РОМАН

Леонид Габышев родился 19 июля 1952 года в городе Омске. Закончил Волгоградский строительный техникум. Работал грузчиком, столяром, плотником, стекольщиком, кочегаром, слесарем-сантехником, мастером в ЖКО, корреспондентом газеты. «Одлян, или Воздух свободы» — первое прозаическое произведение автора — в журнальном варианте публиковался в «Новом мире».

Случайно мы рождены и после будем как небывшие: дыхание в ноздрях наших — дым, и слово — искра в движении нашего сердца.

Книга Премудрости Соломона,

Глава 2, стих 2

Будущий романист (тот, кто детство провел среди малолеток) опишет нам множество затей малолеток.

Гулаг, III—17

Однажды осенью 1983 года, когда уже пятый год мне не поступало не только предложений, но и ответов от наших издательств и журналов, когда и иностранные издатели метались по книжной ярмарке в Москве, как во время бомбежки, напуганные корейским лайнером, когда мои реалии походили на синдромы мании преследования и это было единственным спасением: одно подменять другим и отвергать таким образом,— меня разбудил утренний звонок в дверь.

На пороге стоял коренастый молодой человек странного и грозного вида, с огромным портфелем. Я живу у трех вокзалов, этого окошка Москвы в Россию, к которому приникло растерянное и пространное лицо нашей провинции. Какие только лица не заглядывали ко мне! Бомжи из Запорожья, бичи из Керчи, цыгане из Казани. Это был человек с вокзала.

– Андрей Георгиевич? — спросил он не сомневаясь, будто предъявив красную книжечку, и проник в квартиру. Я видел только его шрам.

Дальнейшее поведение отличило его от сотрудника: он быстренько снял обувь и в носках стал еще меньше, а портфель его еще больше. Он провел меня на кухню, осторожно поместил портфель под стол — что там было бьющегося! — и предложил мне сесть.

– Вас не прослушивают? — спросил он жестом, глянув на потолок и обведя пространство рукою.

– С чего вы взяли? — единственно как я мог на это ответить.

– Я по радио слышал о вас.

Радио — это радио. Я спросил:

– Ну и что вы слышали?

– Что есть такие писатели: Белов, Владимов и Битов…

Владимову было еще хуже моего, Белову много лучше. Нас могли объединить лишь «голоса».

– Владимова нет, Белов отказал, я его…— и вот я у вас.— И он опять осторожно посмотрел на портфель, будто тот мог сбежать.

Леденящее профессиональное подозрение пронзило меня.

– Э-то роман?..— спросил я, заикаясь.

– Тс-с! Все-таки вас могут прослушивать. Напечатайте, и я половину вам отдаю.

Любой уважающий себя член Союза воспользовался бы этим поводом, чтобы вытолкать посетителя за дверь. Я, видимо, не уважал себя как член Союза.

– С чего вы взяли, что я могу вас напечатать? Я себя не могу напечатать! — вспылил я.

– Полмиллиона ваши.

– Чего-чего??

– Но ведь миллион-то за него там заплатят! — сказал он уверенно.

«Нет! Не может быть…— соображал я.— Это не агент, не провокатор — он такой. Неужто такие бывают?»

– Я уже был на книжной ярмарке, предлагал…

Я представил себе господ, боявшихся, что их уже не выпустят домой из Шереметьева, тет-а-тет с моим посетителем, и мне стало весело. Как это его не замели?

– Ну вот видите, они не могут, а что я могу? Кстати, а почему бы вам не попробовать напечататься у нас?

Он посмотрел на меня с презрением. Я был достоин его.

– Читал я вашего Солженицына…— процедил он.

Нет, это был такой человек. Сомнения мои рассеялись.

Он достал из портфеля шесть папок. Портфель испустил дух: в нем, кроме романа, могла поместиться лишь зубная щетка.

Боже! Такого толстого романа я еще не видел.

– Больше восьмисот страниц, — сказал он с удовлетворением. — Девятисот нет, — добавил он твердо.

Каждая папка была зачем-то обернута в несколько слоев вощеной бумаги. В этой папке помещался дорогой, почти что кожаный скоросшиватель, внутри которого, наконец, были подшиты — каждая страниц на полтораста — рукописи. Таких многослойных сочинений я тоже не встречал.

– А в пергамент-то зачем заворачиваете? — естественно, поинтересовался я.

– А если в воду бросать? — живо откликнулся он.

С усталостью метра я разрешил ему оставить рукопись на просмотр, только чтоб не торопил.

– Хорошо, я зайду послезавтра,— согласился он.

Много повидал я графоманов и начинающих — этот восхитил меня.

– Послушайте, вы сколько сидели?

– Пять лет.

– А сколько писали?

– Ровно год.

– И хотите, чтобы я прочитал за один день?

– Так вы же не оторветесь.

Ни тени сомнения.

– А кто еще читал?

– А никто.

– Так откуда же вы знаете?

– Кстати,— сказал он,— у меня еще есть рекорд, не зарегистрированный в «Книге рекордов Гиннеса». Это может послужить хорошей рекламой книге.

Я уже ничему не удивлялся.

– Я могу присесть пять тысяч раз подряд. Сейчас сразу, может, и не смогу. Но если надо, потренируюсь и быстро войду в форму. Не верите? Ну две тысячи гарантирую прямо сейчас. Хотите?

– Ладно, верю, ступайте,— сказал я тоном умирающего льва.

Но он заставил меня тут же раскрыть рукопись! И я не оторвался. Как легко зато отступили от меня мои собственные беды! И никто потом не отрывался из тех, кто читал… Хотя их и не много было.

Вот уже пять лет эпизоды этой книги стоят перед моими глазами с тою же отчетливостью. Будто они случились на моих глазах, будто я сам видел, будто сам пережил.

Это страшное, это странное повествование! По всем правилам литературной науки никогда не достигнешь подобного эффекта.

Бытует мнение, что бывают люди, которые знают, о чем рассказать, но не умеют. Бытует и мнение, что теперь много развелось умеющих писать — только им не о чем. Оба мнения недостаточно точны, потому что относятся так или иначе к несуществующим текстам. Потому что — не знать или уметь, а мочь надо. Леонид Габышев — может. Потенция — самая сильная его сторона. У него эта штука есть. Он может рассказать нам о том, о чем, пожалуй, никто не может рассказать, тем более мастер слова. Жизнь, о которой он пишет, сильнее любого текста. Ее и пережить-то невозможно, не то что о ней повествовать. Представьте себе достоверное описание ощущений человека в топке или газовой камере, тем более художественно написанное. Наша жизнь наметила такой конфликт этики и эстетики, от которого автор со вкусом просто отступит в сторону, обойдет, будто его и не было. Габышев не может уступить факту и отступить от факта именно потому, что факт этот был. Был — вот высшее доказательство для существования в тексте. Голос автора слит с голосом героя именно по этой причине. А не потому, что автор по неопытности не способен соблюсти дистанцию. Дистанция как раз есть, иначе не охватил бы он жизнь героя в столь цельной картине. Памятлив автор и в композиции: переклички его в эпизодах и линиях, так сказать, «рифмы» прозы, свидетельствуют о некоем врожденном мастерстве, которого чаще всего не достигают умеющие писать. Эти «рифмы» обещают нам будущего романиста.

У Габышева есть два дара — рассказчика и правды, один от природы, другой от человека.

Его повествование — о зоне. Воздухом зоны вы начинаете дышать с первой страницы и с первых глав, посвященных еще вольному детству героя. Здесь все — зона, от рождения. Дед — крестьянин, отец — начальник милиции, внук — зек. Центр и сердце повести — колония для несовершеннолетних Одлян. Одлян — имя это станет нарицательным, я уверен. Это детские годы крестьянского внука, обретающего свободу в зоне, постигающего ее смысл, о котором слишком многие из нас, проживших на воле, и догадки не имеют.

Это смелая книга — и граждански, и художнически. Ее надо было не только написать (в то время «в никуда», в будущее — «до востребования»), ее надо было — преодолеть. Почти так, как ту жизнь, что в ней описана.

Впрочем, преодолевая эту жизнь уже в чтении, не успеваешь задаться вопросом, как эта книга написана. Эффект подлинности таков, сопереживание герою настолько велико, что не можешь сам себе ответить на другой вопрос: как можно было пережить все это?

Невозможно. Ни дружбы, ни опоры здесь нет — лишь боль и унижение, без конца. Смерть кажется желанной как единственно возможное освобождение. И все-таки герой спасается. Что же спасает его?

Спасает его любовь и вера. Эта тема может оказаться заслоненной для невнимательного читателя всем тем ужасом страдания, которым насыщена книга. Но, только не утеряв любовь и расслышав голос веры, выживает герой. Тут нет дани ни чувствительности, ни моде. Герой не подготовлен, он не знает, ни что такое любовь, ни что такое вера. Они являются ему с тою же достоверностью факта, что и страдания. Между любовью и верой здесь тот же знак равенства, что и в писании, но не вычитанный, а обретенный (недаром и любимую героя зовут Вера). В момент полного отчаяния, когда герой близок и к убийству и к самоубийству, он слышит Голос: «Терпи, терпи, Глаз, это ничего, это так надо. Ты должен все вынести. Ведь ты выдюжишь. Я тебя знаю, что же ты скис? Подними голову. Одлян долго продолжаться не будет. Ты все равно из него вырвешься». Герой верит Голосу и не верит себе, что и впрямь слышит его: «Неужели я начал от этого Одляна сходить с ума? Неужели сойду? Нет, с ума сходить нельзя. Ведь если и правда сойду, мне все равно не поверят, скажут, что я кошу. Нет, Господи, нет, с ума нельзя сходить. Что угодно, только остаться в своем уме. Буду считать, что я пока в своем уме. И это мне все приснилось. Интересно, а я узнаю, что я сошел с ума? Если сошел, то я же не пойму, что я дураком стал… Нет, если я так рассуждаю, то я, слава богу, еще не дурак».

Слава Богу! Это время не удалено от нас, мы его еще хорошо помним. Это не двадцатые, и не тридцатые, это конец 60-х — начало 70-х, когда страна погружалась во все более глубокий сон. Я ни хочу опережать повесть пересказом — прочтите. Прочтите и сравните свой сон с реальностью.

Прошло каких-то пять лет с тех пор, как ко мне заявился неожиданный гость как угроза, как кошмар, как напоминание. Страна начала просыпаться, все болит в ней и ломит как с перепою. Проснулась и себя не узнает: кругом националы, рокеры, зеки, старики и дети.

Пришло время и этой повести. Она нужна не им, а нам.

А. Битов.

Посвящается малолеткам

ЧАСТЬ №1

КРЕЩЕНИЕ

1

В широкие, серые, окованные железом тюремные ворота въехал с жадно горящими очами-фарами черный «ворон». Начальник конвоя, молоденький лейтенант, споро выпрыгнул из кабины, поправил кобуру на белом овчинном полушубке и, вдохнув холодный воздух, скомандовал: «Выпускай!»

Конвоиры, сидевшие в чреве «ворона» вместе с заключенными, отделенные от них стальной решеткой, отомкнув ее — она лязгнула, как пасть волка,— выпрыгнули на утоптанный снег. Следом посыпались зеки, тут же строящиеся в две шеренги.

– Живее, живее! — прикрикнул на них начальник конвоя, а сам, с пузатым коричневым портфелем, сплюнув сигарету на снег, скрылся в дверях привратки. Он пошел сдавать личные дела заключенных. Их было двадцать семь. Зеки построились по двое и дышали морозным воздухом, наслаждаясь им. У них его скоро отнимут. После тесноты «воронка» стоять на улице было блаженство. Солдаты-конвоиры их пересчитали, ради шутки покрыв матом новичка, которому не нашлось пары. Один из зеков — бывалый,— видя веселое настроение конвоя, сострил:

– По парам надо ловить, а непарных гнать в шею.

Конвоиры на это ничего не ответили, а запританцовывали, согревая замерзшие ноги. Из привратки показался начальник конвоя и, крикнув: «Заводи!»—скрылся снова.

– Пошёль,— буркнул на зеков скуластый солдат-азиат, перестав пританцовывать. Он и так плохо говорил по-русски, а тут вдобавок мороз губы прихватил.

Зеки нехотя поплелись в тамбур привратки. Когда они вошли, за ними захлопнулась уличная дверь. В тамбуре было теплее.

Через несколько минут на пороге с делами в руках появился невысокого роста капитан в кителе и шапке. На левой руке — широкая красная повязка, на повязке крупными белыми буквами написано — «дежурный». Это был дежурный помощник начальника следственного изолятора. Тюрьму, построенную в прошлом веке, официально называли следственным изолятором. Рядом с капитаном стояли лейтенант — начальник конвоя и старшина — корпусной, плотный, коренастый. Ему, как и капитану, было за сорок. У старшины на скуле была шишка с голубиное яйцо.

– Буду называть фамилии,— сказал капитан,— выходите, говорите имя, отчество, год и место рождения, статью, срок.

И он стал выкрикивать фамилии. Зеки протискивались к дверям и, отвечая капитану, как он приказал, проходили мимо него в дверь, потом в другую и оказывались в боксике. Боксик представлял собой небольшое квадратное помещение. Обшарпанные стены были исписаны кличками, сроками и приветами кентам. В правом углу у двери стояла массивная ржавая параша.

Среди заключенных был один малолетка — Коля Петров. Зашел он в боксик в числе последних, и ему досталось место около дверей, а точнее — у параши.

Зеки, кто зашел первым, сели вдоль стенок на корточки, а те, кто зашел позже, сели посредине. Колени упирались в колени, плечо было рядом с плечом. На один квадратный метр приходилось по два-три человека. Но на корточках сидели не все, некоторые стояли, так как невозможно было примоститься. Стоял и Коля.

Курящие закурили, а некурящие дышали дымом. И Коля закурил, слушая разговоры. Болтали многие: земляки, подельники, кто с кем мог,— но тихо, вполголоса. Дым повалил в отверстие в стене под потолком, забранное решеткой,— там тлела лампочка.

Коля за этап порядком устал и сел на корточки — лицом к параше. Он жадно затягивался и выпускал дым. Дым обволакивал парашу и медленно поднимался к потолку.

Дежурный закричал:

– Прекратите курить! Раскурились.

Он еще что-то пробурчал, отходя от двери, но слов его в боксике не разобрали. Цигарки многие затушили. Заплевал и Коля, бросив окурок за парашу. Он все сидел на корточках, и ноги его затекли — с непривычки. Он никогда так долго в таком положении не находился. Его глаза мозолила параша, и он подумал: почему на нее никто не садится? Ведь на ней можно сидеть не хуже, чем на табуретке. И он сел. Чтоб отдохнули ноги. Они у него задеревенели. К ногам прилила кровь, и побежали мурашки.

Сидя на параше, Коля возвышался над заключенными и был доволен, что нашел столь удобное место. Ноги отдохнули, и ему вновь захотелось курить. Теперь в боксике чадили по нескольку человек, чтоб меньше дыму шло в коридор. Рядом с Колей заросший щетиной средних лет мужчина докуривал папиросу. Он сделал несколько учащенных затяжек — признак, что накурился и сейчас выбросит окурок, но Коля тихонько попросил:

– Оставь.

Тот затянулся в последний раз, внимательно вглядываясь в Колю, и, подавая ему окурок, еще тише, чем Коля, сказал:

– Сядь рядом.

Коля встал с параши и сел на корточки, смакуя окурок.

– Первый раз попал?—спросил добродушно мужчина, продолжая разглядывать Колю.

– Первый — протянул Петров и струйкой пустил дым в коленку.

– Малолетка?

– Да.

– Ты знаешь,— продолжал мужчина, прищурив от дыма темные глаза,— не садись никогда на парашу.— Он почему-то замолчал, то ли соображая, как это лучше сказать новичку-малолетке, то ли подыскивая для него более понятные и убедительные слова.— Нехорошее это дело — сидеть на параше.

Он еще хотел что-то сказать, но забренчал ключами дежурный и широко распахнул двери. Зеки встали с корточек и перетаптывались, разминая затекшие ноги. Так сидеть было многим непривычно. В дверях стоял корпусной. Его шустрые глаза побегали по заключенным, будто кого-то выискивая, и он громко сказал:

– Четверо выходите.

Это начинался шмон.

Коля оказался в первой четверке. Вдоль стены с двумя зарешеченными окнами стояло четыре стола, у каждого — по надзирателю. Коля подошел к сухощавому пожилому сержанту, и тот приказал:

– Раздевайсь.

Коля снял бушлат, положил на стол, затем стал снимать пиджак, рубашку, брюки. Тем временем сержант осмотрел карманы бушлата, прощупал его и взял брюки. Коля стоял в одних трусах.

Когда одежда была осмотрена, сержант крикнул:

– А трусы чего не снял?

Коля снял трусы и подал ему. Тот прощупал резинку, смял их и бросил на вещи.

– Ну, орел, открой рот.

Коля открыл. Будто зубной врач, сержант осмотрел его. Затем ощупал голову, нет ли чего в волосах, и, наклонив Колину голову так, чтобы свет лампочки освещал ухо, заглянул в него. Потом в другое. Оглядев тело Коли, сказал:

– Повернись кругом.

Коля повиновался.

– Присядь.

Коля исполнил.

– Одевайся.

Петров оделся, и его первого закрыли в соседний пустой боксик, но тут же следом вошел второй заключенный, через некоторое время третий и четвертый.

Так проходил шмон. Из одного боксика выводили, в коридоре обыскивали и заводили в другой.

Наконец шмон закончился. И зеки опять сидели, стояли в точно таком же, как и первый, боксике, помаленьку дымя и болтая. Это все, что они могли делать. В парашу никто не оправлялся — все терпели. Но вот отворилась дверь. Тот же старшина, с шишкой на скуле, рявкнул:

– Выходи!

Зеки выходили и строились на улице, поджидая остальных. Мороз крепчал. Ветра почти не чувствовалось. Вдалеке, за забором, были рассыпаны огни ночного города, приятно манящие к себе. На них смотрели многие. А Коля так и впился в них. Тюремный двор был тоже освещен еще ярче, но то были тюремные огни, и душа от них не приходила в восторг, а, наоборот, была угнетена, будто они хотели высветить в ней то, что никому не предназначалось.

У Коли закипело в груди, стало труднее дышать, будто тюремный воздух был тяжелее. Вот подул ветерок, он охватил лицо, но не тронул спертую душу. Коля не ощутил его, он все еще был поглощен далекими огнями за забором. Так туда захотелось! Оттуда дует ветер. И там легче дышится. Ведь за забором — воздух свободы.

Оцепенение Коли прервалось окриком старшины:

– Разобраться по двое!

Их снова пересчитали и повели в баню. Она имела вид приземистого сарая с двускатной крышей. Они вошли в низкие двери. Здесь был небольшой тамбур, из которого вели две двери — одна налево, другая направо. Старшина открыл левую дверь, и зеки последовали за ним. Когда все зашли, старшина скомандовал:

– Раздевайтесь побыстрей. Вещи в прожарку.

И вышел.

В стене открылось окно не окно — целая амбразура, и из него по пояс высунулся заключенный — работник хозяйственной обслуги, одетый в хлопчатобумажную черную куртку, и сказал:

– Вещи сюда.

Зеки клали вещи на высокий квадратный стол с толстыми ножками, стоящий перед окном, голые проходили через холодный тамбур и входили в другую дверь. Здесь зеков наголо стригли три дюжих румяных молодца из хозобслуги — старыми ручными машинками, которые клочьями выдирали волосы. Командовал баней вольнонаемный, тощий, сутулый старикашка с сиплым голосом. На нем был длинный черный халат, застегнутый на все пуговицы, из-под халата выглядывала красная клетчатая рубашка, этим и отличавшая его от хозобслуги, которой вольные вещи, кроме теплого белья, не полагались. И еще у него в отличие от хозобслуги были волосы — мягкие, редкие, седые, зачесанные назад.

Сиплый раздал ножницы, чтобы стригли ногти на руках и ногах, а потом, взяв в руки машинку, просипел:

– Лобки, лобки стригите.—И протянул машинку оказавшемуся рядом зеку.

Лобки так лобки (Коля никогда не слышал этого слова), и все по очереди начали их стричь. После этих процедур зеки брали из посылочного ящика кусочек хозяйственного мыла, который утопал в кулаке, и заходили в моечное отделение.

Взяв цинковый изогнутый тазик и набрав в него воды, Коля сел на деревянную скамейку и стал брызгать на себя воду — мыться ему не хотелось. Он посмотрел на других зеков: они с усердием терли себя истерзанными, с козий хвост, мочалками, фыркали и отдувались, снова набирали горячей воды, крякали от удовольствия, терли друг дружке спины. Совсем как в вольной бане. Коля, пересилив себя, намылил бритую голову, поскреб для виду, смыл мыло, набрал погорячее свежей воды и стал снова брызгать на себя. Сидеть, не обливаясь горячей водой, было холодно. Эту противную мочалку, которой обувь вытирать не каждый станет, брать в руки не хотелось. Но более всего ему не хотелось мыться в тюремной бане. Он окатил себя водой и набрал еще. Тут отворилась дверь, но не та, в которую они заходили, и старшина, несмотря на то, что еще не все помылись, гаркнул:

– Заканчивай мыться! Одеваться!

Коля окатил себя водой и первый вошел в то помещение, где они сдали вещи в прожарку. Он понял — баня построена по кругу. На грязном полу в беспорядке валялись вещи. Он еле отыскал свои. Из окошка их, горячие, после прожарки выбросили на пол. Их и сейчас невозможно было надеть — особенно жгли руки металлические пуговицы. Зеки едва разобрались с вещами — их повели на склад получать постельные принадлежности.

Наступало утро. Но на улице было все так же темно. Снег искрился от яркого освещения. Было заметно движение хозобслуги. Готовили завтрак.

Этапников завели в длинное одноэтажное здание. Здесь находилось несколько камер для заключенных и тюремный склад. Стали выдавать матрац, наматрасник, подушку, наволочку, одеяло и кружку с ложкой. Подошла очередь и Коли. Кладовщица, взглянув на него, улыбнулась:

– Ты к нам не в первый раз?

– В первый.

– Что-то лицо мне знакомо. Ну сознайся, что не в первый.

– Нет, в первый.

Забрав вольную одежду, кладовщица выдала ему тюремную. Малолеток в отличие от взрослых переодевали; и им вместо наматрасника давали простыни. Коля отошел в сторону и стал одеваться. Серый застиранный хлопчатобумажный костюм был велик. Рукава он подвернул, а брюки поддернул повыше. Разбитые ботинки, какие дают в профессионально-технических училищах и рабочим на предприятиях, были ему размера на три больше. Каблуки почти что сносились. Шнурков не было. Фуфайка тоже была велика, а шапка еле держалась на затылке.

Зеков повели в трехэтажный корпус разводить по камерам. На улице брезжил рассвет.

Петрова одного закрыли на первом этаже в пустую камеру. Она была сводчатая. Вытянутая в длину. В ней стояли три железные кровати с забетонированными ножками. У левой стены — стол, рядом с ним бачок для воды, а на нем вместо кружки алюминиевая миска. У противоположной от двери стены, под окном, проходили две трубы отопления.

Коля положил матрац на кровать, на ту, что стояла ближе к дверям, а значит, и к параше, и сел сам. «Интересно,— подумал он,— в КПЗ говорили, что в камерах много людей, есть радио, шашки, шахматы, свежие газеты. А здесь одиночка».

Через зарешеченное окно ничего не было видно, потому что с улицы были прибиты жалюзи. Он расправил матрац, вата в котором была сбита комками, и лег лицом к двери. «Сколько же я буду сидеть один?»

Он пролежал до обеда, разглядывая сводчатый потолок, стены, дверь… Иногда вставал, оправлялся в парашу, пил холодную воду и ложился снова. Скукота. Вдруг открылась кормушка, и ему подали обед — гороховый суп и овсяную кашу.

Мысли его путались. От тюрьмы перескакивали к КПЗ, к дому, к училищу. И все же Коля твердо верил: срок ему не дадут, ну на худой конец — дадут условно. Да и Бог с ним. Лишь бы свобода. Остальное — ерунда.

После ужина Коле сказали собраться с вещами и повели на второй этаж. Дежурный, достав из-за голенища яловых сапог фанерку, формой как разделочная доска для хозяйки, только поменьше, поставил карандашом пополнение в двадцать восьмую камеру и открыл ее.

Коля решил быть пошустрее и потому смело переступил порог. Пацаны сидели и лежали на кроватях. Но едва захлопнулась дверь, как все повскакали с мест, гогоча от радости.

– О-о-о!!! Камбала!!! Где же тебя поймали?!! — прокричал белобрысый мордастый парень, с восторгом оглядывая Петрова.

Вопрос повис в камере, все молчали, устремив пять жадных взоров на новичка. У него не было левого глаза, и он наполовину был прикрыт. Под невидящим глазом зияла ямка, в которую запросто бы поместилось воробьиное яйцо. Ямка напоминала воронку от авиабомбы только во много раз меньше. Из воронки в четыре разные стороны расходились темные грубые рубцы.

Коля не оробел и, улыбнувшись, ответил:

– Тура обмелела, вот меня и поймали.

Пацаны загоготали еще громче и подошли ближе, внимательно разглядывая новичка. Он был невысокого роста и выглядел совсем сопляком. Коля рассматривал их. Малолеток было пять. Сильно здоровых среди них не было, но он был всех меньше. Он стушевался. Нехорошее предчувствие закралось в душу. «Если полезут драться — отвечу, будь что будет»,— решил он.

– Ребята, куда матрас положить?

– Да вот,— указал белобрысый на пустую кровать.— Ложи сюда.

Другой, похожий на цыгана, парень обвел прищуренным взглядом сокамерников и, заикаясь, сказал:

– Да ты раздевайся. Не стесняйся. Это теперь твой дом.

Коля сбросил с себя бушлат и шапку на кровать, хотя в камере была вешалка, но кровать ближе. Парни закурили, и Коля попросил у них. Прикурив, сильно затянулся.

– Ну, откуда будешь? — спросил белобрысый.

– Из Заводоуковского района,— ответил Петров и, чуть помолчав, спросил: — Земляки есть?

– У нас нет. Там,— и парень показал рукой в стену,— в какой-то камере есть.

Ребята расселись на кроватях. Сел и Коля.

– По какой статье? — спросил, заикаясь, цыган.

– По сто сорок четвертой.

– Кого обчистил?

Коля задумался.

– Я вообще-то никого не чистил. Шьют мне две кражи.

– Э-э-э,— протянул белобрысый.— Он в несознанку. Вяжи об этом.

Ребята курили и расспрашивали Петрова, сколько человек пришло по этапу, много ли малолеток, первый ли раз в тюрьме. Он отвечал, а сам рассматривал камеру. Она была небольшая. Всего три двухъярусных кровати. Он занял шестое, последнее свободное место. Возле вешалки с фуфайками, только подари мне несколько дней на табурете, стоял бачок с водой. В углу у самой двери притулилась параша. У окна между кроватями стоял стол. На столе лежала немытая посуда. Стол и пол были настолько грязные, что между ними не было никакой разницы.

Ребята встали с кроватей, и цыган сказал:

– Тэк-с… Значит, в тюрьме ты в первый раз. А всем новичкам делают прописку. Слыхал?

– Да, слыхал. — Но в чем заключается прописка, Коля не знал.

– Ну что ж, надо морковку вить. Сколько морковок будем ставить?

Ребята называли разные цифры. Остановились на тридцати: двадцать холодных и десять горячих.

– А банок с него и десяти хватит, — предложил один.

– Десяти хватит, — поддержали остальные.

Морковку из полотенца свили быстро. Ее вили с двух сторон, а один держал за середину. То, что они сделали, и правда походило на морковку, по всей длине как бы треснутую. Цыган взял ее и ударил по своей ноге с оттяжкой.

– Н-нештяк.

– Добре, — поддакнул другой.

Посреди камеры поставили табурет, и белобрысый, обращаясь к худому и потому казавшемуся высоким парню, сказал:

– Смех, на волчок.

Смех вразвалочку подошел к двери и затылком закрыл глазок, чтобы надзиратель не видел, что здесь будет происходить.

– Кто первый?—спросил белобрысый и, протянув парню с пухлым лицом морковку, добавил: — Давай короче.

Пухломордый взял морковку, встряхнул ее и, усмехнувшись, приказал Коле:

– Ложись.

Коля перевалился через табуретку. Руки и ноги касались пола. Парень взмахнул морковкой и что было силы ударил Колю по ягодицам.

– Раз, — начал отсчет один из малолеток.

– Слабо,— корил белобрысый,

– Ты что, — вставил цыган, — забыл, как ставили тебе?

Парень сжал губы, и во второй раз у него вышло лучше.

– Два.

– Во-о!

– Три.

– Это тоже добре, — комментировал цыган.

– Четыре.

Задницу у Коли жгло. Удары хоть и были сильные, но терпимые. Он понял, что морковка хлещет покрепче ремня. Кончил бить один, начал второй. Ягодицы уже горели. Четырнадцать холодных поставили, осталось шесть.

Теперь очередь была Смеха. Его заменили на глазке. Удары у Смеха были слабые, но боль все равно доставляли. Он отработал свое и опять стал на глазок. Осталось десять горячих. Конец морковки чуть не до половины намочили.

– Дер-р-ржись, — сказал цыган Коле.

Мокрая морковка просвистела в воздухе и, описав дугу, обожгла Коле обе ягодицы. Цыган бил сильнее. И бить не торопился. Свое удовольствие растягивал. Ударив три раза, он намочил конец морковки еще, повытягивал ее, помахал в воздухе и, крякнув, с выдохом ударил. Только у Коли стихла боль, как цыган взмахнул в последний раз, попав, как и хотел, самым концом морковки. Такой удар был больнее.

Но вот морковка в руках у белобрысого.

– На-ка смочи, — подал он ее пухломордому.

Теперь морковка была мокрая почти вся.

Белобрысый свернул ее потуже, повытягивал так же, как цыган. Парни, видя, что он скоро ударит, загоготали, предвкушая удовольствие. Все знали по себе, как он бьет.

– Ты ему,—сказал цыган,—ударь разок не поперек, а провдоль. Чтоб хром лопнул.

– Он тогда в штаны накладет, — заметил другой.

Коля понял, что били вначале слабые, а теперь надо выдержать самое главное. И не крикнуть. А то надзиратель услышит. Петрову было неловко лежать, перевалившись через табурет. Из его рта пока не вылетел ни один стон. Вот потому его хлестали сильнее, стараясь удачным ударом вырвать из него вскрик. Чтобы унизить. Упрекнуть. Коля понимал это и держался.

Белобрысый поднял обе руки до уровня плеч, в правой держа морковку. Расслабился, вздохнул, переложил конец морковки в левую руку и, сказав: «Господи, благослови», с оттяжкой что было мочи ударил. Задница у Коли и так горела, а сейчас, после удара, будто кто на нее кипятка плеснул. Следующий удар не заставил себя ждать. Только утихла боль, белобрысый сплеча, без всякой оттяжки хлестанул вдругорядь. Удар был сильнее первого. Коля после него изогнул спину, но не застонал. Ребята каждый удар сопровождали кто выдохом, будто били сами, кто прибауткой. Их бесило, что пацан не стонал. Им хотелось этого. Они ждали стона. Тогда белобрысый стал бы бить тише. Но Коля терпел. Последний удар был самый сильный. Казалось, в него вложена вся сила. Но стона нет. Белобрысый отдал морковку, чтобы к ее концу привязали кружку, и сказал:

– Молодец, Камбала. Не ожидал. Не то что ты, Смех!

Смех с ненавистью взглянул на Петрова. Он перед Камбалой унижен. Перед этим одноглазым…

Пока привязывали к концу морковки кружку, Коля передохнул. Осталось вытерпеть последние десять банок. Алюминиевая кружка к ошпаренной заднице будет прилипать больнее.

Поставили Коле и банки. Он выдержал. Ни стона. Задница горела, будто с нее сняли кожу. Его еще ни разу так долго никто не бил. Белобрысый и двое ребят остались довольны Петровым. Так терпеть должны все. Но двое, цыган и Смех, были разъярены и возненавидели его.

Коля закурил.

–Н-ну с-садись, — сказал цыган. — Что стоишь?

Парни засмеялись. Все понимали, что сесть ему сейчас невозможно.

– Покури, передохни,—беззлобно сказал белобрысый.—Садиться еще придется. Кырочки, тромбоны и игры остались. — Он помолчал, глядя на Колю, потом добродушно, будто не было никакой прописки, сказал: — Теперь можно знакомиться. — И протянул широкую жесткую ладонь. — Миша.

– Коля.

Вторым дал руку цыган.

– Федя.

Третий был тезка, а четвертого звали Вася. Смех дал руку и сказал:

– Толя.

– Не Толя,— оборвал его Миша,— а Смех.

– Ну, Смех, — недовольно протянул он.

–А ты, —сказал Миша, обращаясь к Коле,—отныне не Коля, а Камбала. Эта кличка тебе подходит.

Посреди камеры поставили скамейку.

– Садись, — сказал цыган, — сейчас получишь по две кырочки и по два тромбона.

Коля сел.

– Делай, Вася, — скомандовал Миша.

Вася подошел, нагнул Коле голову, сжал пальцы правой руки и, размахнувшись, залепил ему по шее. Раздался шлепок.

– Р-раз, — произнес цыган.

И тут Вася, вновь примерившись, закатил Коле вторую кырочку.

– Следующий.

Когда бил Миша, голова сотрясалась, чуть не отскакивая от шеи, и хлопок, похожий на выстрел, таял под потолком. Шею ломило.

Затем ребята поставили Коле по два тромбона. Одновременно ладонями били по ушам и с ходу, соединив их, рубили по голове. Уши пылали. В ушах звенело.

– А сейчас, Камбала, будем играть в хитрого соседа,— объявил Миша.

– Я буду хитрым соседом, — вызвался цыган.

– Игра заключается в следующем, — продолжал Миша. — Вы двое садитесь на скамейку, на головы вам накидываем фуфайку, а потом через фуфайку бьем вас по головам. Вы угадываете, кто ударил. Это та же игра, что и жучок. Вернее сказать—тюремный жучок. Только вместо ладони бьют по голове. Итак, начали.

Коля и Федя сели на скамейку. На них вмиг накинули фуфайку, и Коля тут же получил удар кулаком по голове. Он поднял фуфайку и посмотрел на Мишу, так как удар был сильный.

– Ты?

– Нет!

Теперь Коля накинул подол фуфайки на голову сам. Следующий удар получил Федя. Но он тоже не угадал. Коля не отгадал и во второй раз и в третий. А в четвертый его ударили не кулаком, а чем-то тяжелым, отчего в голове загудело. Но он не отгадал опять. Теперь не только задница ныла, но и голова гудела. Вот он опять получил удар чем-то тяжелым и понял, что на этот раз ударил сосед. Коля скинул фуфайку и показал пальцем на Федю.

– Это он.

– Ох и тугодум ты. Бьют тебя все, а надо на соседа показывать. Ведь игра же называется хитрый сосед, — улыбаясь, сказал Миша.

Следующая игра называлась петух. Коля с усилием натянул рукава фуфайки на ноги. И тут его голову обхватили две дюжие руки, наклонили ее и, просунув под воротник, натянули фуфайку на спину. Затем цыган с пренебрежением толкнул Колю ногой. Коля закачался на спине, как ванька-встанька, и остановился. Петух был своего рода капкан или смирительная рубашка: Колина голова была у самых колен, ноги, продетые в рукава, бездействовали, руки, прижатые фуфайкой, стянуть ее были не в силах. Он катался по полу, стараясь выбраться из петуха, но тщетно. С ним могли сделать все что угодно. Ребята давились от смеха, наслаждаясь его беспомощностью.

Ярости уже не было в Коле, чувства были парализованы. Ему хотелось одного — чтоб побыстрее все кончилось. Воля его была надломлена. Раньше он думал, что среди заключенных есть какое-то братство, что они живут дружно между собой, что беда их сближает и что они делятся последней коркой хлеба, как родные братья. Первый же час в камере принес ему разочарование. Он готов был плакать. Лучше провалиться в тартарары, чем беспомощному валяться на полу под насмешки друзей по несчастью.

– Хорош гоготать. Побалдели — и будет. Снимите петуха, — сказал Миша.

Но никто не двинулся с места. Освобождать никому не хотелось. Все же тезка освободил ему голову, и Коля медленно, будто контуженый, стал вытаскивать ноги из рукавов. Вот он свободен. Фуфайка лежит рядом. Но он продолжает сидеть на полу. Федя-цыган подходит, заглядывает ему в лицо и, отойдя к двери, расстегивает ширинку. Коля невидящим взглядом смотрит в пол. Цыган оборачивается и подходит к Петрову. Камера остолбенела. Такого еще никто не видывал. Цыган остановился в двух шагах от Коли и стал тужиться. Коля поднял на него глаза, но остался недвижим. Ему надо было встать, но этот час кошмара вымотал его и он не соображал, как ему быть. Струя побежала и стала приближаться к Коле, еще доля секунды — и она ударит в лицо. Коля не вскочил с пола, а только инстинктивно, будто в лицо летит камень, поднял руку. Ладонь встретила струю, и от нее полетели сотни брызг в стороны.

– Федя, Федя, ну зачем ты, Федя? — Встать Коля не мог.

Цыган смеялся. Струя колебалась. Коля водил рукой, ловя струю, и она разбивалась о ладонь. Но вот до него дошло, что надо сделать, и он вскочил с пола. Цыган прекратил. В камере стояло гробовое молчание. Первым его нарушил цыган:

– Ну, остается еще одно — и хватит с тебя.

Все молчали.

– В тюрьме есть закон, — продолжал цыган, — и в нашей камере тоже: все новички целуют парашу.

Коля не знал, когда кончится эта пытка, и был сейчас готов на все. Что параша дело плохое — эти слова не пришли ему на память. Не до воспоминаний. Все как во сне. Но почему-то целовать парашу показалось ему странным, и он, посмотрев на цыгана, спросил:

– И ты целовал?

– А как же…

Коля обвел взглядом ребят, сидящих на кроватях. Они молчали. И спросил:

– А что, правда надо целовать парашу?

Ответом — молчание. Коля заколебался. Тогда Смех поддержал цыгана:

– Целуй. Все целуют.

– Вот поцелуешь — и на этом конец,— вмешался опять цыган. Как хотелось Коле сейчас, чтоб все это кончилось. Сломленная воля говорила: целуй,— но сердце подсказывало: не надо.

Не доверяя цыгану и Смеху, он посмотрел на Мишу, самого авторитетного в камере. Миша был доволен Колей — он ни разу не застонал, когда его прописывали. Но теперь, когда Коля малодушничал, Мише не было его жалко.

– Парашу целуют все. Это закон,— сказал он.

Коля еще раз обвел всех взглядом и остановился на цыгане.

– Ну что же, целуй,— растягивая слова, чтобы не заикаться, сказал цыган.

– А куда целовать?

– Открой крышку и в крышку изнутри.

Коля медленно подошел к параше — она стояла у самой стены — и откинул крышку.

– Сюда? — указал он пальцем на зернистую, отбеленную солями внутреннюю сторону крышки.

– Сюда,— кивнул цыган.

Сердце, сердце опять подсказывало Коле, что целовать парашу не надо. Но крышка открыта — мосты сожжены. К ребятам он стоял спиной и нагибался к крышке медленно, будто она его могла полоснуть, словно нож, по горлу. Из параши несет мочой. Вот уже крышка рядом, он тянет к ней губы, будто она раскаленная и, прикоснувшись, обожжет их. В камере тишина. Все замерли, будто сейчас свершится что-то такое, от чего зависит их судьба. Коля еле тронул губами крышку и только выпрямился — камера взорвалась:

– Чушка! Параша! Мина!

Гул стоял долго.

– Камбала! Закрой парашу! — наконец крикнул Миша.

Коля закрыл.

– Сейчас мы позвоним,— продолжал он,— во все камеры и скажем, что у нас есть чуха.

Миша взял со стола кружку и только хотел стукнуть по трубе, как Коля, поняв, какая жизнь его теперь ожидает, закричал:

– Миша! Ребята! Простите! Ведь я правда думал, что надо целовать парашу. Вы же сказали,— он посмотрел на цыгана, на Смеха, остановил взгляд на Мише,— что целовать парашу — тюремный закон. Если б вы не сказали, разве б я стал целовать? Да не поцеловал я ее, я только губы поднес…

Ребята молчали. Решающее слово оставалось за Мишей. Миша немного подумал.

– Хорошо,— сказал он и поставил кружку на трубу отопления,— звонить не будем.

Он замолчал. Молчали и остальные.

– Я думаю, его надо простить,— произнес Миша.

Смех был против, а цыган молчал. Двое ребят согласились с Мишей. Переговорив, парни Колю решили простить и никогда никому об этом не рассказывать.

Камеру повели на вечернюю оправку. Парашу тащили Смех и Коля. Туалет — через две камеры, в самом углу. Стены его обрызганы раствором и напоминали вывернутую наизнанку шубу. Так сделано для того, чтобы на стенах не писали. Ребята подошли к стене и в щелях «шубы» стали искать записки.

На этаже два туалета в разных концах. Половину камер водили в один, другую — во второй. Туалет — общее место, и его стена-шуба служит почтой.

Парни умылись, вытерлись полотенцами. Умылся и Коля, но вытерся в камере. Не взял полотенце.

Покурив, ребята начали учить Колю фене — воровскому жаргону. По фене он не ботал, а это входило в ритуал, дополняя прописку и игры. Так Петров узнал, что кровать — это шконка, или шконцы, лампочка — тюремное солнышко, ботинки — коцы, говноступы, или говнодавы, или прохоря, надзиратель — дубак, попка, попкарь, глазок в двери — волчок…

Ну, Камбала, ты знаешь «Гимн малолеток»? — спросил Миша.

– Не знаю.

– Ладно, выучишь потом. Давай у дубака попроси гитару, а то скучно. Я поиграю, а мы споем «Гимн малолеток».

Коля постучал в кормушку. Надзиратель открыл ее.

– Что тебе?

Это — другой попкарь. Они сменились.

– Старшой, дай гитару, мы поиграем.

– Может и бабу привести?

Он закрыл кормушку, а пацаны закатывались со смеху.

– На базар не хочешь сходить? — смеясь, спросил цыган. — Может, толкнешь чего да водяры притащишь.

Засмеялись опять. Смеялся и Коля. За компанию. Над самим собой.

Насмеявшись над новичком, ребята помыли ложки, вытерли со стола и сели ужинать во второй раз. Из-за окошка — оно служило холодильником — достали сливочное масло, копченую колбасу и пригласили Колю к столу. Он отказался.

– У малолеток все общее, садись, — поставил точку Миша.

Он сел. Колбасу нарезали алюминиевой ложкой. Ее конец заточен, как финский нож.

Коля брал тоненькие кусочки колбасы не только из-за скромности — есть не хотелось. Побыть бы одному! В одиночке!

Ребята убрали со стола и расправили кровати. Коля постелил постель, и попка прокричал:

– От-бой!

Ребята улеглись, и цыган спросил Колю:

– Кино любишь?

– Люблю.

– Часто смотрел?

– Часто.

– Во-о-о! Нештяк! Счас будешь рассказывать.

Коля рассказал два кинофильма. Ребята — довольны. Цыган попросил еще.

– Хорэ[1] , Федя! Оставь на завтра, — громко сказал Миша и отвернулся к стене.

Коля с головой — под одеяло, будто одеяло отделяло его от тюрьмы.

Он долго не мог уснуть. Ворочался. Тяжкие думы захлестывали сознание. Не ожидал, что тюрьма так издевательски встретит. «Господи, помоги», — молила его душа. На кого уповать — не знал он, а на себя после унизительного вечера почти не надеялся. «Что я могу сделать с пятерыми? Как быть?» Понимал он, что житуха будет несладкой. Но изменить ничего нельзя. С волками жить — по-волчьи выть. И не выть, а лишь только подвывать.

Ему снились кошмарные сны. Он проснулся и обрадовался: как хорошо, что все было во сне. Но тут же вспомнил вчерашний вечер, и ему стало страшно. Сейчас ему хотелось, чтобы и тюрьма была лишь только сном. Он откинул одеяло, и в глаза ему ударил неяркий свет ночной лампочки, светившей, как и в боксике, из зарешеченного отверстия в стене. Нет — тюрьма не сон. «Сколько же сейчас времени? Скоро ли подъем?» — подумал он, поворачиваясь к стене и натягивая на голову одеяло.

Он лежал, и ему не хотелось, чтобы наступало утро. Что принесет ему новый день? Уж лучше ночь. Тюремная ночь. Тебя никто не тронет. Или лучше — одиночка.

Но вот дежурный в коридоре заорал: «Подъем!» — и стал ходить от двери к двери и стучать ключом, как молотком, в кормушки, крича по нескольку раз «подъем». Камера проснулась. Ребята нехотя вставали, потягивались, ругали дубака.

– Да, Камбала, ты сегодня дневальный,— с кровати сказал Миша, стряхивая на пол пепел с папиросы.

Слышно было, как соседние камеры повели на оправку. И у их двери дежурный забренчал ключами.

– На оправку! — распахнув дверь, крикнул дежурный.

Цыган, проходя мимо Коли, сказал:

– Выставь бачок.

Коля выставил и зашел за парашей.

– Смех,— услышал Петров в коридоре голос Миши,— а парашу кто будет помогать нести?

Смех вернулся в камеру, злобно взглянул на Колю, и они, взяв за ручки двухведерную чугунную парашу и изгибаясь под ее тяжестью, засеменили в туалет.

В туалете было холодно — здесь трубы отопления не проходили. После оправки ребят закрыли в камеру.

В коридоре хлопали кормушки: разносили еду. Открыли и у них.

– Кружки! — гаркнул работник хозобслуги, и Коля, взяв со стола кружки, в каждую руку по три, поднес к нему.

Тот шустро насыпал в каждую кружку по порции сахару специальной меркой, сделанной из нержавейки и похожей на охотничью мерку для дроби. Через несколько минут Коля получил шесть порций сливочного масла, завернутого в белую бумагу, а затем хлеб и занес бачок с кипятком.

Открылась кормушка, и баландер — молодая симпатичная женщина, стала накладывать кашу. Ребята облепили кормушку. Коля смотрел на согнутые спины малолеток. Миша и цыган стояли у кормушки первые и пожирали взглядом женщину, бросая комплименты и чуть ли не объясняясь в любви. В каждой камере ей уделяли внимание, иногда граничащее с цинизмом. В роли баландера выдерживала не каждая женщина, но многие соглашались: досрочное освобождение заставляло женщину пойти на этот шаг и стать объектом ежедневных излияний заключенных.

Парни сели за стол. В белый ноздристый хлеб, который в тюрьме давали малолеткам только на завтрак, они втерли пятнадцать граммов масла и стали завтракать. Ели они не торопясь, особенно когда пили чай с сахаром и маслом. Удовольствие растягивали.

После завтрака Коля собрал со стола миски и поставил их у дверей.

Теперь малолетки, лежа на кроватях, курили и ждали вывода на прогулку. Когда им крикнули приготовиться, Коля сказал:

– На прогулку я не пойду. У меня носков шерстяных нет и коцы здоровенные.

– Пошли,— позвал цыган,— мы ненадолго. Замерзнем — и назад.

Вместо, шарфов парни обмотали шеи полотенцами.

Но Коля остался.

Как хорошо быть одному. Вот бы они совсем не возвращались. Но ребята минут через двадцать вернулись. Румяные, веселые.

Отогревшись, цыган взял шахматы.

– Сыграем в шашки?

– Сыграем,— согласился Коля.

Вместо шашек расставили шахматы. Цыган обвел всех взглядом и спросил Колю:

– Играем на просто так или на золотой пятак?

– Конечно, на просто так. Где же я возьму золотой пятак, если проиграю?

За игрой наблюдали, но никто не подсказывал. Коля цыгану проиграл быстро.

– Ну, теперь исполняй три желания,— сказал цыган, вставая из-за стола и самодовольно улыбаясь.

Он потянулся будто после тяжелой работы и встал посреди камеры, скрестив руки на груди.

– Какие три желания? Мы так не договаривались.

– На просто так — это значит на три желания.

– А если б на золотой пятак,— спросил Коля,— тогда бы что?

– А тогда я бы потребовал у тебя золотой пятак. Ты бы где взял его? Нигде. Ну и опять — три желания.

Понял Коля — три желания горели ему так или иначе.

– Первое желание говорю я.— Цыган поднял вверх указательный палец.— Да ты не бойся, желания простые. Полай на тюремное солнышко, а то оно надоело. Неплохо, если оно после этого потухнет. Пошел.— И цыган указал ему место.

Коля вышел на середину камеры, поднял вверх голову и залаял.

– Плохо лаешь. Старайся посмешнее. Представь, что ты на сцене. Мы — зрители,— сказал Миша,— и тебе надо нас рассмешить. Ты должен не только лаять, но и изображать собаку. А вначале— повой.

Коля, глядя на лампочку, завыл. Он решил сыграть роль собаки по-настоящему. Бог с ними, на сцене он выступал не раз. Выл он на разные голоса. Потом, обойдя камеру и виляя рукой вместо хвоста, навострил уши другой рукой. И загавкал. Ребята покатились со смеху. Это им понравилось. Гавкал он долго, из разных положений, а потом, как будто обессиленный, упал на пол и завилял «хвостом».

Парни зааплодировали. Унижения, как вчера, он не чувствовал. «Это роль, лишь только роль»,— утешал он себя.

– Итак, Камбала, молодец! — похвалил его Миша. — Смех эту роль исполнил хуже. Мы его заставляли гавкать до тех пор, пока не потухнет лампочка. — Миша затянулся и, выпуская дым, продолжал: — Следующий номер нашей программы,— он задумался,— да, возьми вон табуретку и, будто с чувихой, станцуй.

Коля покружился с табуретом, прижимая его к груди, и поставил на место.

– Пойдет, — сказал Миша.

– А теперь изобрази кошку. Животные у тебя лучше получаются, — сказал Коле тезка.

Роль кошки исполнена, и Коля сел на кровать. Закурил.

– Покури, покури, — сказал цыган, — сейчас будет тюремный бокс. Смех готовься!

Смеху на руки заместо боксерских перчаток намотали полотенца и полотенцем же завязали глаза. Тоже сделали и Коле.

Их вывели на середину камеры, покрутили в разные стороны, и Миша, стукнув ложкой по кровати, объявил:

– Гонг!

Противники сходились, вернее, расходились в разные стороны, и Миша крикнул:

– Атака! Бейте друг друга!

Они начали махать по воздуху, стоя друг к другу спиной.

– Так, — подсказывал Миша, — определяйте, где вы находитесь. Пробуйте сойтись.

Смех махал сзади, потом резко развернувшись, пошел на него с вытянутой левой рукой, держа правую наготове. Смех шел на Петрова, держа руки полусогнутыми. Они встретились и замахали руками. Несколько ударов Коля пропустил, но потом, присев и снова встав, ударил Смеха раз в лицо и два раза по корпусу.

– Разойтись! — услышали они команду и отошли друг от друга.

– Сходитесь.

Они сошлись, и замелькали кулаки, обмотанные полотенцами. Коля получил несколько ударов в грудь, потом в лицо и понял — удары наносятся с большой точностью. Он сдернул полотенце и увидел Смеха с развязанными глазами.

– Хорош! — сказал Миша. — Сейчас будет еще одна игра, — он посмотрел испытывающе на Колю, — парашютист.

Ребята отодвинули стол к самым трубам и поставили на него табурет.

– Ты должен с табуретки,— Миша показал рукой,— прыгнуть вниз головой.

– Нет,— возразил Коля,— вниз головой я прыгать не буду. Прыгнуть просто — могу.

– Нет,— заорали все на него,— ты должен прыгнуть вниз головой!

– Ты что — боишься? — спросил его Миша.— Я думал — ты смелый.

Коля молчал. Он боялся сломать шею.

– Если не прыгнешь, получишь морковок и банок в два раза больше, чем вчера. И еще кое-что придумаем,— сказал цыган.

– Ладно, согласен,— сказал Коля.

Он решил прыгнуть с вытянутыми вперед руками.

Ему завязали глаза, и он встал на стол, потом на ощупь ступил на табурет.

– Приготовиться,— сказал цыган,— считаю до трех — и прыгай. Раз, два, три!

Коля нырнул вниз головой с вытянутыми вперед руками. Он ожидал удара о жесткий пол, но упал на мягкое одеяло — его за четыре конца держали парни.

– Ну что, надо сказать — парашютист ты неплохой,— подбодрил его Миша, хлопнув ладошкой по шее.

Открылась кормушка, и звонкий девичий голос сказал:

– Газеты.

Ребята ломанулись к кормушке взглянуть на тюремного почтальона. Девушка подала газеты, и сеанс окончен.

– Ух ты! — сказал Михаил.

– Да-а, — протянул Колин тезка.

– Полжизни б отдал, даже не заикнувшись, — с восторгом сказал цыган. — Не знаю, сколько дадут, но пусть бы еще год добавили. — Он тяжело вздохнул и от бессилия, что это лишь мечты, потер ладонь о ладонь.

Парни просмотрели газеты, но читать стал один Петров.

После обеда Колю повели снимать отпечатки пальцев. Это называлось играть на пианино. Потом его сфотографировали на личное дело и закрыли обратно в камеру.

Вечером он рассказывал кинофильмы. Когда все уснули, почувствовал облегчение. Как хорошо одному! «Сколько я буду с ними сидеть? Когда заберут на этап?» Ему захотелось поплакать. Может, станет легче. Но не было слез.

Вторая ночь, как и первая, прошла в кошмарных снах.

На следующий день после завтрака был обход врача. Он проводился через день. Заключенные выходили в коридор. Врач давал таблетки. Попасть в больницу невозможно. Косить — бесполезно. Врач и на больных, и на здоровых смотрела одинаково — они для нее заключенные.

– Есть больные? — спросил надзиратель, широко распахнув дверь.

Парни увидели полнеющую молодую женщину в белом халате и в белом колпаке. Она была пышногрудая, привлекательная.

– Нет больных, что ли? — переспросил надзиратель и стал затворять дверь.

– Есть! — заорал цыган и выскочил в коридор.

Через минуту он вернулся, неся в руке две таблетки.

– Ну что,— спросил Миша,— не обтрухался?

Цыган от удовольствия закрыл глаза, открыл и с сожалением сказал:

– Да, неплохо бы ее. Полжизни б отдал.

– Ну и отдай,— вставил Миша,— а завтра помри.

Ребята засмеялись.

И тут они рассказали Петрову — а это рассказывали всем новичкам-малолеткам,—как ее однажды чуть не изнасиловали. Возможно, это пустили тюремную «парашу».

Был очередной медосмотр. Надзиратель открыл камеру, и малолетки выходили к врачу. Но тут в дверь коридора постучали, и надзиратель ушел. Парни, не долго думая, затащили врачиху в камеру и захлопнули дверь. Каждому хотелось быть первым. Они отталкивали друг друга, но тут надзиратель подоспел. За попытку всем добавили срок.

– Газеты,— послышался ласковый голос.

Этот голос был для малолеток как отдушина. Надзиратели и хозобслуга, открывая кормушки, кричали. А у почтальона крика не получалось. Говорили, что она дочь начальника тюрьмы.

– Федя,— смеялся Миша,— женись на ней — и начальник тебя освободит.

2

И потянулись для Коли невыносимо длинные дни, наполненные издевательством и унижениями. Мучил его цыган. То он выкручивал ему руки, то ставил кырочки и тромбоны, то наносил серию ударов в корпус. Ответить Коля не мог, чувствовал за собой грех — случай с парашей.

Если Коля днем засыпал, ему между пальцев ног вставляли обрывок газеты и поджигали. Пальцы начинало жечь, он махал во сне ногами, пока не просыпался. Это называлось велосипед. Был еще самосвал. Над спящим на первом ярусе привязывали на тряпке кружку с водой и закручивали. Раскрутившись, кружка опрокидывалась и обливала сонного водой. Эти игры не запрещало даже начальство, потому что спать днем в тюрьме не полагалось. Еще спящему приставляли горящий окурок к ногтю большого пальца ноги. Через несколько секунд ноготь начинало жечь. Это было нестерпимо больно. Больнее, чем велосипед.

Игры в основном делали Петрову. Иногда Смеху и реже — Васе и Колиному тезке. Мише и цыгану не делали вовсе. Боялись получить в лоб.

Днями малолетки лежали на кроватях, прислушиваясь к звукам в коридоре. Они всегда угадывали, кто открывал кормушку. Знали по времени, кто должен прийти.

И еще было одно занятие в камере, развеивающее малолеток, это — тюремный телефон. Если по трубам отопления раздавался стук, сразу несколько парней прижимали ухо к горячей трубе или к перевернутой вверх дном кружке. Слышимость была отличная, даже лучше, чем в городской телефонной сети.

Вечерами зеки по трубам устраивали концерты. Пели песни, читали стихи, рассказывали анекдоты.

Когда и это надоедало, парни принимались долбить отверстие в стене около трубы в соседнюю камеру. Им хотелось поговорить с соседями без всякого тюремного телефона. Продолбив стену приблизительно на полметра — насколько хватало стальной пластины, оторванной от кровати, — они остановились. Дальше долбить нечем.

Тогда решили той же пластиной отогнуть жалюзи, чтобы видеть тюремный двор и пускать коня. Конь на жаргоне обозначал вот что. В окно сквозь решетку и жалюзи пропускали веревку и опускали ее. Камера, что была внизу, эту веревку принимала. Тоже через окно. Привязывали к веревке курево и поднимали наверх. Так камере с камерой можно было делиться куревом и едой.

К малолеткам заглянул старший воспитатель, майор Замараев. Он остановился посреди камеры и обвел всех смеющимся взглядом. Ребята поздоровались и теперь молча стояли, глядя на Замараева. Он был в черном овчинном полушубке, валенках, в форменной шапке с кокардой. Лицо от мороза раскраснелось.

– Так, новичок, значит,— сказал он, разглядывая Колю.— Как фамилия?

– Петров.

– По какой статье?

– По сто сорок четвертой.

– Откуда к нам?

– Из Заводоуковского района.

Майор, все так же посмеиваясь, скользнул взглядом по камере, будто чего-то выискивая.

– Кто сегодня дневальный?

– Я,— ответил Коля.

– Пол мыл?

– Мыл.

– А почему он такой грязный?

Коля промолчал.

– На столе пепел, на полу окурок.— Майор показал пальцем чинарик.

Окурок бросили на пол, после того как Коля помыл пол.

– Один рябчик.— И майор поднял палец вверх.

Коля смотрел на старшего воспитателя.

– Не знаешь, что такое рябчик?

– Нет.

– Это значит — еще раз дневальным, вне очереди. Теперь ясно?

– Ясно.

– Прописку сделали?

Коля молчал. Ребята заулыбались.

– Сделали, товарищ майор,— ответил цыган.

– Кырочки получил?

– Получил,— теперь ответил Коля.

– Какую кличку дали?

– Камбала,— ответил Миша.

Майор улыбнулся.

– Вопросы есть? — Только теперь воспитатель стал серьезным.

– Нет,— ответили ребята.

Майор ушел.

– Вот так. Камбала, от Рябчика рябчик получил. Для начала неплохо. Завтра будешь опять дневальный,— сказал Миша.

Оказывается, у старшего воспитателя кличка Рябчик.

Камеру повели к Куму. Так в тюрьмах и зонах зовут оперуполномоченных. Коля лихорадочно соображал, спускаясь по витой лестнице, какой бы ему выкинуть у Кума номер. Он решил рассмешить ребят и шутовской ролью поднять себя.

Кабинет Кума — в одноэтажном здании. Рядом с кабинетом — комнаты для допросов. В одну ребят и закрыли. В ней — стол, и с противоположных сторон от него к полу прибито по табурету. Один для следователя, другой — для заключенного…

Миша и цыган сели на табуреты, остальные притулились к стенам и вполголоса разговаривали.

К Куму малолеток привели для беседы: если есть нераскрытые преступления, чтобы рассказали, а он составит явку с повинной.

– Ребята, — обратился Коля к пацанам, — я притворюсь дураком, а вы подтвердите, что у меня не все дома.

Ребята засмеялись, предвкушая прикол, весело глядя на Петрова. Они не сомневались, что он исполнит роль дурака.

– Давай, Камбала, делай, — вставая с табурета и закуривая, одобрил Миша.

К Куму Коля пошел третьим. Отворив дверь и держась за ручку, Петров стал шаркать у порога ногами, будто вытирая их о тряпку. Но тряпки не было. Сняв шапку, переступил порог и затворил дверь. Щурясь от яркого освещения, сказал:

– Здрасте. Вы меня звали? — и часто-часто заморгал.

– Садись. — Кум мотнул головой в сторону стула, стоящего перед ним.

В кабинете стояло несколько стульев, и Коля сел на один из них.

– Нет-нет, вот на этот, — быстро сказал Кум, жестом показывая на стул, на который надо было сесть Коле.

– А-а-а, — протянул Коля, вставая со стула и пересаживаясь. — На этот так на этот.

Кум внимательно рассматривал Петрова, стараясь понять, что за подследственный сидит перед ним. А Коля, окинув взглядом располневшего Кума — ему было лет тридцать пять, — достал из коробка спичку и стал выковыривать грязь из-под ногтей, а потом начал ковырять этой же спичкой в зубах.

Понаблюдав за Петровым, Кум спросил, откуда он и за что попал.

Коля был немногословен.

– Вот тебя посадили за воровство, — начал Кум, — может, у тебя есть еще кражи, о которых органы милиции не знают. Давай по-хорошему, расскажи, если есть. Я составлю явку с повинной. Если преступления несерьезные, тебе за них срок не дадут. Они пройдут по делу, и все. Материальный ущерб придется возместить, но зато у тебя будет совесть чиста.

Кум говорил, внимательно наблюдая за Петровым. А когда кончил, то Коля, подумав немного, сказал:

– Говорите, срок не дадут. Вот дурак, почему я не совершил хотя бы еще одну кражу. А сейчас бы рассказал, а вы бы повинную состряпали, и мне бы срок не дали.

– Нет, ты меня неправильно понял. За преступления, которые ты совершил, сажать тебя или освобождать, будет решать суд. Я говорю, если ты добровольно расскажешь о нераскрытых кражах, тебе за это срок не дадут.

– А-а-а, понял-понял. Я-то думал, если хоть в одной краже признаюсь, меня вообще освободят. Не-е-ет, тогда зачем признаваться, да еще денежный ущерб возмещать.

– Значит, у тебя есть нераскрытые кражи, раз так говоришь. Давай, рассказывай. — Кум взял авторучку. — Я запишу, может, и ущерб возмещать не придется.

– Надо подумать, — Коля давно заметил на столе пачку «Казбека». — Да, надо подумать. Я волнуюсь. Вдруг не вспомню. Вы не дадите закурить?

– Закуривайте, — добродушно сказал Кум и открыл перед ним пачку.

Вместо одной Коля взял две папиросы и одну сунул в карман. Прикурип, он затянулся, сдвинул брови и чуть погодя сказал:

– Да, одну вспомнил, — и посмотрел на Кума.

– Рассказывай.

– Прошлым летом я полмешка овса с поля тяпнул.

– Да нет, — перебил его Кум, — я не о таких кражах спрашиваю.

– А-а-а, понял-понял, — Коля снова затянулся, — вам убийства, изнасилования надо?

– Да не обязательно убийства. Кражи, кражи, я говорю.

– Ну а убийства, изнасилования тоже можно?

– Ты что, и о таких преступлениях знаешь? Был участником?

Коля задумался, глотнул дыма, почесал за ухом и сказал:

– Был участником и сам совершал. Вы повинную точно сварганите?

– Точно. Это моя работа. Говори, — и Кум взял авторучку.

– Прошлым летом мы чужих кроликов убивали и а лесу жарили. Вкусные, черти. А есть еще и изнасилование. Курицу, — Коля сделал паузу, — я того.

Кум в недоумении смотрел на Петрова. Никто ему таких явок с повинной еще не делал. А Коля в душе хохотал. Чтобы не рассмеяться, он упал со стула и задергался в «припадке», пуская изо рта слюну.

Кум вышел в коридор и сказал разводящему, чтобы ребята помогли Петрову выйти из кабинета.

Когда Миша и цыган вошли в кабинет, «припадок» у Коли кончался. Они взяли его под руки и, уводя, сказали Куму:

– Он у нас того…

В камере Коля рассказал, как сыграл у Кума роль дурака. На короткое время он заставил малолеток обратить на себя внимание. Он был герой на час. Но дальше все пошло по-прежнему. Его по-прежнему угнетал цыган. Но теперь цыгана часто одергивал Миша, говоря:

– Вяжи, в натуре, ты с ним надоел.

И все же ребята смотрели по-другому на Петрова. Смеху это не нравилось. Он боялся, а вдруг Камбала выше его поднимется.

В стране был модным танец шейк. Коля как-то сказал, что умеет его танцевать. И его попросили сбацать. И каждый день под аккомпанемент ложек, кружек и шахматной доски он стал танцевать шейк. А ребята пели песню.

И Смех развлекал камеру. У него — неплохой голос, и он, аккомпанируя на шахматной доске, исполнял песни. Его любимая была:

А я еду, а я еду за туманом,

За туманом и за запахом тайги.

Некоторые слова изменены, и он пел:

А я еду, а я еду за деньгами,

За туманом пускай едут дураки.

Иногда ребята занимались спортом. От табурета отжимались. Говорили, что никому не отжаться сто десять раз, если начинать с одного, потом обходить вокруг табурета и от подхода к подходу увеличивать отжимания по одному до десяти, а затем уменьшать и дойти до одного. Коля уверенно сказал: «Смогу», и слово — сдержал. И опять — герой на час.

Коля долго не мог уснуть. Он лежал с головой под одеялом. Начал засыпать. Вдруг шепот. Сон сняло. Михаил с цыганом переговаривались. Коля стянул с головы одеяло и посмотрел: виден цыган. Он лежал на боку и что-то разглядывал. Потом сказал: «На», — и протянул Мише небольшую, блестящую, сильно отточенную финку.

Коля напугался: «Настоящий нож».

Миша спрятал финку.

– Федя, что-то Смех оборзел. Он кнокает Камбалу. А Камбала-то лучше его. Он просто с деревни. Давай скажем ему, если Смех шустранет, пусть стыкнется. Я уверен, Камбала замочит ему роги.

– Давай. Я балдею, когда дерутся.

– Буди его.

Федя взял с вешалки шапку и бросил в Петрова.

– Камбала, Камбала, проснись.

Коля откинул одеяло.

– Чего?

– Слушай, Камбала, — начал Миша, привстав с кровати. — Что ты боишься Смеха? Не бойся. Можешь стыкнуться с ним, Мы не встрянем.

– Не кони[2] , Камбала, мы разрешаем тебе, — поддакнул цыган.

Не подслушай их разговор, Коля не поверил бы.

На следующий день он ждал, когда рыпнет Смех.

После обеда Смех крикнул:

– Камбала, подай газету!

Коля не среагировал.

– Ты что, Камбала, оглох?!

– Возьми сам, — спокойно ответил Коля.

Смех подскочил и взял за грудки.

– Обшустрился?

– Убери руки, — и Коля оттолкнул его.

Смех отлетел, но опять пошел на Петрова, сжав кулаки.

Парни наблюдали. Подойдя вплотную, Смех волю рукам не дал, а вылил на Колю ушат блатных слов и отошел.

Больше Смех к Коле не приставал, и Коля почувствовал облегчение: с него свалился камень. Но камней еще четыре. И все не свалишь. Тем не менее Коля решил без согласия Миши и цыгана осадить Васю. Вася спокойный и деревенский паренек. Но он на Колю не рыпал. И Коля предложил побороться. Вася отказался.

– А что ты, Василек, не хочешь, — сказал Коля и, смеясь, приподнял его и бросил на кровать.

Миша и цыган загоготали.

– Вот это да! — восхищенно сказал Миша.

– Он скоро и до тебя доберется! — почти выкрикнул цыган, имея в виду Колиного тезку.

– Я ему с ходу роги поломаю, — отозвался тезка.

Он мог и цыгану роги обломать.

За две недели Коля постиг азы тюремной жизни. Ознакомился с жаргоном и выучил десяток лагерных песен.

У малолеток на тюрьме закон: забыл закрыть парашу — получай кырочку. Коля поначалу забывал, но через шею запомнил быстрее.

Миша — по второй ходке. По хулиганке подзалетел. Вася и Колин тезка — за воровство, а цыган — за разбой. Смех с друзьями обокрали столовую: съели несколько тортов и прихватили конфет. На прилавке калом вывели: ФАНТОМАС.

Шла серия фильмов о Фантомасе, и преступность среди малолеток подскочила. Насмотревшись приключений, ребята воровали и хулиганили. Друг Смеха покатался на ментовской машине и оставил записку: ФАНТОМАС.

Петров спросил Мишу:

– Как живут в зоне пацаны, если отец — мент?

– А зачем тебе? — парировал Миша. — У тебя что, отец — мусор?

– Да нет. У меня есть друг, из района, и у него отец — участковый. А парня скоро посадят. Как ему в зоне придется?

– Кто его знает. Был у нас на зоне такой. Чухой жил.

Петров интересовался потому, что его отец — бывший начальник милиции.

У малолеток два раза в месяц отоварка на десять рублей. Коля, его тезка и Вася денег не имели. Деревенские. У городских — Миши, цыгана и Смеха — деньги на квитках были. Подследственные, кто жил в Тюмени, где и находилась тюрьма, через следователей поддерживали связь с родителями. И родители присылали.

Подследственным малолеткам два раза в месяц — передача. Пять килограммов. Продукты принимали нескоропортящиеся. Передачи получали только городские, поскольку родители рядом.

В камерах, бывало, собирались одни городские, и у них — изобилие еды.

Стояла злая зима. Коля только раз сходил на прогулку, сильно замерз, и больше идти желания не было.

На тюремном дворе десять прогулочных двориков. Малолетки в день гуляли два часа, взрослые — один. В морозные дни ни малолетки, ни взрослые больше двадцати-тридцати минут не выдерживали. Замерзнут — и в камеру.

Прогулочные дворики, как и стены туалетов, обрызганы раствором под шубу. Над некоторыми натянута сетка, чтоб заключенные не перекидывались записками, куревом, да мало ли еще чем.

Сегодня Коля — дневальный. Когда он принимал масло, то самый большой на вид кусочек — а масло формы не имело — сунул в карман. Для себя. А пять положил на стол.

Сели завтракать. Одной порции масла не хватает. Коля забыл, что оно в кармане, и сказал:

– Ребята, одного масла недодали.

– Стучи. Пусть дает, — сказал Миша.

Коля постучал. Пришел работник хозобслуги.

– Не может быть, — сказал он, — я хорошо помню, что дал шесть порций.

И Коля вспомнил: масло — в кармане. Как быть? Сказать? Что тогда будет? Скажут — проглот. И присудят морковок, кырочек, банок.

Так думал Коля, доказывая работнику хозобслуги, что одну порцию он не додал. А работник молчал, что-то соображая, и масла давать не хотел. Масло жгло Коле ногу. Он думал, что работник хозобслуги скажет: «А ну-ка выверни карманы».

Ребята зашумели.

– Ты, в натуре, говорят тебе: одного не хватает, давай, — рявкнул Миша, вставая из-за стола.

Работник хозобслуги сходил за маслом.

Парни завтракали. Коля поглядывал на карман — не топырится ли?

Но все обошлось. Масло после завтрака Коля спрятал в матрац, чтоб в кармане не растаяло, и решил вечером выбросить в туалете.

Открылась кормушка, и надзиратель крикнул:

– Петров, приготовиться с вещами!

Колю забирали на этап. «Слава Богу. Наконец-то»,— подумал он и стал сворачивать постель.

– Ну, Камбала, на двести первую тебя[3] . Когда приедешь назад, просись в нашу камеру. С тобой веселей,— сказал цыган.

«Вот пес,— подумал Коля.— Чтоб ты сдох, хер цыганский». Но сказал:

– Конечно, буду проситься.

Коля сдал постель на склад и переоделся в вольную одежду.

Этапников сводили в баню и закрыли на первом этаже в этапную камеру. До ночи им нужно отваляться на нарах, а потом — на этап.

В полночь этапников принял конвой из солдат, ошмонал, и повезли их на вокзал.

И вот — снова «столыпин». Вроде бы такой же с виду вагон, а внутри одна перегородка от пола до потолка сплетена, как паутина, из толстой проволоки. Если б Коле когда-нибудь раньше показали вагон, в котором возят заключенных, он подумал бы, что такой вагон предназначен для перевозки зверей.

Вагон не был забит до отказа, и Коле нашлось место. Два часа езды — и Петров в Заводоуковске. В родной КПЗ.

Новое здание милиции построили незадолго до того, как посадили Колю. Знание было двухэтажное, а полуподвальное помещение занимала КПЗ. В ней было пять камер. Начальник КПЗ вместе с дежурным закрыл заключенных в камеры, и Коля, разостлав одежду на нарах, бухнулся на нее.

В этот день к Бородину — начальнику уголовного розыска, который вел у него следствие,— Колю не вызвали.

3

Коля жил в селе Падун. Падун — в пяти километрах от районного центра, города Заводоуковска. В село он приехал из маленькой деревеньки. Колю воспитывала улица, и к пятому классу его два раза исключали из школы, но по ходатайству отца принимали вновь. А из восьмого выгнали окончательно.

Восьмой класс он окончил в вечерней школе, но экзамены сдать не сумел: завалили на геометрии. Коля понимал, что учительница Серова это сделала по указанию директора школы Ивана Евгеньевича Хрунова.

Хрунов ненавидел Колю и желал ему только одного — тюрьмы.

Всем восьмиклассникам Серова ставила по геометрии тройки, хотя среди них были такие, что не знали таблицы умножения. Только Коле она поставила двойку.

Когда пацаны пригласили его угнать мотоцикл у Серовых и покататься на нем, зная, что Серовы в отпуске, он согласился. Мотоцикла в амбаре не оказалось, и тогда Коля предложил обворовать дом ненавистной учителки. Подобрав ключ, он открыл замок, и пацаны зашли в дом. Коля взял пиджак мужа учительницы, черные кожаные перчатки и грампластинки. И еще он вытащил из радиолы лампы и предохранитель для своих друзей, Танеева и Павленко.

Уходя, Коля чиркнул последнюю спичку, и она высветила в сенках накрытый брезентом «ижак». Но угонять ребята его не стали — дом обворован, и Коля, попрощавшись с пацанами — они ничего себе не взяли, с добычей пошел к цыганам. Пластинки и перчатки цыганам были не нужны, зато им понравился пиджак, и Коля сменял его на светло-серый свитер.

От цыган Коля пошел — краденое домой нельзя было нести— к другу Петьке Клычкову. Петьке шел двадцать первый год, и в армии он еще не служил. Работал в совхозе трактористом и с Колей иногда ходил воровать.

С десяток пластинок, самых лучших, Петька отобрал для себя, свитер взял и перчатки тоже, пообещав завтра бутылку поставить. Коля согласился: дороже у него никто не купит.

Оставшиеся пластинки Коля отнес знакомым и подарил. Там его часто угощали водкой.

Лампы и предохранитель от радиолы он отдал друзьям, Саньке Танееву и Мишке Павленко. Мишке рассказал, что обтяпал дом Серовых.

У Коли была кличка — Ян. Кличку дали в третьем классе. Как-то Колю с его дружком старшеклассники пригласили в свой класс. Когда начался урок, пацаны спрятались под парты. Как только учительница истории объявила, что сегодня расскажет о чешском национальном герое полководце Яне Жижке, который в бою потерял один глаз, парень, под партой которого сидел Коля, достал его за шиворот и сказал:

– А у нас свой Ян Жижка.

Светлана Хрисогоновна разрешила Коле и его другу сесть за парты и прослушать урок. С того времени Колю стали звать Ян Жижка, но через год-другой фамилия полководца отпала и его кликали просто — Ян.

Многие в селе, особенно приезжие и цыгане, жившие оседло, не думали, что у парня есть имя. Для них он был Ян, Янка, и только. Да и сам он привык к своей кличке, и по имени его только дома называли.

Со старшими пацанами Коля лазил по чужим огородам — «козла загонял» — и на спиртзавод за голубями. Но вскоре он превзошел своих учителей и приноровился красть покрупнее: в школу не раз залезал, приборы из кабинетов умыкивал, а потом и вещи из школьной раздевалки потягивать стал и загонять цыганам по дешевке.

К пятнадцати годам он совершил с десяток краж, но милиция поймать его не могла.

Много раз милиция хватала его по подозрению, но он ни в чем не признавался, и отец, бывший начальник милиции, забирал его из КПЗ.

Очень любил Коля охоту и с десяти лет бродил по лесу с ружьем. Дичи он мало убивал, но наблюдал за повадками птиц, которые пригодились ему в воровстве. Когда Коля охотился на уток и подходил к старице — если неподалеку на верхушке березы сидела сорока, то она начинала трещать, и утки заплывали в камыши. Сорока уткам помогала. Но сороки и другие птицы помогали и Коле: когда ему средь бела дня надо было залезть в школу, он вначале прислушивался к птицам; если птицы вели себя спокойно и сорока не трещала, Коля незаметно проникал в школьный сад — там сейчас точно никого не было. Из сада через форточку он залезал в школу.

А когда Коля шел на дело ночью, он наблюдал за кошками. Если кошки собрались и чинно сидят, он уверен, поблизости живой души нет. А если кот стремглав несся Коле навстречу, он тут же прятался: с той стороны, откуда кот рванул, человек шел.

Ян решил уехать в Волгоград и поступить в ПТУ. В Волгограде жила старшая сестра Татьяна с семьей. Но свидетельства за восьмой класс нет. С такими же неудачниками, как и он, с Робкой Майером и Геной Медведевым, он договорился выкрасть из школы чистые бланки свидетельств, поставить печать, заполнить и предъявить в ПТУ.

Разбив окно, они залезли в директорский кабинет, перевернули все вверх дном, но чистых бланков не нашли. Тогда они взяли в канцелярии свидетельства прошлогодних восьмиклассников.

Соскоблив лезвием бритвы фамилию и дату, Ян попросил знакомую девчонку, отличницу, которая заполняла в прошлом году эти бланки, своей рукой вписать его фамилию. Девчонка вписала, потому что Яна поддержал ее брат, а брат был в долгу перед Яном — Ян помог ему совершить одну кражу. Девчонке в благодарность Ян подарил ее украденное в школе свидетельство.

Но вскоре Яна милиция заграбастала: он оставил отпечаток левого указательного пальца в кабинете директора.

Начальник уголовного розыска, капитан Федор Исакович Бородин, колол Яна, но тот стоял на своем: «В кабинет директора школы я не лазил».

– Но как ты оставил отпечаток пальца, если в кабинет не лазил, — в сотый раз повторял Бородин, показывая заключение дактилоскопической экспертизы.

Два дня Ян раздумывал в КПЗ и сознался, рассчитывая, что у директора ничего не сперли. Про Робку и Генку Ян молчал, и его отпустили. «Интересно, — подумал он, выходя из милиции, — знают ли они о краже свидетельств? Если знают, поступать по ним учиться нельзя. Надо достать другие».

И Ян с Робертом и Геной пошли в соседнее село Старую Заимку и залезли в школу, но бланков не нашли. В память о посещении старозаимковской школы они прихватили три магнитофона и проигрыватель, и на берегу реки Ук спрятали их: тащить шестнадцать килограммов не захотели.

Родители Роберта Майера были немцы Поволжья, во время Великой Отечественной высланные в Сибирь. Немцев в Падуне и отделениях совхоза жило много. Они имели должности, и никто из них уезжать на родину, в Поволжье, не хотел.

Трудолюбивые, они построили себе великолепные хоромы и жили припеваючи. Усадьбы немцев отличались от всех остальных чистотой и порядком. Немцы между собой были очень дружны.

Еще в Падуне и отделениях совхоза жило много сибирских татар.

Надо привезти магнитофоны, и Ян вызвался достать лошадь.

В полдень он — у сельсовета. Около библиотеки стоят две каурые. Одна запряжена в телегу, другая — в таратайку. «Вот эту я возьму. На ней лихо можно скакать», — подумал Ян и расстегнул рубашку. «Кобыла», — заметил он. Лошадь взнуздана. «Ну, давай!» — приказал себе Ян. Он отвязал вожжи, прыгнул в таратайку и хлестанул кобылу по правому боку вожжами. Она с места хватила рысью. Ян снял рубашку и набросил на голову — чтоб не узнали. Сзади раздался пронзительный женский крик:

– Сто-о-о-ой!

Ян оглянулся. За ним, махая косынкой, бежала полноватая женщина.

– Беги-беги, — сказал себе Ян и хлестанул концами вожжей по крупу лошади. Та пошла махом.

Настроение у Яна упало. Хотелось угнать лошадь незамеченным.

Он промчался мимо магазина и за пекарней свернул вправо — в улицу Школьную. «Куда дальше? Не гнать же мимо дома». И он решил ехать на лягу. Дорога разбитая. Колеи. Кобыла перешла на рысь. «Ну и пусть. Погоня позади».

Прохожих навстречу не попадалось. «Отлично». Когда он пересекал Революционную, въезжая в улицу Новую, по большаку шли знакомые женщины. «Вот черт! А может, не узнали?»

– Пошла-а-а!

Каурая понеслась рысью, и Янкина загорелая спина исчезла за клубами пыли.

На ляге, в березняке, Ян оставил таратайку, а лошадь перевел через Ук и привязал возле старицы, заросшей тальником, березами и черемухой. В это место вела одна тропинка.

Он лесом пошел домой и переоделся. Надо показаться. Если узнали, возьмет участковый.

Только Ян появился у сельсовета, участковый вышел на улицу.

– Опять нахулиганил, — сказал Салахов.

«Все, пропало», — подумал Ян.

– Заявление на тебя лежит. Чего ночами горланите?

«Значит, не знает. Слава богу! О чем он несет?» — подумал Ян, но сказал:

– Какое заявление? Кто написал?

– Пошли, покажу.

Ян двинул в сельсовет. Салахов — следом.

Участковый запер дверь на ключ.

– Куда угнал лошадь? — твердо сказал Салахов, садясь за стол. — Говори.

– Каку лошадь? Вы че! — возмутился Ян.

– Подлец!

Салахов знал, что с Петровым бессмысленно разговаривать. Он снял трубку телефона, соединился с милицией и сказал:

– Петров у меня. Не сознается. Приезжайте.

Падунский участковый, лейтенант Салахов, в селе жил несколько лет. Был он мордастый круглолицый татарин лет сорока с родимым пятном во всю правую щеку.

Однажды в столовой пьяный мужик назвал его татарином, и тот обиделся на него:

– Получишь пятнадцать суток.

– За что, Николай Васильевич? — Возразил недоуменно мужик. — Назови меня русским, так я гордиться буду.

Николаю Васильевичу стало стыдно, и мужика — не тронул.

Ян — в кабинете начальника уголовного розыска, капитана Бородина. Стоит и переминается с ноги на ногу. Бородин — за столом. Голубые, чуть прищуренные глаза капитана живо бегают по Петрову. Ян выдерживает взгляд. Бородин закурил и сказал:

– Ну и наглый ты, Колька! — Помолчав, почти выкрикнул: — Хватит! Говори, где лошадь?

– Лошадь? Я что, пахать на ней буду?

– Для кого ты ее угнал? Цыганам?

– Не угонял я и с цыганами связь не держу.

Бородин курил, и видно было — нервничает. Вдруг резко встал и подошел к Яну.

– Не угонял, не угонял. Угнал ты! Сейчас отправлю в камеру и будешь сидеть, пока не сознаешься.

Яна увели, но не в камеру, а в дежурку. Он сел у окна.

Вскоре ему захотелось есть, и он посмотрел в открытое окно на хлебный магазин. По дороге на велосипеде медленно ехал бывший одноклассник, и Ян окликнул его. Парень не услышал.

– Чего орешь? — спросил дежурный.

– Да жрать хочу. Знакомого увидел. Хотел, чтоб он купил булочку.

– А-а-а. Сиди-сиди. Жрать не получишь, пока не сознаешься.

В дежурку заходили и выходили милиционеры, отлучался дежурный, и, чтобы Ян не сиганул в открытую дверь, его отвели в КПЗ. Сажать в переполненные камеры — а их было две — его не стали…

Не успел Ян осмотреться, как в первой камере поднялась резиновая накладка, что закрывает глазок, и веселый молодой голос спросил Яна:

– За что тебя?

Ян смотрел на глазок. В нем не было стекла, и блестящий от света глаз зека, не моргая, разглядывал его.

– За лошадь. Сказали, я угнал.

– Да ты что! В наше время паровозы угонять надо.

В обеих камерах раздался взрыв смеха. И Ян засмеялся. Зеки соскочили с нар и столпились у дверей. Всем хотелось посмотреть на пацана, в наше время угнавшего лошадь.

– Вот отпустят тебя, — продолжал все тот же голос, — и ты исправься. Возьми да угони паровоз.

В камерах опять загоготали. Засмеялся на этот раз и дежурный. Он предложил Яну сесть на стул. Мужики из камер расспрашивали его, откуда он, как там, на воле, и, узнав, что он из Падуна, посоветовали ему на угнанной лошади привезти им бочку спирта.

В разговорах прошло часа два. Ян молча сидел и думал. Сознаться, что угнал лошадь, не позволяла воровская гордость. Он еще ни в чем и никому добровольно не признавался. Эх, ничего из этой затеи не получилось. Лошадь стоит привязанная. Его попутали.

В КПЗ вошел молодой сержант и увел Яна к Бородину. Тот стоял у окна. Повернувшись, он сразу начал:

– Так сознаешься или нет?

– Не угонял, не угонял я!

– Эх, — капитан вздохнул, — тяжелый ты человек, Колька. — Он пристально посмотрел. — Нашли лошадь-то. — Бородин помолчал. — Можешь идти.

Ян, обрадованный, выскочил из милиции, подобрал у вокзала окурок, прикурил и потопал вдоль железной дороги домой, думая, где бы достать лошадь.

Гена Медведев у знакомого заготовителя выпросил на ночь лошадь и с Яном съездил за магнитофонами и проигрывателем.

Ян взял себе магнитофон и отнес к Клычковым.

Сегодня, когда солнце стояло в зените, у Яна начался зуд в воровской душе. Ему захотелось чего-то украсть. И продать. Чтоб были деньги. Но что он может стибрить днем в своем селе?

Он вспоминал, где что плохо лежит, но ничего припомнить не мог. Его воровская мысль работала лихорадочно, и наконец его осенило: надо поехать в Заводоуковск и угнать там велосипед. Его-то цыгане с ходу купят. И дадут за него половину или хотя бы третью часть. «Значит,— подумал он,— рублей около двадцати будет в кармане».

С утра Ян ничего не брал в рот и почувствовал томление голода. «Вначале надо пойти домой и пожрать». Но жажда угона завладела им полностью и переборола голод. «Вначале стяну, продам, а потом порубаю».

В город на автобусе он не поехал. На всякий случай. Зачем лишний раз рисоваться перед людьми, идя на дело.

Ян сунул руки в карманы серых потрепанных брюк, поддернул их повыше, сплюнул через верхнюю губу и затопал по большаку, оставляя сзади шлейф пыли.

Перед концом села он свернул влево, закурил и пошел через Красную горку. Он жадно затягивался сигаретой и ускорял шаги. Ему хотелось побыстрее прийти в Заводоуковск и свистнуть велик. Душа его трепетала. Он жаждал кражи. Он готов был бежать, но надо экономить силы: вдруг получится неудачно и придется удирать. Он был весь обращен в предприятие и не замечал благоухающей природы. Природа ничто по сравнению с делом. Вперед! Вперед! Вперед!

Он бродил по улицам Заводоуковска, высматривая, не стоит ли где велосипед. Но велосипеда нигде не было.

Дойдя до хлебного магазина, напротив которого находилась милиция, он с волнением остановился. Около магазина, прислоненный к забору, стоял новенький, сверкающий черной краской велик. Янкино сердце сжалось от радости и страха. От радости — потому что стоял велосипед, от страха — потому что рядом милиция. «Что делать? Сесть и уехать. А вдруг выйдет хозяин?»

Из магазина никто не выходил. «Черт, как будто специально. Вот я только возьму, он выйдет, схватит меня и поведет в милицию. Пока будет вести, я так жалобно скажу: «Дяденька, я только хотел прокатнуться». А он мне в ответ: «В милиции объяснишь, куда хотел прокатнуться». Перед самой дверью он подумал, что все, привел, и ослабит руку. Я будто в дверь, а сам как рвану в сторону. Попробуй-ка догони». Ян стоял между милицией и хлебным магазином. «Стоп! Да ведь меня видно из окон ментовки. Вот дурак, что же я стал? Или угонять, или уходить, или стоять, но не угонять».

Ян трусил.

Но тут вышел хозяин велосипеда с хлебом в сетке, повесил ее на руль и уехал. Ян глубоко вздохнул. Выдыхал медленно, и так часто и сильно стучало его сердечко, что ему показалось, будто кто-то за ним наблюдает и знает, что угнать ему велик не удалось. «Вот сука»,—выругался он неизвестно в чей адрес.

Он опять рыскал по городу, но все без пользы. Ротозеев было мало, а кто и оставлял велосипед без присмотра, то ненадолго. Смелости Яну не хватало.

День клонился к концу. Чертовски хотелось жрать. По мере того как усиливался аппетит, возрастало и желание угнать велик.

Страсть угона дошла до того, что он с ненавистью теперь смотрел на весело катающихся пацанов, которые будто дразнили его.

Ян брел, притомленный от бесплодного рыскания. На пустой желудок и курить не хотелось. Вдруг, не дойдя до рынка, он увидел около большого пятистенного дома с резными ставнями прислоненный к забору желтый велосипед. Усталость исчезла, вмиг притупился голод, и, дойдя до угла рынка, он пошел вдоль забора.

Забор был высокий, и что делается во дворе — не было видно. «А вдруг выйдут?.. Не бздеть. Щас или никогда!»

Ян медленно подошел к велику. На случай, если кто выйдет, у него был приготовлен разговор. Он шагнет навстречу и спросит:

«Толя дома?»

«Какой Толя?»

«Он говорил прийти за голубями».

«Не живет здесь Толя».

«В каком он доме живет? У него голубей много».

«Не знаю».

Ох этот страх — Ян никак не решится. Секунды кажутся минутами. Сердце вырывается из груди. Взгляд застыл на никелированном руле, за который он должен взяться. «Ну…» Он шагнул, расслабился, и стало не так страшно — первый преступный шаг сделан.

Велосипед в руках. Он ведет его не торопясь. Не поворачивая головы, смотрит по сторонам. Немного отойдя, он спокойно, как будто это его велосипед, садится на него и тихо крутит педали. Ехать тяжело. Дорога песчаная. Но вот он пересек улицу, и песок кончился. Прибавил скорость. Ему хотелось оглянуться, не вышел ли кто из ограды. Но не стал. Скорее за угол — в другую улицу. Вот и поворот. Никелированные педали замелькали, и его полосатая рубашка сзади надулась пузырем. «Надо свернуть в другую улицу. Так… Еще в другую…»

Мимо мелькали дома и люди. Он мчался к переезду. «Надо ехать тише».

Въехав в лес, он с облегчением вздохнул. Ноги ломило. Вдруг он услышал сзади рокот мотора. «Мотоцикл!» И Ян, спрыгнув с велосипеда, схватил его за раму и, перепрыгнув канаву и отбежав немного, упал на молодую прохладную траву. За канавой, деревьями и кустами его не было видно. Мотоцикл поравнялся с ним. Ян по звуку определил: «Иж-56» или «Планета»,— и приник к траве. Ему не было видно, кто едет и с коляской ли мотоцикл. Его щека плотно прижалась к траве, ему хотелось раствориться, слиться с зеленью и стать невидимым. «Если ищут меня, то смотрят по сторонам,— подумал он и стал молить Бога:— Господи, помоги, пронеси, пусть проедут». Он живо себе представил, как на мотике едут двое. Второй, что сзади, привстал на седле и, вертя головой, разглядывает кусты. «Боже, пусть не заметят, помоги хоть раз…» Ян, не зная о христианстве, немного верил в Бога и, когда ему надо было украсть, просил у Господа помощи.

Мотоцикл протарахтел. Ян все так же лежал. Он понял, что ехали они быстро. «Значит, за мной. А может, нет. Если б за мной, ехали бы еще быстрее. Но быстрее здесь не проехать. Что же делать? Встать и уйти дальше в лес? Нет, нельзя. Вдруг они развернутся и поедут назад. Надо лежать. Ждать. Доедут до Падуна и вернутся. Может, все же в лес уйти? А вдруг уже едут». Он прислушался. «Нет, тихо». Ян лежал, не поднимая головы. Можно было оставить велосипед и убежать в лес. Но страх приковывал к земле. Да и жалко бросить велик.

В глазах одна зелень: трава, ветки, кусты. Голубого неба не видно. Рядом никого нет, но все равно боязно поднять голову.

Но вот раздалось со стороны Падуна гудение мотоцикла. Ян вцепился в траву, будто это притягивало его к ней еще плотнее. И опять, как прежде, мольба: «Господи, помоги!»

Звук мотора удалился. Прошла минута, другая…

Выждав немного, Ян встал. Воровски озираясь, поднял велосипед. Перенес через канаву. Прислушался. Тихо. Поехал.

Когда он въезжал в Падун, смеркалось. Проехав все село, он с радостью и надеждой завел велик к цыганам. К нему в расстегнутой красной клетчатой рубашке вышел Федор, за ним в длинных ярких платьях — его сестра и жена.

– Федор! Новый велосипед. Купи.

– Откуда он?

– Не из Падуна, конечно.

– Ну а все же, откуда он?

– Из Заводоуковска.

– На него уже есть заявка?

– Да нет еще. Я только сегодня.

– Так будет.

Сестра и жена Федора молча слушали.

– Перекрасите.

– Нет, Янка, не нужен.

Ян подумал, что Федор хочет купить за бесценок, и продолжал расхваливать велосипед. В разговор вступили женщины, они тоже говорили, что на велосипед будет заявка и потому они не возьмут.

– Да дешево я. Сколько дашь?— спросил Ян.

– Нет, нет, Янка, нет.

– Ну десятку…

– И трояк не дадим. Куда он нам? Попробуй другим продать.

Но и в другом месте велосипед брать не стали, хотя Ян просил за него всего пятерку.

Он съездил еще к двоим, но и они отказали, боясь связываться с Яном. Никто не хотел рисковать.

Яну надоело ездить на велосипеде, он взял его за руль и повел по улице. Встретились знакомые, им предложил, но они и слушать не стали.

Душа его разрывалась. Велосипед в руках, и никто его не покупает. «Чем выбрасывать, лучше оставлю у кого-нибудь, а потом, может, продам»,— решил Ян.

Навстречу шел Веня Гладков, возле его дома на лавочке всегда собирались пацаны.

– Здорово,— начал Ян.

– Привет.

– Ты куда направился?

– Домой. Сейчас парни придут. А велик у тебя откуда?

– Да… по пьянке достался. Новый. Нравится? Купи.

– На кой он мне? У меня же есть.

– Да недорого.

– Все равно.

«Понял, конечно, что ворованный»,— подумал Ян.

– Слушай. Мне сейчас в одно место надо. Велик мешает. Пусть он у тебя постоит. Можешь загнать. За пятерку. Пойдет?

Веня соображал. Потом спросил:

– А откуда он?

– Не из Падуна.

– Ну оставь.

Они подошли к Вениному дому. Ян завел велосипед в ограду, а сам с разбитыми, взъерошенными чувствами поплелся домой.

Дня через два Ян встретил Веню. Веня рассказал, что в тот вечер, когда пацаны собрались на лавочке, он за пятерку предлагал велосипед. Никто не взял. А утром велосипеда в ограде не оказалось. Кто-то увел, понимая, что он ворованный.

«А может,— подумал Ян,— Веня велик себе оставил. На запчасти. Ну и Бог с ним».

Ян с Робертом и Геной решили залезть еще в одну школу. Подальше от Падуна. Так и сделали. Уехали на поезде километров за шестьдесят, в Омутинку. Но опять неудача: свидетельств о восьмилетнем образовании они не нашли. Уходя из омутинской школы, взяли в качестве сувенира спортивный кубок. А когда ехали домой, около станции Новая Заимка избили мужчину, забрав у него дешевые вещи, но не найдя денег.

Через несколько дней Падун облетела новость: в Новой Заимке недалеко от железнодорожной станции бандиты зверски избили мужчину, и на другой день он скончался.

Отец Яна работал бригадиром вневедомственной сторожевой охраны от милиции, а их сосед, Дмитрий Петрович Трунов, был в подчинении у отца — он работал сторожем на складах спиртзавода.

До весны этого года Ян с Дмитрием Петровичем дружил. Вместе ходили по грибы, ягоды, и частенько Дмитрий Петрович угощал Яна бражкой. Отменную, надо сказать, умел готовить брагу Трунов. В нее он всегда добавлял ягод, и Ян, когда пил, ягоды не выплевывал, а цедил брагу сквозь зубы и в конце закусывал хмельными ягодами, хваля бражку и Дмитрия Петровича.

Дмитрий Петрович — а ему шел седьмой десяток — разговаривал с Яном на равных и, как многие мужики в Падуне, не считал его за пацана. Однажды Трунов перепил Яна. Ему показалось, что он тоже молодой, сила кипит и играет в нем, и он пригласил Яна в огород побороться. Ян был верткий: в школе — один из лучших спортсменов.

– Пойдем, — согласился Ян, и они пошли в огород. В огороде у Дмитрия Петровича росла малина.

Земля мягкая, сплошной чернозем, и Ян, как только сошелся с Труновым, с ходу положил его на лопатки.

Дмитрий Петрович — среднего роста, чуть тяжелее Яна, и когда они сошлись во второй раз, Ян приподнял его и бросил в чернозем. Трунов встал и, не веря, что его швырнул пацан, предложил сойтись в третий, последний раз. И тут Ян, случайно, кинул Трунова в малину, и Трунов оцарапал лицо. Отряхнувшись, сказал:

– Я пьяней тебя, потому ты и поборол. Пойдем по ковшику тяпнем — и продолжим. Все равно я тебя уложу.

Дмитрий Петрович налил Яну полный ковш, а себе стакан. Ян закусил хмельными ягодами и подумал: «Пожалуй, после этого ковша я пьянее его буду и он поборет меня. Ну и бог с ним. Земля мягкая».

Дмитрий Петрович, выпив бражку, крякнул, вытер тыльной стороной ладони губы и посмотрел в зеркало. Лицо — оцарапано, он ахнул и понес Яна матом. Он до того разгорячился, что, крикнув: «Застрелю!» — побежал в комнату, схватил со стены ружье и, зарядив, шагнул в кухню.

Увидев Трунова с ружьем, Ян выскочил в сени и захлопнул за собой дверь. Прогрохотал выстрел, и дробь, пробив обитую тряпьем фанеру, шурша, покатилась по пустотелой двери. Ян знал, что ружье у Трунова одноствольное, шестнадцатого калибра, и можно было бы отобрать ружье, пока он его не перезарядил. Но Ян испугался — ружья, а не Дмитрия Петровича — и ломанулся в огород. Он отбежал на порядочное расстояние, когда Дмитрий Петрович вышел на высокое крыльцо и крикнул:

– Убью, щенок!

Ян на бегу оглянулся. Трунов — целился. Ян прикинул, что на таком расстоянии дробь до него достанет, и, волной перекатившись через прясло, упал на землю. Раздался выстрел. Ян вскочил и кинулся прочь. Отбежав, он остановился и посмотрел на Трунова. Тот стоял на крыльце, ругался и махал ружьем, как палкой. Ян обошел огороды и приблизился к дому Трунова с улицы: хотелось узнать, угомонился ли Дмитрий Петрович, а то, чего доброго, пожалуется отцу.

Увидев Яна — а он был от него метрах в сорока, — Трунов снова вскинул ружье. Но Ян, предвидя это, встал за телеграфный столб. Выстрела не последовало. По улице шли люди, и, когда они поравнялись с телеграфным столбом, Ян выглянул: Дмитрий Петрович стоял на крыльце, поставив ружье к ноге, и прикуривал.

Вскоре Дмитрий Петрович Трунов уехал в отпуск. С Яном он помирился и угостил его остатками бражки.

– А я вот новую поставил, — и Дмитрий Петрович показал на десятилитровую стеклянную бутыль, — приеду — готовая будет.

Ян решил бражку украсть — обида на Трунова не прошла.

Однажды, когда стемнело, Ян через огороды прошел в ограду Трунова и притаился. Прислушался — тихо. Прохожих не слышно.

Взойдя на высокое крыльцо, он осмотрел улицу. Полная луна заливала ее бледным светом. Вдалеке лаяли собаки.

Ян достал из кармана связку ключей и еще раз оглядел улицу. Ни души. Молодежь в клубе. Старики греют старые кости дома.

Как всегда перед кражей, Ян пробормотал воровское заклинание: «Господи, прости, нагрести и вынести». Но ни один ключ не подошел. Ломом срывать замок Ян не стал — утром все узнают: замок виден с улицы.

Дмитрий Петрович — участник войны, брал Германию и рассказывал Яну, какой у немцев порядок. Особенно Трунову у немцев понравился лаз на чердак из дома, а не как у русских с улицы, и он, когда строил себе дом, тоже сделал из сеней лаз на чердак.

Ян отыскал на дворе лестницу, вынес ее в огород: поставил к торцу дома и влез на слив, держась руками за край крыши. Сломав ударом ноги доску на фронтоне, Ян хотел пролезть на чердак, но печная труба проходила рядом и помешала. Он сломал несколько досок, проник на чердак и чиркнул спичкой. В двух шагах от него — лаз. Потянул крышку — она поддалась.

Ян спустился. Откупорил бутыль и, чуть наклонив ее, глотнул бражки и разжевал ягоды. «Некрепкая, — подумал он, — не нагулялась еще». И стал цедить сквозь зубы, чтоб не попадали ягоды.

Вытерев рукавом серой рубахи губы, Ян закурил и сел на табурет. Потом приложился к бутыли еще и, захмелев, решил осмотреть комнату. «Может быть, — подумал он, — найду ружье».

Ружье Ян не нашел, но отыскал боеприпасы. Еще ему попались сталинские облигации, Хрущевым замороженные. Выходя из комнаты, он потехи ради снял с гвоздя старую фетровую шляпу, нахлобучил ее и перепоясался офицерским ремнем.

Ян залез на чердак и, светя спичками, принялся его осматривать. Чердак был пустой, только посреди стоял громоздкий старинный сундук. «Как же это Дмитрий Петрович умудрился его сюда впереть? Лаз — маленький, сундук — большой», — подумал Ян.

Он откинул крышку, чиркнул спичку и увидел в сундуке незавязанный мешок, а в нем — кубинский, розовый, тростниковый сыпучий сахар. Работая сторожем на складах спиртзавода, Трунов брал его. «Что ж, — подумал Ян, — сахар я у тебя, Дмитрий Петрович, конфисковываю. Бражку делать не положено, сахар воровать — тем более. Ты же ведь не пойдешь заявлять в милицию, что у тебя бражку и ворованный сахар украли. Эх, Дмитрий Разпетрович, едрит твою едри, что ты мне возразишь, а? Нечем крыть? Нечем. То-то. Отдыхай себе во Фрунзе. А-а-а, ты можешь заявить, что у тебя украли облигации. Но ведь их нельзя сдать на почту. Так что милиция облигации разыскивать не будет. Еще шляпу и ремень у тебя стянули. Неужели ты думаешь, что менты шляпу, в которой только вороне яйца высиживать, искать будут? А ремень участковый тебе отдаст свой. Так, все в ажуре».

Одному бражку и сахар не утащить, и Ян пошел к Петьке Клычкову.

У Клычковых в двух комнатах ютилось девять душ. Почти вся посуда у них — алюминиевая, чтоб дети не били, а на ложках нацарапаны имена, чтоб пацаны их не путали, а то они, бывало, дрались, если кому-то не хватало ложки.

С месяц назад, когда Яна в очередной раз выпустили из милиции, он с Петькой на радостях напился, и тот его уложил спать в маленькую летнюю комнату. На окно, а оно выходило в огород, Петька прибил решетку, чтоб никто не залез, так как здесь он хранил запчасти от тракторов.

Ночью разразилась гроза. Ян проснулся, привстал с кровати — на ней вместо сетки были постелены доски, и, ничего не видя в темноте, подумал: «Где же я нахожусь?» На улице лил дождь. В этот момент сверкнула молния, высветив в окне решетку, и загрохотал гром, «Господи, — подумал Ян, увидев в окне решетку, — опять я в милиции». В подтверждение его мыслей снова сверкнула молния, и Ян вдругорядь в окне увидел решетку. Она такая же, как и в КПЗ. Он беспомощно опустился на доски, и они подтверждали — он на нарах.

Он вспомнил весь день: «Так, утром меня выпустили из милиции. Я в Падун рванул. До обеда дома. Потом на пруду купался. Потом встретил Петьку, и он бутылку взял. Пошли к нему. Выпили. Потом бражку пить стали… Потом…» Ян не помнил, что было потом, и радостный вскочил с кровати, сообразив, что спит он в летней комнате Клычковых.

В шляпе, надвое подпоясанный ремнем, Ян шел по спящему селу. Дом Клычковых. Он постучал в окно комнаты, где дрыхнул Петька.

Зайдя в кухню, Ян сел на табурет, а Петька спросил:

– Откуда?

– Выпить хочешь? — Ян на вопрос ответил вопросом.

Петьке хотелось спать. Но коль разбужен, сказал:

– Хочу. А че?

– Бражку.

Петька сквасил губу: надоела ему бражка и спросил:

– Где она?

Ян тихонько рассказал, и они пошли.

В доме Трунова они приложились к бутыли, спустили ее и, сбросив мешок с сахаром, поставили лестницу на место и двинули к Петьке.

Там они снова пили, курили и посмеивались над Труновым.

Ян в порядке опьянел и рассказал об облигациях. Петька им не обрадовался. И молчал, когда Ян считал их.

– Тысяча, тысяча сто, тысяча двести… две тысячи… три тысячи… три тысячи триста семьдесят пять. Все.

Ян положил облигации на край стола и тяпнул бражки.

У Клычковых на кухне не было дверей, и дверной проем занавешивался застиранным ситцем в горошек. Петькина мать проснулась и слушала, как Ян считает. Ей казалось — деньги. Поняв, что они кого-то обворовали, тетя Зоя, не поднимаясь с кровати, сказала:

– Янка, ты уж Петьку-то не обдели.

Ян с Петькой засмеялись, и сын объяснил матери, что Ян обчистил хату и взял бражку, сахар и замороженные облигации.

Тетя Зоя разочаровалась, что не будет Петьке этих тысяч, и сказала, чтоб сахар они из дома унесли.

– Да не будет хозяин в милицию заявлять, что, дурак он, скажет, что у меня ворованный сахар и из него же приготовленную бражку украли, — убеждал Петька мать.

Но тетя Зоя настояла.

Оставив у Клычковых брагу, боеприпасы, шляпу и офицерский ремень, Ян сунул облигации за пазуху и отнес сахар тете Поле, матери друга. Друг второй год служил в армии.

Тетя Поля приготовила бражку. Ян потягивал ее, забегая в гости.

4

Роберт и Гена рванули учиться в Новосибирск. А Ян на другой день дернул в Волгоград. Долго он выбирал училище, но наконец выбрал: шестое строительное. Взял документы и пошел поступать.

Войдя в училище, он хорошо запомнил, где выход, чтоб не перепутать двери, если заметят подделку и придется, выхватив у секретаря документы, удирать. Но все обошлось. Свидетельство внимательно не рассматривали и зачислили Яна в пятую группу на каменщика.

До начала занятий — месяц, и Ян на поезде поехал в Падун. За свои пятнадцать лет он несколько раз ездил по билету, а так всегда катил на крыше поезда или в общем вагоне на третьей полке, прячась от ревизоров. У него был ключ, он его спер у проводника, и Ян на полном ходу мог проникнуть в вагон или вернуться на крышу.

К железнодорожному транспорту Ян привык: он три раза сбегал из дому и курсировал по стране. Бывал в детских приемниках-распределителях. Как-то зимой он поехал из Падуна к тетке в Ялуторовск. Билет стоил сорок копеек, но он решил сэкономить. На крыше холодища, и у него озябли руки. Он стал дышать на них сквозь варежки, и варежки обледенели. Когда поезд въехал в Ялуторовск, Ян взялся за скобу, но поезд в этот момент затормозил, и Ян полетел на землю. Он упал на колени и, вскочив, побежал от поезда в сторону, на бегу соображая, живой ли он. «Живой, раз думаю. А целы ли ноги? Целы, раз бегу».

Раз Ян в училище поступил, он все ворованные вещи решил в Волгоград отправить. Но перед ним встала задача: как все краденное у Клычковых забрать? Ведь Петька ему ничего не отдаст. На шесть лет он его старше и сильнее. И всегда он его обманывал: вещи себе оставлял, а Яна водкой или бражкой за это поил.

«На этот раз, Петька, — подумал Ян, — я тебя обману».

Узнав, что сегодня Петька дома не ночует, Ян поздно вечером к Клычковым заявился.

Тетя Зоя, — сказал он, вызвав на улицу Петькину мать, — я тут кой-что прослышал. Салахов в последнее время уж очень мной интересуется. Как бы он про последние кражи не узнал. А то докопается, да придет к вам с обыском, а вещи-то они вот. Надо бы их перепрятать.

Тетя Зоя, кажется, почуяла, что Ян врет, — с вещами то ей не хотелось расставаться, и сказала:

– Петьки сегодня дома не будет. Завтра он домой на тракторе приедет и все в другое место перевезет.

– Тетя Зоя, — горячо заговорил Ян, — мне бы не хотелось вас подводить, а вдруг участковый завтра с утра — грянет? И влетим мы с вещами.

Хоть и жалко тете Зое краденых вещей, и с магнитофоном расставаться не хочется, но сын в опасности, и она отдала Яну все вещи, оставив только цыганский свитер, серовские перчатки и грампластинки. За них-то Петька водкой расплатился. И еще у Клычковых остались боеприпасы Трунова. О них тетя Зоя не знала.

Ян перетаскал вещи к тете Поле, а на следующий день у приятеля попросил велосипед и за несколько рейсов свозил их и учебники для девятого класса в Заводоуковск, на вокзал, упаковал и отправил багажом, тихим ходом, в Волгоград.

Положив квитанцию на сданные вещи в сигаретницу, Ян закурил, сел на велосипед и покатил. Около милиции, услышал крик:

– Петров, стой!

Ян развернулся и подъехал. Около дверей — падунский участковый.

– Где ты пропадаешь? Мы тебя весь день ищем. Пошли.

Ян прислонил велосипед к стене и последовал за участковым. Он привел его в кабинет начальника уголовного розыска.

– А-а, Петров, наконец-то! — громко сказал Бородин. — Признаешься или опять будешь запираться?

Ян смотрел на Бородина и молчал. В чем признаваться? За два с небольшим месяца он совершил около десяти краж и теперь не знал, о какой спрашивает начальник уголовного розыска.

– В чем признаваться, Федор Исакович?

– Учительницу Серову кто обокрал?

– Учительницу Серову — знаю. И мужа ее — тоже. Дом стоит по большаку. А что их обворовали, я не слышал.

– Хватит ломаться. Нам все известно.

– Если все известно, зачем спрашиваете?

– В КПЗ его, — махнул рукой Бородин.

Ян спустился в дежурку. Участковый сказал старшему сержанту:

– По сто двадцать второй его[4] . — И вышел.

Молодой чернявый старший сержант улыбнулся Яну:

– Опять к нам? Выворачивай карманы.

Ян вытащил сигаретницу, брелок с ключом зажигания от мотоцикла, спички и вывернул карманы. Дежурный стал составлять протокол задержания. Всю эту мелочовку ему надо внести в протокол. Ян взглянул на сигаретницу — она лежала на столе — и сердце ускочило в пятки: в сигаретнице — квитанция на сданный багаж. В багаже — ворованные вещи. Через секунду Ян пришел в себя и посмотрел на старшего сержанта. Тот, кончив писать, взял спички и проверил, нет ли чего в коробке. Потом открыл сигаретницу, посмотрел на сигареты и квитанцию, подоткнутую под резинку, и, взяв брелок с ключом, стал разглядывать. Брелок — маленький черт — показывал сержанту дулю.

– Все на мотоцикле гоняешь? — спросил дежурный.

– Да нет, отец его зятю подарил, чтоб я не разбился.

Когда Яну было тринадцать лет, отец, хотя и получал мало, раскошелился и, чтоб сын поменьше рыскал с пацанами, купил ему в кредит за триста пять рублей мотоцикл М-103 — «козел». Мать Яна, работая сторожем, получала меньше мужа. Но Петровы, как и почти все в селе, имели домашнее хозяйство и существовали за его счет.

Однажды Ян на мотоцикле чуть не попал под машину, и отец подарил мотоцикл зятю.

«Господи, — молил Ян,— помоги, пусть он не возьмет квитанцию».

Дежурный продолжал разглядывать брелок.

– Мотоцикла сейчас у тебя нет, а что ключ с собой носишь? Угонами занимаешься?

– Это ключ зажигания от велосипеда, — улыбаясь, пошутил Ян. — Он у меня около милиции стоит. Я на нем приехал.

Дежурный оценил шутку, тоже улыбнулся и сказал:

– Никола, мотоцикла у тебя нет, подари мне брелок, ты себе все равно где-нибудь стащишь.

Сигаретница лежала открытой, квитанция просилась дежурному в руки, а он вертел брелок. Скажи ему сейчас Ян, что нет, не подарю, — дежурный запишет брелок в протокол и его вернут, когда Яна выпустят. Но Ян готов подарить дежурному с себя все, лишь бы он побыстрее защелкнул сигаретницу и закончил составлять протокол. Помедлив несколько секунд, как бы набивая цену, Ян великодушно произнес:

– А, брелок — забирай. Я себе еще лучше достану.

Дежурный отцепил от брелока ключ зажигания, положил его в сигаретницу и защелкнул ее. Брелок сунул в карман.

– Распишись, — сказал дежурный, записав сигаретницу в протокол.

Ян расписался и сказал:

– Товарищ старший сержант, у меня велосипед стоит возле входа, ты заведи его в ограду, а то стащат.

– Ладно, будет сделано.

Он отвел Яна в КПЗ.

Ян попросил у мужиков закурить и, отвечая на вопросы, откуда он и за что его взяли, думал: «Нештяк. Черт побери. Черт! Ты же спас меня! Ведь если б дежурный развернул квитанцию, я погорел бы сразу на нескольких кражах. Пусть никто мою сигаретницу не открывает и квитанцию не смотрит. Господи, по-мо-ги!»

Начальник уголовного розыска несколько раз вызывал Яна на допрос, но Ян ни в чем не признавался и, отвалявшись два дня на нарах и выспавшись, был выпущен. Отъехав на велосипеде подальше, Ян открыл сигаретницу: квитанция на месте, и нажал на педали. Надо быстрее вернуть велосипед приятелю.

С Робертом и Геной Ян несколько раз встречался. Оказывается, парни в Новосибирске поступили учиться тоже в профтехучилище номер шесть. Ян проводил их на поезд, а на следующий день уехал сам.

5

С первого сентября Ян пошел учиться в училище и в девятый класс вечерней школы.

Вдали от дружков, от Падуна Яна на воровство не тянуло. Здесь, в большом городе, не так бросалось в глаза, что люди с работы чего-то тащат. А в Падуне жители были на виду, и Ян видел, как многие, даже уважаемые в селе люди с работы перли все, что было можно. И плох считался тот мужчина, кто не прихватил хотя бы дощечку. В хозяйстве ведь и она пригодится.

Вечером Ян сидел дома и смотрел телевизор. В квартиру позвонили. Он открыл дверь. На пороге стоял лейтенант Насонов. Оказывается, заводоуковский уголовный розыск просил помощи у своих волгоградских коллег. Заводоуковских ментов интересовали вещи из двух домов. Их Ян обчистил в Падуне. Участковый поговорил с сестрой Яна Татьяной и ушел ни с чем. А краденые вещи здесь и лежали. Явись Насонов с санкцией прокурора на обыск, он бы их без труда нашел.

Участковый поговорил и с теткой Яна и отослал заводоуковскому уголовному розыску ответ: Петров в Волгоград ворованных вещей не привез.

Ян захотел замести следы и написал письмо Петьке Клычкову. Он просил его подбросить боеприпасы на балкон участковому или потерпевшему в ограду. Ян думал, если Петька так сделает, с него снимается одна квартирная кража: раз боеприпасы подброшены в Падуне, то вора будут искать там.

Яну радостно жить в Волгограде. Такой большой город, и он — его житель! А завтра, в воскресенье,— Ян услышал по телевизору — будут открывать памятник-ансамбль героям Сталинградской битвы на Мамаевом кургане. Из Москвы выехала правительственная делегация во главе с Генеральным секретарем Леонидом Ильичом Брежневым. У Яна забилось сердце: завтра он поедет встречать правительственный поезд и увидит Брежнева наяву, а не на фотографиях или по телевизору. Об этом он всем друзьям в Падуне расскажет.

В воскресенье Ян проснулся рано. Позавтракал, поправил перед зеркалом галстук, на котором была нарисована обнаженная девушка, и заспешил на электричку.

Он сошел на станции Волгоград-1 и пошел по перекидному мосту, сверху оглядывая перрон. Перрон был чисто подметен, и по нему расхаживали всего несколько человек. Где же люди? Почему на перроне никого нет? На привокзальной площади людей тоже было немного. А ведь здесь всегда полно народу. Ян хотел пойти на вокзал, но, увидев трех милиционеров на углу, понял: людей туда не пускают.

Ян обошел привокзальную площадь и подошел к вокзалу с другой стороны. Но и там стоял наряд милиции. Теперь до Яна дошло, что на перрон ему не попасть и правительственный поезд не встретить. Все ходы и выходы перекрыты. «Неужели мне не посмотреть Брежнева и всю правительственную делегацию? Ладно,— решил Ян,— чтоб не прозевать поезд, я буду по мосту ходить». Покурив, он поднялся по обшарпанным ступенькам на мост и стал расхаживать, давя косяка на перрон, на котором стояли два генерала.

К Яну подошел средних лет мужчина в штатском и сказал;

– Парень, хватит гулять. Давай отсюда.

Ян спустился с моста и больше на него не поднимался. Бродя около вокзала и шмаляя сигареты, Ян прислушивался к разговорам празднично одетых людей и вскоре узнал, что не один он хотел бы встретить правительственный поезд. Желающих, особенно приезжих, было много. Всем хотелось посмотреть Брежнева, Гречко и других военачальников.

Миловидная женщина объяснила Яну, что правительственная делегация вначале остановится на часок-другой в гостинице «Интурист» или «Волгоград» и, подкрепившись, поедет на Мамаев курган по улице Мира, а потом свернет на проспект Ленина.

Ян ушел с привокзальной площади на улицу Мира и стал ждать. Там кишмя кишело радостных людей. Жители города-героя, возбужденные, ждали правительственную делегацию. Все движение городского транспорта в центре приостановлено. Усиленные наряды милиции и солдат прохаживались по улицам.

Но вот со стороны главной площади показался бронетранспортер. В нем стоял генерал-полковник Ефремов и в правой вытянутой руке держал горящий факел. От него на Мамаевом кургане в зале воинской славы зажгут Вечный огонь.

Бронетранспортер, а за ним и правительственные машины приблизились к месту, где стоял Ян. Народ ликовал, повсюду слышались возгласы приветствия. Ян стоял в толпе и, так как был невысокий, Брежнева не видел.

Он потопал на вокзал, сел в отходящую электричку и поехал на Мамаев курган. Но электропоезд шел только до второго километра, одну остановку не доезжая.

Ян вышел из вагона и пошел по шпалам. Подойдя к мосту, под которым проходила автотрасса, Ян увидел, как по ней медленно едет бронетранспортер с генерал-полковником Ефремовым, а следом за ним — «Чайка». В передней машине с открытым верхом стоят четыре человека и машут ликующему народу руками. Вот «Чайка» подъехала ближе, и Ян отчетливо видит Брежнева. Он поднял перед собой сомкнутые руки и машет ими, благодаря жителей Волгограда за теплый прием. Еще двоих Ян не знал. А сзади всех, немного сгорбившись, стоит министр обороны Советского Союза маршал Гречко.

Машины проехали, и Ян тронулся дальше.

К главному входу на Мамаев курган Ян решил не идти, а свернул за мужчиной, который стал подниматься на курган, как только достигли подножья.

Сбоку маячила игла городской телевизионной вышки, и Ян сквозь пожелтевшие листья деревьев, посаженных на кургане после войны, поглядывал на нее. Пиджак он давно снял — день выдался по-летнему солнечный, и Ян готов был сбросить рубашку и брать вершину Мамаева кургана в одной майке.

На полдороге к памятнику-ансамблю Яна и других людей, поднимавшихся на курган, остановили солдаты. Они цепочкой отсекли им путь к вершине, где стояла пятидесятиметровая скульптура Матери-родины.

Прямо перед собой Ян увидел бетонную площадку. Это был дот или дзот — он не знал, что это. На площадке стояли человек десять, в основном мужчины. Они курили и уговаривали солдат, чтоб их пропустили на открытие памятника-ансамбля. Солдаты были непреклонны и готовы были лечь костьми, но не пропустить людей.

Народу у бетонной площадки собралось человек пятьдесят. Кто-то включил транзисторный приемник — передача об открытии мемориала уже началась. Голос из приемника подхлестнул Яна, и он спрыгнул с бетонной площадки. Дальше шел крутой спуск, возле которого стояли солдаты. Ян подумал, что если всем разом кинуться с этого спуска, то солдат можно смять и прорваться на торжество. Пусть многих и поймают, но за себя-то он был уверен: солдаты, обутые в сапоги, его не догонят.

Все больше людей, мужчин и женщин подходили к спуску и уговаривали солдат. Но солдаты выполняли приказ и пропустить никого не могли. Тогда Ян решился: оттолкнув солдата, он с криком «за мной!», будто в атаку, ринулся с крутизны. А за ним и многие ломанулись.

Ян несся стремительно. Бежать вниз было легко. Он выставил перед собой локти и сшиб несколько солдат. Его прыжки достигали пяти и более метров. Он едва касался земли, отталкивался и, чудом минуя деревья, летел вниз. Но вот спуск кончился. Ян думал — все, убежал. Но только он вышел из кустарника, как увидел впереди себя шеренги солдат. Они опоясывали весь Мамаев курган, и пробраться на торжество ни с какой стороны было невозможно. Ян оглянулся: за ним шли около десяти мужчин. Он остановился и подождал их. Из кустарника еще выходили люди. Всего стало человек пятнадцать. Ян затесался в середину толпы, и толпа пошла к шеренгам солдат. Подойдя к ним, мужчина, что шел впереди, спросил:

– Кто тут у вас старший?

– Сейчас он придет,— ответил один из солдат.

Вскоре появился майор. Он был молодой, среднего роста, не строгий на вид.

– Так, товарищи,—обратился он к прорвавшимся,—давайте спускайтесь за железную дорогу. Здесь находиться нельзя.

– Товарищ майор, нас здесь немного, пропустите. Хотим открытие посмотреть,—сказал мужчина, что старшего спрашивал, и Ян, чтоб лучше слышать разговор, подошел к ним.

– Я не могу вас пропустить,—ответил майор.—Вход по пригласительным билетам.

– Мне очень туда надо. Я даже обязан там быть. Мой отец погиб здесь, на Мамаевом кургане.

– Где вы работаете?

– Я работаю в школе, директором.

Ян посмотрел на директора. На лацкане его черного пиджака красовался поплавок с открытой книгой.

– Что же вы не смогли достать пригласительный билет?

– Не смог. Конечно, директор тракторного завода присутствует, присутствуют, конечно, директора «Красного Октября» и «Баррикад» и их дети. Но нам-то, нам как туда попасть? Чем мы хуже других?

Майор молчал.

По громкоговорителям были слышны выступления участников торжественного открытия мемориала. Сейчас несся рыдающий голос Валентины Терешковой, и Ян очень жалел, что не увидел первую в мире женщину-космонавта.

Майор снова повторил приказание:

– Отойдите, товарищи, за железную дорогу. Нельзя здесь стоять.

Тогда из толпы вышел высокий, крепкий мужчина в сером костюме, со светлыми, свисающими в разные стороны волосами и, не называя майора по званию, начал говорить:

– Что вы нас за железную дорогу гоните, пропустили бы на открытие — и дело с концом. Я из Сибири специально приехал, а попасть не могу. В сорок втором здесь, на Мамаевом кургане, мне руку оторвало, а теперь бегаю и штурмую его, чтоб на открытие прорваться. Бежал, чуть протез не потерял.

Мужчина протянул майору руку-протез, чтоб тот убедился, что он правду говорит. Ян взглянул на защитника кургана и увидел у него на груди колодки отличия и орден Боевого Красного Знамени. Мужчина продолжал;

– Мы тогда от немцев Мамаев курган обороняли, а вы теперь от нас, чтоб мы туда не попали. Не смешно ли?

– Вы пройдите, товарищ, к главному входу. Вас там в виде исключения, может, и пропустят,— сожалея, сказал майор.

– Да был я там,—махнул здоровой рукой герой войны,—сказали, что по приглашениям, и только. Вот я и подался в обход.

Майору стыдно стало, что защитника Мамаева кургана на открытие не пропускают, и он куда-то исчез. Солдаты принялись уговаривать людей, чтоб они спустились ниже на одну шеренгу. Толпа, поколебавшись, спустилась ниже. Теперь другие солдаты принялись избавляться от нее. Понял Ян, что солдаты отвечают каждый за свой коридор.

Постепенно люди, теснимые солдатами, спустились к железной дороге и разбрелись кто куда.

Ян сел на землю и закурил.

Дождавшись, когда открытие Мамаева кургана закончилось, он устремился вверх. Возле зала воинской славы Ян увидел военный духовой оркестр. Музыканты складывали ноты и инструменты, собираясь уходить. Чуть поодаль ходили саперы, прослушивая миноискателями землю. «Боятся, чтоб взрывчатку не подложили».

Ян вернулся домой. Мужики сидели возле дома на скамейке и обсуждали открытие Мамаева кургана, которое они смотрели по телевизору. Ян услышал, что Брежнев с первого раза Вечный огонь в зале воинской славы зажечь не смог. Он потух. И лишь только со второго раза вспыхнул.

Год назад, когда Ян жил в Падуне и учился в восьмом классе, ему понравилась девочка из шестого. Звали ее Вера. Когда Яна выгоняли с уроков, он шел к дверям шестого класса и наблюдал за ней. Она сидела как раз напротив дверей на последней парте у окна и всегда, как казалось Яну, внимательно слушала объяснения учителей, не глядя по сторонам. У нее были коротко подстриженные черные волосы и задумчивые, тоже черные, глаза.

Директор школы, видя, что Ян слоняется по коридорам, иногда заставлял его дежурить в раздевалке вне очереди, отпуская дежурных на уроки. Все равно Ян болтается, уж пусть он лучше дежурит, а то в раздевалке часто вещи пропадают. Директор заметил: если в раздевалке дежурил Ян, вещи не пропадали. А это просто объяснялось: во время дежурства Ян не крал вещи и дружки его тоже воздерживались. Кроме того, он в раздевалку никого не пускал, а всем одежду подавал в руки, боясь, что и в его дежурство могут что-нибудь стащить.

Ученики вешали одежду по классам. У шестого класса была шестая вешалка, а у Веры—второе место, и оно для Яна было священным. Оставшись в раздевалке один, он подходил к Вериному пальто, прижимался щекою к воротнику, вдыхая его запах, а потом надевал ее серые трикотажные перчатки и ходил в них. Иногда он подходил к дверям шестого класса и ждал, когда Вера повернет голову в его сторону. Тогда он поднимал руки и показывал ей, что он надел ее перчатки. На перемене она шла в раздевалку и забирала их у него. Раз он как-то попробовал надеть ее бордовое, с черным воротником пальто, но оно было слишком мало, и он побоялся, что пальто разойдется по швам.

После занятий ученики бежали в раздевалку, стараясь первыми получить одежду. Яна знали все, как и он всех, и потому, столпившись у решетчатой двери, парни и девчата кричали: «Ян, подай мне пальто!» — и называли место. Ян в первую очередь подавал одежду тем, кого знал хорошо. Но если он сквозь решетку замечал Веру — а она стояла молча,— он сразу брал ее пальто и через головы столпившихся подавал ей.

Когда Ян учился в младших классах, учителя его за баловство иногда били, а однажды посадили в темный подвал. Хорошо, что быстро из подпола выпустили, а то он уже начал банку с вареньем открывать.

В старой деревянной школе, построенной до революции, доживала век престарелая учительница, Калерия Владимировна. Она обучала жителей Падуна грамоте с начала двадцатого века. Многие ее ученики кто на войнах погибли, а кто и так умер. Вот ее-то варенье Ян чуть и не съел.

Директор школы за баловство покрикивал на Яна, но только до седьмого класса. Потом, после памятного педсовета, он никогда на Яна не повышал голос.

Два раза педагогический совет за плохое поведение исключал Яна из школы. Первый раз, когда он учился в четвертом классе, второй, когда в пятом. Но оба раза отец ездил в районный отдел народного образования, и приказом «сверху» Яна принимали в школу. Но вот Яна в седьмом классе решили третий раз исключить. На педсовет ему сказали явиться с отцом или матерью. Но если те два раза на педсовете его защищал отец, то на этот раз Ян решил прийти один и дать учителям бой.

В назначенное время он подошел к учительской. Там уже собрались учителя и решали свои вопросы. Но вот дверь отворилась, и вышел директор школы. Иван Евгеньевич сказал Яну, чтобы он подождал, и спросил, почему не пришли родители.

– Их нет дома, — соврал Ян, — они в Ялуторовск в гости уехали.

Ян отошел от учительской и остановился возле дверей, что вели на второй этаж. В дверях был врезан замок, и он решил его вытащить: его давно интересовали замки, и он хотел понять их конструкцию, чтоб открывать отмычкой. Нашарив в кармане однокопеечную монету, стал выворачивать нижний шуруп. Тот легко поддался. Но верхний выкручивался туго, и Ян, покорпев, все же выкрутил неподдающийся шуруп, вытащил из гнезда замок, сунул в карман, а тут директор вышел и позвал Яна.

Ян, с замком в кармане, вошел в учительскую. На стульях вдоль стен сидело около сорока учителей.

– Сейчас мы будем обсуждать поведение Петрова. Его два раза исключали из школы, и, наверное, пришло время исключить в третий раз. Очень плохо, что на педсовете на этот раз не присутствует его отец, — взял слово директор.

Отец Яна и директор школы не переваривали друг друга. Лет десять назад Алексей Яковлевич крепко поругался с братом Ивана Евгеньевича. Тогда они вместе работали. И эта ругань с братом повлияла на отношения директора и родителя.

Иван Евгеньевич долго говорил, называя Яна неисправимым. Когда он кончил, Ян спросил:

– Мне можно?

– Да.

– Иван Евгеньевич, вы сказали, что я хулиганю и не даю проводить учителям уроки. Но ведь я не один срываю уроки. Но это ладно. Я о другом хочу сказать. Вы вором меня называете, и здесь я не согласен. В сад за малиной не только я один лажу, но неужели это воровство сильно большое? Скажите чего-нибудь покрупнее? — Ян сделал паузу. Директор молчал. Он не знал ни одной крупной кражи. Но Иван Евгеньевич все же сказал:

– Тех краж и попыток, которые я сейчас перечислил, достаточно.

И Ян продолжал:

– Это все мелкие кражи, а я вот сейчас скажу одну покрупнее. Ее совершил ваш сын.

Учителя зашумели, но Ян сказал:

– Потише! Несколько лет назад ваш сын снял с вешалки чужую «москвичку», а свою, старую, оставил. Фамилия парня, у которого он взял «москвичку», Дедов. Мать Коли Дедова на следующий день пришла в школу и опознала на вашем сыне свою «москвичку». Но ваш сын внаглую уперся и сказал, что это его «москвичка». Тогда мать Коли Дедова в присутствии ребят распорола подкладку у «москвички» и вытащила оттуда зашитую ей туда тряпочку с фамилией и именем своего сына. Что вы на это скажете, кто крупнее ворует, я или ваш сын?

Ян бросил директору и педсовету правду. Такой случай был. Иван Евгеньевич думал, что ему ответить, но его жена, Ольга Адамовна, учитель домоводства, опередила его и, не вставая, громко сказала:

– Ты лжешь! Наш сын не брал чужой «москвички».

– Ольга Адамовна, если я вру, то мать Коли Дедова это может подтвердить.

Иван Евгеньевич ничего к словам жены не добавил и сказал:

– Кто хочет выступить?

Поднялась учитель физики. Она жила недалеко от директора, и ей хотелось защитить Ивана Евгеньевича.

– Вот тебе, Коля, всего тринадцать лет, а я пьяным тебя видела.

Ян не стал выслушивать Антонину Степановну и перебил ее:

– Пока что я вино не пью. Мне кажется, вы меня со своим мужем перепутали. Это он каждый день пьет и как свинья в лужах валяется. Здесь, на педсовете, не надо про мужа рассказывать.

Из учителей никто в защиту Антонины Степановны и слова не сказал. Все знали, что муж ее за рюмку двумя руками держится.

Ян, идя на педсовет, про учителей вспоминал, за кем какой грех водится, чтоб в случае — осадить.

Следующая учительница тоже Яну хотела что-то сказать, но он вообще и договорить ей не дал:

– А вы-то, вы, — перекричал он ее, — вы-то хоть бы сидели. Ваш муж капусту с пришкольного участка ворует. Я рано утром пошел как-то на охоту, смотрю, он от школы капусту прет. Я взял да и выстрелил в воздух, а он упал около плетня и притаился. Вы лучше его обуздайте, а то он учеников учит, а сам ворует.

Муж этой учительницы работал тоже учителем в школе.

Педсовет молчал. Никто не хотел бросить реплику, боясь получить стремительный, убивающий ответ Яна. Но Наталья Дмитриевна тихонько, чтоб оправдаться перед коллегами за мужа, — а он сидел, понурив голову,— сказала:

– Врет, вот врет, а! И надо же, чего выдумал.

Желающих выступать больше не было. И директор, вместо того чтобы поставить вопрос об исключении Яна из школы и приступить к голосованию, выпроводил его за дверь.

На следующий день Наталья Дмитриевна встретила Яна на улице и сказала:

– Коля, зачем ты на Василия Гавриловича наплел такое. Ведь он никогда не воровал капусту.

– Наталья Дмитриевна. Я сам не видел, но мне сказали. А что из ружья пальнул, это для достоверности.

– Я знаю, кто тебе сказал это. И знаю, что ты им осенью отнес ворованные вещи.

Ян поплелся сраженный. Оказывается, Наталья Дмитриевна знает об одной краже, а ведь его тогда милиция замучила, вырывая признание. Даже прокурор района принимал в допросе участие. «Значит, — думал Ян, — она видела, как я тащил вещи. Ведь я выпивши был и шел по задам мимо ее огорода. Но был же вечер. А может, она как раз во двор выходила, и приметила меня, и проследила. Но, главное, она в милицию не заявила. Пожалела меня и Семаковых. Ведь я же им вещи нес. Но откуда она знает, что про капусту мне сказали Семаковы? Выходит, что Василий Гаврилович правда нес капусту, и Семаковы его видели, и он их заметил. Вот она и догадалась. Да, все правильно, Василий Гаврилович нес капусту».

Летом перед отъездом в Волгоград Ян два раза видел Веру в Падуне. Первый раз — на дневном сеансе в кино, а второй и последний, — около магазина. Магазин был закрыт на обед, и она ждала открытия. Вера была в легком платье, которое трепал ветер. Ян остановился невдалеке и любовался ею.

Жила Вера в нескольких километрах от Падуна, и Ян видел ее редко.

В Волгограде Ян затосковал по ней. Ему хотелось хоть изредка ее видеть. Но две тысячи километров отделяли его от любимой. И тогда он решил написать ей письмо, но не простое, а в стихах.

Когда Ян был маленьким, отец читал ему детские книжки С. Маршака и К. Чуковского, и он знал их наизусть. В школе он лучше всех читал стихи, и ему всегда за них ставили пятерки. В шестом классе, несмотря на то, что он был самый отчаянный хулиган, учительница, руководитель художественной самодеятельности, пригласила его принять участие в постановке пьесы и отвела ему второстепенную роль. Он, не стесняясь, согласился и превосходно исполнил роль собаки, одев на себя вывернутую шубу.

В начале восьмого класса Ян начал писать поэму о директоре падунской школы, но, зарифмовав несколько листов грязи об Иване Евгеньевиче, бросил. Иссякло вдохновение хулигана.

Теперь он писал письмо в стихах Вере. Он хотел тронуть душу тринадцатилетней девочки.

Здравствуй, Вера, здравствуй, дорогая, Шлю тебе я пламенный привет. Пишу письмо тебе из Волгограда, Где не вижу без тебя я свет. Как только первый раз тебя увидел, Я сразу полюбил тебя навек. Поверь, что тебя лучше я не видел, Короткий без тебя мне будет век. Хочу тебе задать один вопрос я, Ответишь на него в своем письме. Ты дружишь или нет с кем, Вера, Фамилия его не нужна мне. Разреши тебя поздравить С юбилейным Октябрем. И желаю его встретить Очень хорошо.

Ян не хотел подписывать письмо своим именем, так как был уверен, что Вера ему не ответит. Вору и хулигану разве может ответить красивая девочка? После стихов он приписал, что сам он не из Падуна, а из Волгограда, в Падун приезжал к родственникам, видел ее около магазина, а местный парень сказал ему ее адрес и фамилию.

И Ян подписал письмо именем и фамилией соседа по коммунальной квартире, мальчишки Женьки.

Ян хотел надписать конверт, но пришла сестра, и он пошел на почту. Там он сел за стол и ручкой, что лежала на столе, надписал конверт, так как свою забыл.

Нежно держа письмо, будто руку Вере, он еще раз прочитал адрес и бросил письмо в почтовый ящик.

Придя домой, Ян сестру не застал и сел за стол, глядя в зеркало.

6

Глаз Яну пацаны выстрелили из ружья, едва ему исполнилось шесть лет. Жили они в Боровинке, недалеко от Падуна. Отец его тогда работал директором маслозавода, а мать рабочей, и воспитанием Коли занимался дед по отцу, Яков, почти что восьмидесятилетний сухощавый старичонка с седой бородкой, похожей на козью. Коля не слушался деда и всегда от него убегал на улицу, где со старшими пацанами было куда интереснее. С ними он лазил по чужим огородам.

Все детские воспоминания Коли были связаны с воровством. Он не помнил, чтобы маленьким играл в какие-нибудь игрушки, но зато отлично помнил, как он, шестилетний, наученный пацанами, лазил по крышам и воровал вяленое мясо.

Из всех деревенских детей Коля был самый шустрый. Летом он ходил в одних трусах и был загорелый, как жиган. Так его и прозвали — Жиган. В пять лет у него появилась первая кличка.

Коля очень любил пить на маслозаводе молочную закваску и приходил туда часто. Наливая закваски, мужики просили его спеть частушки. Он знал их десятки. Частушки он запоминал от взрослых. Бывало, у ворот завода соберутся шофера, и Коля устраивает им концерты. Они жали ему, как взрослому, руку, хвалили за исполнение и учили новым.

Как-то шофер, помахивая свернутой в трубочку районной газетой — в ней отец Коли, директор маслозавода, опубликовал статью, призывающую тружеников района как можно больше сдавать государству молока, чтобы быстрее обогнать Соединенные Штаты Америки в экономическом соревновании, — сказал:

– Жиган, вот тут твой отец о молоке пишет, а ты спой-ка нам тоже про молоко частушку, ну, ту, «перегоним», начинается.

– А-а, — сказал Жиган, — щас.

И спел:

Перегоним мы Америку По надою молока. А по мясу не догоним мы, …сломался у быка.

Мимо проходили пацаны, и Коля пристроился к ним: они шли купаться.

Плавать Коля не умел. Он зашел по горло в воду и, сделав шаг, скрылся под водой. Это был омут. Коля начал захлебываться, но один из пацанов схватил его за редкие волосы и вытащил на берег. Оклемавшись, Коля больше в воду не заходил и, когда ребята вдоволь накупались, пошел с ними на окраину деревни. Там, в небольшом домишке, жил Васька Жуков. Он был самый старший из всей компании — шел ему семнадцатый год — и верховодил местной пацанвой. Коля со своим соседом, тезкой, зашли к нему.

Коля сел на голбчик у печки, напротив обеденного стола, а Васька, пошептавшись с Колькой Смирдиным, сходил в комнату, взял одноствольный дробовик и, показав Коле патрон, заряженный только порохом, сказал:

– Поцелуй у котенка под хвостом.

А Колька Смирдин, взяв котенка, крутившегося около ног, протянул Коле.

– Не буду, — сказал Коля.

– Если не поцелуешь, я стрелю тебе в глаз. Считаю до трех: рас-с-с… — начал считать Васька.

Что такое ружье, Коля знал. Но никак не думал, что Васька в него может стрельнуть.

Васька с Колькой Смирдиным часто издевались над Жиганом: то сажали его на лошадь и пускали ее в галоп, то, когда ватага пацанов бродила по лесу, давили на его голове мухоморы.

Васька зарядил ружье, сел у окна на табурет и, сказав: «Два…» — стал целиться Коле в левый глаз. От конца ствола до лица Коли было два шага. Коля не моргая смотрел в отверстие ствола. Васька, сказав «три», нажал на курок. Но он промазал: целясь в упор, попал ниже глаза, в скуловую кость. Коля сознание не потерял и, посмотрев в испуганные глаза Васьки, сказал:

– Ох, Васька, тебе и будет.

Пацаны подскочили к нему, взяли под руки и вытащили на улицу. Там они стали плескать воду на рану,— а из нее хлестала кровь, — как бы надеясь смыть следы преступления. Коля потерял сознание. Мать повезла сына в новозаимковскую районную больницу. Ему сделали рентген, но рентген не показал бумажного пыжа, и хирург зашил рану вместе с пыжом. Коля в сознание не приходил, и мать повезла его в областную больницу. В Омск.

На пятые сутки Коля пришел в сознание. Все это время мать не отходила от него и дремала на стуле. Коля спросил:

– Мама, почему я живой — а не вижу?

Медленно, очень медленно зрение возвращалось к Коле. Но только одного, правого, глаза. А рана на левом не заживала. Бумажный пыж подпер глаз снизу, и он стал вытекать. Тогда врачи сняли швы, вытащили часть пыжа и раздробленную кость. Но глаз так и вытек.

Мать выковыривала порох. Он усеял все его лицо.

Когда Колю выписали из больницы, бумажный пыж — клочок газеты — еще долго выходил из незаживающей раны.

После этого у матери стали отказывать ноги и она забывалась. Если шла в магазин, то проходила мимо него, а потом, остановившись, вспоминала, куда ей надо.

Вскоре над пацанами состоялся суд. Колька Смирдин отделался легким испугом, а Ваське Жукову дали три года. Но он, отсидев год, досрочно вышел на свободу.

Прикрытое веко левого, незрячего глаза и воронкообразный шрам чуть не на полщеки обезображивали Колино лицо. Иногда он закрывал ладонью левый глаз — из зеркала смотрел настоящий Коля. Мать не раз ему говорила, что когда она на него с правой стороны смотрит, то видит сына, а когда с левой — чужого парня. К шраму на лице сына мать привыкнуть не могла.

7

К пятидесятилетию советской власти объявили амнистию, и Ян прочитал об этом в газете. «О, хорошо, теперь меня менты за квартирную кражу не посадят. Ура! — амнистия! А об убийстве и других кражах они ни за что не докопаются», — подумал Ян и на несколько дней раньше начала осенних каникул покатил зайцем на поезде в Падун. Там он узнал, что Роберта Майера посадили. Робка еще в сентябре, приехав из Новосибирска, подрался в Падуне с незнакомым парнем. У парня упала шапка, и Робка, подняв ее, перепутал головы: заместо головы парня он надел шапку на свою. Парень заявил в милицию, и Робку за грабеж осудили на три года.

Роберт был не один. Рядом с ним стоял его друг, и также друг Яна, Володя Ивлин. Но Володя сразу слинял, и его нигде не могли найти. Менты объявили всесоюзный розыск.

Гена Медведев тоже приехал на каникулы, и Ян с ним неплохо гульнул.

Перед отъездом Ян на большаке встретил участкового.

– Здравствуйте, Николай Васильевич, — приветствовал его Ян, улыбаясь.

Теперь он не боялся участкового — амнистия!

– А, Петров, здравствуй, — ответил участковый, тоже улыбнувшись, впервые протянув ему руку. — Ну как ты там, в Волгограде?

– Хорошо, Николай Васильевич, — продолжая улыбаться, ответил Ян.

– Улыбайся, улыбайся, вот пройдет амнистия, и мы посадим тебя.

Ян ничего не ответил, подумав: «Как они меня посадят, если амнистия. Надо дергать в Волгоград».

В Волгограде Яна ждала приятная новость.

Мать Женьки протянула письмо.

– Что-то мой Женька в Сибирь никому не писал, а письмо пришло, — улыбнулась тетя Зина. — Но я поняла, что это тебе, и распечатывать не стала.

Ян взял письмо и с жадностью прочитал. Вера просила его фотографию. Как быть? Не посылать же свою, Тогда она ни на одно письмо не ответит. И Ян решил послать Вере фотографию какого-нибудь парня. «Женьки, соседа, нельзя. Он пацан. Надо кого-то постарше. Какого-нибудь парня из училища. Может, Сергея Сычева? Ведь Серега, пожалуй, самый симпатичный из нашей группы».

На другой день Ян поговорил с Сергеем и попросил у него фотографию. Но тот был, как и Ян, приезжий, и фотографий у него не было.

– Хорошо, — сказал Ян, — а если ты сходишь и сфотографируешься?

– Но у меня денег нет, — сказал Серега, — и приличной одежды — тоже.

Серега жил в общежитии.

– Деньги у меня есть, — подбодрил его Ян, — и рубашку с пиджаком мои оденешь.

Скоро у Яна было пять фотографий Сергея. Одну он оставил ему на память, другую вместе с письмом вложил в конверт и послал Вере. В письме — теперь он писал его не в стихах — он тоже просил у Веры фотографию.

Приближался Новый год, и Ян, не дождавшись от Веры письма, за несколько дней до наступления каникул поехал зайцем в Падун. Дорога в один конец занимала двое суток.

Едва Ян объявился в Падуне, как его вызвал начальник уголовного розыска. Сходив в школу на новогодний вечер старших классов и, блеснув на нем брюками, сшитыми по моде, Ян на другой день поехал в Заводоуковск в милицию.

Начальник уголовного розыска, Федор Исакович Бородин, предъявил ему с ходу два обвинения — две квартирные кражи.

– Бог с вами, Федор Исакович, никого я не обворовывал. Сейчас я честно живу и учусь в Волгограде. Да, раньше был за мной грех, но в эти дома я не лазил…

– Хватит! — прервал его Федор Исакович. — Посиди в КПЗ, подумай.

И Яна закрыли в камеру к малолетке. «Странно, почему Бородин меня в непереполненную камеру посадил? Уж не подсадка ли, — думал Ян, — неужели Бородин через этого пацана желторотого хочет о кражах моих выведать? Гнилой номер».

Ян хоть с пацаном и разговаривал, но о себе ни гу-гу, все парня расспрашивал, за что его посадили. А тот жил в Боровинке и Яном не интересовался даже.

У Яна был опыт: он знал от рецидивистов, что менты подсадок в камеры сажают, чтоб у тех, кто в несознанку идет, все о преступлениях выведать и уголовному розыску стукануть. Да и в Падуне Бородин к Яну людей подставлял, они просили у него достать кой-какие вещи, им украденные. Но Ян, когда Бородин его крутил, сказал:

– Вы лучше на Сажина нажмите, он просил меня точно такие вещи достать. Это он обворовал, а не я, так как вначале меня просил, а когда я не согласился, он сам обтяпал.

И Бородин злился на Яна, что такого молодого расколоть не может и даже подставные лица не помогают.

А один парень признался Яну, что начальник уголовного розыска просил его разнюхать кражу, не является ли ее участником Ян.

Через день Бородин вызвал Яна на очную ставку. Войдя в кабинет, он увидел сидящим на стуле Саньку Танеева. Ян поздоровался, но Санька не ответил. Он сидел, опустив глаза.

С Санькой Танеевым Ян в одном классе учился. И даже последнее время за одной партой сидел. Из школы Яна выгнали тоже из-за Саньки. На уроке физики он катал под партой ротор, и он тарахтел, как трактор. Виктор Фадеевич, классный руководитель, сделал Яну замечание. Ян промолчал, а Санька стал еще быстрее катать ротор, глядя в глаза Виктору Фадеевичу.

– Петров, встань! — не выдержав, повысил голос Виктор Фадеевич. — Ты что мешаешь заниматься? Выйди из класса. На перемене зайдешь ко мне.

Под гробовое молчание класса Ян шел к дверям, стуча каблуками. На улице закурил. Стоял конец марта, и солнце топило лед. Легкий ветерок относил дым сигареты, и Ян часто затягивался.

Виктора Фадеевича школьные хулиганы боялись: у него был первый разряд по боксу, и на его уроках предпочитали не баловаться.

Прозвенел звонок, и Ян пошел в лабораторию. Он ожидал, что Виктор Фадеевич начнет на него кричать. Но тот спокойно, посмотрев на Яна, спросил:

– Почему мешаешь заниматься?

Ян мог, конечно, сказать, что ротор под партой катал не он, а сосед, Санька, но ведь нельзя выдавать товарищей, и потому промолчал.

– Знаешь, что я тебе предложу: переходи ко мне в вечернюю школу, я приму тебя. А то ты все нервы учителям вымотал. Согласен?

Виктор Фадеевич был директором вечерней школы, и Ян, услыхав от него такое заманчивое предложение, ни секунды не колеблясь, ответил:

– Согласен.

– Ты свободен, — чуть улыбнувшись, сказал Виктор Фадеевич, — можешь идти. Вечером приходи на занятия.

Дома Ян сказал отцу, что ему предложили закончить восьмой класс в вечерней школе, и отец ответил:

– Что ж, в вечерней так в вечерней.

И четырнадцатилетний Ян стал учиться в вечерней школе.

И вот теперь Санька Танеев сидел в кабинете начальника уголовного розыска и не поднимал на Яна глаз. Бородин, оторвавшись от бумаг, посмотрел на Яна.

– Раз не хочешь сознаваться, — сказал он, — тогда выслушай показания свидетелей. Саша, расскажи, — обратился Бородин к Танееву, — что тебе известно о краже в доме Серовых.

Танеев поднял глаза на Бородина и начал:

– Летом я спросил Петрова, не сможет ли он достать мне лампы от приемника. Он сказал, если попадутся. Через неделю примерно он спросил у меня, какие лампы нужны. Я сказал «шесть А семь» и «шесть пэ на четырнадцать пэ». На другой день он принес мне их.

Прошло так дней десять, и из отпуска приехали Серовы. От них я узнал, что их дом обворовали. Взяли костюм, пластинки, перчатки, запчасти от мотоцикла и все лампы от радиолы. Я с дядей Володей в хорошем отношении и сразу сказал ему, что Петров мне не так давно дал две лампы. Я принес их, и мы сравнили год выпуска ламп и приемника. Год оказался одинаков. Вот и все.

– Известно ли что тебе о других вещах, украденных из квартиры Серовых? — спросил Бородин.

– Нет, о других вещах я ничего не знаю.

Бородин отпустил Танеева и спросил Яна:

– Ну, что теперь скажешь?

– Что скажу, Федор Исакович? Скажу, как и раньше говорил, что к Серовым не лазил. А то, что Танеев про какие-то лампы несет, так я ничего не знаю. Он сам, может быть, залез к Серовым, украл лампы, а теперь на меня клепает. Нет, Федор Исакович, избавьте меня от таких воров-свидетелей.

– Хорошо, я сейчас тебе других, не воров-свидетелей, приглашу, — сказал Бородин и вышел из кабинета.

«Вот, Санька, падла, — думал Ян, оставшись в кабинете один, — я же специально для него лампы из приемника вытащил, а он продал меня Серову, а теперь, козел, дает показания против меня…»

Но тут отворилась дверь, и в кабинет зашел Бородин, следом за ним — Мишка Павленко.

Мишка Павленко был другом Яна, но ни в одном преступлении не участвовал, хотя обо многих, даже об убийстве, знал. «Как же он-то попал в свидетели?» — недоумевал Ян.

– Так, — сказал Бородин и сел, — Миша, расскажи, что тебе известно о краже дома Серовых.

Мишка, посмотрев на Бородина, стал быстро говорить:

– Летом мне Коля дал предохранитель от радиолы, он мне как раз нужен был. Я спросил его, где он взял? Он сказал, что обворовал дом Серовых и там взял.

– Больше ничего не можешь добавить? — спросил Бородин.

– Нет.

– Ну вот, второй свидетель тебе говорит, что в дом к Серовым залазил ты. Сейчас что скажешь?

– Федор Исакович, я от прежних показаний не отказываюсь. А что Мишка говорит, так я ни одному его слову не верю. Не верьте и вы. Предохранитель я ему не давал и про кражу, раз я ее не совершал, не говорил.

Ян поглядел на Павленко. Он несмело сидел на стуле. Переть на него Яну ни в коем случае нельзя. Если он Бородину в одной краже колонулся, то это полбеды, как бы он не рассказал про убийство.

– Хорошо, Павленко, иди. Пусть Медведев заходит, — сказал Бородин и закурил.

В кабинет робко вошел Гена Медведев. Его-то Ян тем более не ожидал увидеть свидетелем. Ведь они с ним совершили несколько краж и убили мужчину. «Что ж, — подумал Ян, — пусть он дает любые показания, лишь бы про убийство не заикнулся».

Бородин, затянувшись папиросой, спросил:

– Гена, расскажи, что тебе известно о краже дома Серовых?

Медведев говорить начал не сразу. Как-никак на подельника надо клепать. И он, кашлянув, сказал:

– Мне летом Коля говорил, что он к Серовым в дом лазил и взял у них пиджак, грампластинки, лампы от радиолы и перчатки. Сам я ничего ворованного не видел.

– Ну что, Петров, второй твой друг на тебя говорит. Он тоже врет?

– Не сомневайтесь, врет. Ну и фантазер ты, Генка!

– Иди, Медведев.

Гена покорно встал и закрыл за собой дверь.

– Три человека подтверждают, что дом Серовых обворовал ты. Будешь запираться?

– Федор Исакович, если я спрошу вас, что дом Серовых вы обворовали, вы сознаетесь?

Бородин на такой вопрос не ответил, и Ян продолжал:

– Молчите. Не хотите, как и я, в краже сознаваться, раз вы в дом не лазили. Вот и я никогда не сознаюсь, потому что я, как и вы, в дом не лазил. А потом, все эти показания трех несовершеннолетних свидетелей обличить меня в этой краже не могут. Малолетки они. Почему нет ни одного взрослого? На малолетках хотите выехать. Их показания — филькина грамота.

Ян плохо знал уголовное законодательство, но перед собой гордился, что знает, так как у отца прочитал несколько юридических книг. Кроме того, отец, когда Яна выпускали из милиции, всякий раз расспрашивал сына, за что забирали и какие показания он дал. И подучивал. Однажды Коле предъявили заключение дактилоскопической экспертизы, показывавшей, что отпечаток указательного пальца левой руки сходится с отпечатком, оставленным им на столе директора школы, и Коля сознался. Отец тогда отругал его и сказал, что матерые преступники, если у них совпадает отпечаток только одного пальца, никогда следователю в преступлении не сознаются. Бывали случаи, когда они отрубали себе пальцы и заводили следствие в тупик.

К пятнадцати годам отец перестал драть сына ремнем, поняв, что этим его не воспитаешь. Алексею Яковлевичу было стыдно, что сын ворует и он ничего не может с ним поделать. Пусть хоть тогда не сознается в кражах, думал Алексей Яковлевич, подрастет, перебесится и не будет воровать. И он натаскивал сына, как вести себя в милиции.

Многое схватил Коля и от рецидивистов в КПЗ. Бородин отдал приказание, и Яна отвели в камеру. Утром его опять привели к Бородину.

– Вчера ты говорил, что свидетели одни несовершеннолетние, сегодня перед тобой сидит взрослый свидетель.

Ян посмотрел на Терентия Петровича Клычкова, отца Петьки. С Петькой Ян бражку и сахар кубинский, ворованный, из дома Трунова утащили. Терентий Петрович о кражах Яна не знал и ворованных вещей не видел. Кроме магнитофона. Работал он в совхозе на конях, солому и навоз возил, и всегда уставший с тяжелой работы возвращался и рано спать ложился. Почему в свидетели попал он, а не сын, было непонятно. Петька все отцу рассказал, и Терентий Петрович давал показания, будто все ворованные вещи Ян при нем приносил, но никто не знал, что они краденые. Про магнитофон молчал. Бородин же не спрашивал.

Перед Яном сидел серьезный свидетель. Взрослый. И Ян выслушивал показания.

– Ну, Колька, что ты теперь скажешь? — спросил Бородин.

– Хоть сегодня свидетель и взрослый, но врет, как сивый мерин, на котором работает. Воля ваша, верить ему или нет. Я, будь на вашем месте, не поверил бы такому свидетелю. Посмотрите на его руки. Видите, как они трясутся.

Бородин взглянул на руки свидетеля. Они у него и вправду мелко тряслись.

А Ян продолжал:

– Вот значит, врет он, потому они и трясутся. Вы, Федор Исакович, теперь на мои посмотрите. Видите, не дрожат они у меня. А почему? А потому, что я говорю правду, а он врет.

Терентий Петрович не выдержал и сказал:

– Янка, изработанные у меня за жисть руки-то, который уж год болят, сколько я имя навоза и сена перекидал. — Терентий Петрович чуть помолчал, сцепив, чтобы не тряслись, никогда не отмываемые от навоза руки и, кротко взглянув на капитана, продолжал: — У меня не только руки, но и нутро-то все трясется, как я порог милиции переступил. Всю жизнь прожил, а в свидетели не попадал и в милиции не бывал. Да вот через тебя пришлось. Ты, Янка, от всего отпираешься, а вспомни-ка, письмо-то мы от тебя из Волгограда получили. Ты же Петьку просил боеприпасы на балкон участковому или Трунову подбросить. Письмо-то я участковому отдал. Оно ведь твоей рукой написано. Да и пластинки, свитер серый и перчатку одну, правую, черную, кожаную, — она у нас одна осталась, — я тоже участковому отнес.

Терентий Петрович замолчал, глядя себе под ноги, обутые в пимы с галошами. Сейчас он поедет в Падун и сразу на скотный двор — навоз возить.

«Да, закрутились Клычковы, — подумал Ян, — когда их участковый припер. Испугались, что Петьку, как соучастника и за укрывательство краденого, могут посалить».

– Идите, Терентий Петрович, — сказал Бородин.

Клычков вышел, а Ян проговорил:

– Снова повторяю: от своих показаний не отказываюсь. — Ян помолчал, а потом быстро заговорил: — Да и потом, какой это серый свитер Терентий Петрович принес? Вы мне ничего не говорили, что у Серовых или Трунова еще и свитер стащили.

Бородин ничего не ответил, а Ян спросил:

– Вы меня на Новый год отпустите?

– Нет, Колька, Новый год будешь у нас встречать. А то напьешься и чего-нибудь натворишь.

– Завтра трое суток истекает. Если завтра не выпустите, в камере вышибу двери.

Яна закрыли в камеру, а на другой день отпустили. Дома он рассказал, что ему ставят в вину, и завалился на кровать, накрывшись двумя старенькими пальто.

8

Утром Ян, выспавшись, пошел по селу, думая, к кому бы зайти, чтоб хоть с опозданием отпраздновать Новый год. К друзьям идти не хотелось. Бородин расколол их, и они дали показания против него.

Около старого дома, где он раньше жил, его окликнул Павел Поликарпович Быков, инвалид войны. Ян подошел.

– Ну, Колька, как дела? Слыхал — тебя в милицию забирали. Новый год на нарах встретил.

– Да, пришлось, дядя Паша.

– Пошли в дом.

Ян зашел, разделся. Дядя Паша, бывший счетовод совхоза, хорошо к Яну относился и разговаривал с ним как со взрослым.

– Ну ты че, все в Волгограде учишься?

– Учусь.

– На кого, я забыл?

– На каменщика.

– А-а-а… Хороший ты парень, Колька. Ценю я тебя. Все о тебе знаю. И как ты по вагонам на ходу поезда бегаешь, будто по земле, и как милицию за нос водишь. За это я люблю тебя даже. Ты, пацан, воруешь, не уступая взрослому, а тебя менты взять не могут. Я всегда в человеке ценю хватку. Сам в молодости шустрым был. Трусов презираю. А ты, ты — молодец.

Дядя Паша, высокий, худой, стоял перед Яном и, задыхаясь от астмы, хвалил его. Потом закурил, закашлялся и стал говорить о себе.

– А моя жизнь плохая. Дети разъехались. А я скоро помру. Чувствую, что недолго осталось. Болезнь эта. Мне врачи ни курить, ни пить не разрешают. А я курю и пью. И пить, особенно пить буду. Зинка, все из-за Зинки. Она же, стерва, от меня гуляет. Видишь ли, Колька, я ничего, как мужчина, не могу. Война, болезнь. И она в открытую. И сейчас ее дома нет.

Дядя Паша ругал жену, а Ян слушал, не вставляя слова. Он тете Зине жизнью был обязан. Когда Петровы жили в соседях, вся их семья ходила к Быковым мыться в баню. Своей не было. Раз летом — Ян перешел тогда в пятый класс — он пошел в баню, только что истопленную. Раздевшись, он почувствовал, как ему стало плохо и потянуло спать. «Полежу-ка я»,— подумал он и залез на полок. В бане — жарко, но Ян нашел силы, встал и настежь открыл дверь.

Вьюшка была закрыта, и Ян угорел. Пришла тетя Зина и увидела в бане распахнутую дверь. «Надо закрыть, — подумала она, — а то выстынет». Увидев Яна распластанным на полке, вынесла из бани. Ян несколько часов не приходил в сознание, а когда пришел, то у него трещала от угара голова сильнее, чем с похмелья.

Ян и хахаля тети Зининого знал. И выпивал с ним. Он тоже воровал и Яна как-то на дело приглашал, и Ян рвался с ним, но в,последний момент тот нашел другого. Не хотел он, зная отца Яна, с малолеткой связываться.

Дядя Паша продолжал ругать жену.

– Я ни копейки с пенсии ей не отдаю, ни копейки. Не за что. А я ведь неплохую пенсию получаю — семьдесят шесть рублей.

Дядя Паша подошел к вешалке и вытащил из кармана пальто деньги.

– Вот, — махнул он пятерками, — я получил. И все пропью.

– На, — протянул он Яну пятерку, — сходи в магазин, купи бутылку.

Ян быстро принес бутылку «Столичной». Стоила она три двенадцать, и сдачу он отдал дяде Паше.

Выпив по стопке, дядя Паша стал старую жизнь вспоминать, а потом на гражданскую войну перекинулся.

Пили они на равных, и дядя Паша Яну рассказывал:

– Я умру скоро, но мне так жаль красноармейцев, которых я не спас. Мне лет шесть было. Падун несколько раз переходил из рук в руки. Спирт нужен любой власти. Вон там, — дядя Паша показал в окно скрюченной, изуродованной на войне левой рукой, в правой держа вилку, — там, где сейчас стоит телеграфный столб на той стороне дороги, примерно на том месте стоял пулемет, я в окошко видел, и красноармеец поливал огнем беляков. Он один был, и никого рядом. Долго он держался, а потом я не знаю, то ли его убили, то ли в плен взяли, но красных выбили из села, и беляки к нам в амбар несколько красноармейцев закрыли. Ты же знаешь наш амбар, он из добротного леса срублен. Дверь прочная, и красноармейцам ее не вышибить. А беляки даже часового не поставили и ушли. И дверь на замок не закрыли, под рукой его не оказалось, а в запор вставили шкворень. Мне надо было выдернуть шкворень, и красные бы ушли, а я ходил, мялся возле амбара, но так и не выдернул. Испугался.

Дядя Паша выпил стопку, и Ян за ним последовал, и дядя Паша, не закусывая и не морщась, будто он не водку, а воду выпил, рассказывал:

– Ну и вскоре белые пришли и ночевать у нас остались. Часового к амбару поставили, но он всю ночь спал у дверей. А утром красноармейцев вывели в огород. Я слышал залп.

Только сейчас дядя Паша закусил квашеной капустой, закурил и продолжал:

– Понимаешь, теперь, когда я скоро умру, и сам после того войну прошел, мне до слез жалко тех красноармейцев. Ведь я же, Колька, понимаешь, мог их спасти.

Выпив еще по одной, дядя Паша о Падуне стал рассказывать.

– Спиртзаводом до революции владел Паклевский. Ты на поездах все ездишь, слыхал, наверное, станцию около Свердловска, Талицу. Так вот, она раньше Паклевской называлась. И жил сам Паклевский там, а сюда раза два в год заявлялся. Здесь, без него, заводом руководил управляющий. Дом его стоял — я еще застал этот дом — около пруда, примерно на том месте, где барак сейчас гнилой стоит. Дом его богатый, роскошный был. Дворец да и только. Мраморные ступени вели от дома к пруду. Оранжерея рядом, зимой и летом — цветы. А потом и дворец, и ступени, и всю оранжерею выкорчевали и барак построили. Барак-то скоро сгниет, а дворец бы по сей день стоял. Чем он им помешал?

А дом большой, что по Революционной, на нем табличка с годом постройки еще целая, в тыща восемьсот двенадцатом году построен. Этот дом до революции занимал один кучер. Сейчас в нем живет восемь семей. Да и вообще, все старинные дома стоят как новенькие, а новые сгниют скоро. Возьми старую школу, больницу, детский сад — все эти дома Паклевского, все они в прошлом веке построены и будут еще стоять о-е-ей! А склады спиртзавода! Колька, ты знаешь, сколько им лет? Нет, не знаешь! Им более двухсот! А они как игрушки!

Хрунов хотел расширить школу: снести склады, но ему отказали. Эти склады в Москве на учете числятся. Никому не дадут их снести. Да и пруд сам взять бы. Он раньше знаешь какой чистый был. В нем рыбы полно водилось. А с окрестных деревень за водой из пруда специально приезжали. Вода в пруду была мягкая, не цвела, и стоило вскипятить в самоваре воду, и вся накипь отставала. А потом в него стали отходы со спиртзавода сбрасывать, и вся рыба передохла. Зачем они еще и в пруд отходы сбрасывают, я по сей день не пойму. Бардянки[5] им, что ли, мало? Один карась и ужился! Живучий ведь, а, карась? Раньше, при Паклевском, за прудом следили, чистили его. Особенно ключи. Ты ведь знаешь, доски гнилые от ключей все еще целые. А вода по лоткам текла. И лотки кое-где еще есть. Да и после войны женщин со спиртзавода посылали ключи чистить. Так они, заместо того чтоб ключи чистить, ягоды собирали, грибы, а потом на солнышке пузо грели. Так и запустили пруд.

Я всю Европу прошел, каких только мест не видел красивых, но красивее нашей местности не встречал. Сейчас зима, не знаю, доживу ли до весны, хочется перед смертью вдоль пруда пройтись и по лесу тоже. Меня так туда тянет. Что за чудную природу бог создал в Падуне.

Водка кончилась. Дядя Паша поставил на стол десятилитровую бутыль.

– Тут у меня брага была, одна гуща осталась. Может, допьем?

– Допьем, — согласился Ян. Водка его сегодня не брала.

Допив гущу, дядя Паша подошел к вешалке и достал из пальто пятерку.

– Я вижу, ты крепкий. Сможешь еще за бутылкой сходить?

Ян чувствовал, что после гущи опьянел, но, встав прямо, сказал:

– Смогу, дядя Паша.

Село Падун возникло в конце семнадцатого или начале восемнадцатого века. В двадцатых годах восемнадцатого века винокуренный завод, как он тогда назывался, уже выдавал продукцию. Во время восстания Емельяна Пугачева каторжные и работный люд винокуренного завода первыми в Ялуторовском уезде взбунтовались. Падун стал разрастаться в девятнадцатом веке, когда через него прошел новый, более прямой, большой сибирский тракт. Самое название села коренные жители объясняли по-разному. Одни говорили, что так его назвали потому, что когда при царе-батюшке гнали по сибирскому тракту революционеров, то многие падали от усталости и умирали. Потому и Падун. Другие говорили, что название села происходит от слова «впадина», в которой раскинулся Падун.

Дом и усадьбу управляющего винокуренным заводом в книге «Сибирь и ссылка», останавливавшийся в Падуне во время путешествия в Восточную Сибирь летом 1885 года, Д. Кеннан[6] описывает так: «Приблизительно в ста верстах от Тюмени, за деревней Заводо-Уковкой, мы провели два часа в имении богатого сибирского фабриканта Колмакова, к которому один из моих русских друзей дал мне письмо. Я был немало поражен, встретив в этом уголке, в стороне от цивилизованного мира, так много комфорта, вкуса и роскоши. Дом представлял собою двухэтажную виллу, обширную и удобно расположенную и обставленную. Из окон открывался вид на пруд и тенистый сад с извилистыми дорожками, тенистыми беседками, длинными рядами земляничных и смородинных кустов и душистыми клумбами. На одном конце сада находилась оранжерея, полная гераней, вервен, гортензий, кактусов, лимонных и померанцевых деревьев, ананасов и других видов тропических и полутропических растений, а сейчас же подле нее теплица, полная огурцов и мускатных дынь. В середине возвышался зимний сад. Этот маленький хрустальный дворец представлял собою рощицу из бананов и молодых пальм, между которыми извивались тропинки, окаймленные куртинами цветов; там и сям среди этого волшебного сада стояла садовая скамейка или удобное кресло. Деревья, цветы и кустарники росли не в горшках, а прямо на земле. Нам казалось, что мы были перенесены в тропические края. «Кто бы мог подумать,— сказал г. Фрост, опускаясь на скамейку,— что мы будем отдыхать в Сибири под сенью бананов и пальм». Сделав прогулку в прелестный парк, примыкавший к саду, мы вернулись назад в дом, где нас ожидал уже холодный ужин, состоящий из икры, маринованных грибов, дичи, белого хлеба, пирожных, земляники, водки, двух или трех сортов вина и чаю».

В двадцати километрах от Падуна находится село Новая Заимка, в котором родилась и выросла мать Коли, Аксинья Александровна Мареева. Новая Заимка была основана позже Падуна, и прадед Аксиньи Александровны в числе первых переселенцев построил большой пятистенник.

Самыми богатыми в Новой Заимке были Чанцовы. Перед революцией они начали строить мыловарню, которую закончить не успели. А на большие осиротевшие котлы, в которых должно было вариться мыло, бегали смотреть местные ребятишки, среди которых была и маленькая Ксюша.

Весной 1918 года Чанцовы из Новой Заимки сбежали, оставив революции все движимое и недвижимое, которым тут же воспользовались работные люди Чанцовых. Были они из соседней деревни Федосовой, куда и свезли движимое и пустили с молотка. Мареевы купили у чанцовских работников красивую шаль и овчинный полушубок.

Летом 1918 года белая гвардия торжественно вступила в Новую Заимку. Впереди отряда шел высокий, черный, с закрученными усами офицер, попыхивая длинной трубкой. Напротив дома Мареевых усатый офицер окликнул молодую женщину, которая несла воду.

Это была Ненила Попова, соседка Мареевых. Их дом стоял напротив. Сразу после революции, когда свергли царя, Ненила решила свергнуть и нелюбимого мужа. Она подпалила амбар, в котором спал муж. Амбар сгорел, но муж из огня сумел выскочить, и Ненилу арестовали, беременную ее погнали этапом в Тюмень. Этап сопровождали крестьяне с винтовками от деревни до деревни. Когда миновали Ялуторовск и подошли к деревне Чукреевой, где родился и вырос отец Коли, Алексей Яковлевич, этапников стали сопровождать чукреевские крестьяне. В конвоиры попал и только что вернувшийся из германского плена Яков Сергеевич, дед Коли. Он-то и рассказал потом, что Ненила Попова на этапе разродилась. Пока она корчилась в муках, этапники сидели на обочине дороги и, покуривая, ждали пополнения.

Но в Тюмени Ненилу Попову, так как на руках у нее был грудной ребенок, только что родившаяся советская власть привлекать к уголовной ответственности за попытку сожжения мужа не стала, а с миром отпустила домой.

И вот теперь Ненила, услышав оклик, поставила ведра на пыльную дорогу и повернулась к офицеру.

– Скажите,— начал офицер,— где у вас здесь дорога на Старую Заимку?

– На Старую Заимку? — переспросила Ненила и, улыбнувшись, подняла юбку. Левой рукой она придерживала поднятый до подбородка подол, а правой, хлопая себя по женской прелести и поворачиваясь на все четыре стороны, говорила: — Там, мои родные, там…

– Дура, видно,— сказал офицер и приказал отряду расквартировываться, решив у умного спросить дорогу на Старую Заимку.

Усатый офицер выбрал для себя мареевский дом и с несколькими офицерами поселился в нем, заняв комнату и горенку. Хозяева стали ютиться в кухне.

Маленькой Ксюше страшным казался черный усатый офицер, но она тем не менее частенько подглядывала в щелочку двери. Офицер с боевыми друзьями часто пил вино и сидел на кровати, развалившись и попыхивая длинной и черной, как и сам, трубкой.

Через год Красная Армия перешла в наступление на восточном фронте, и колчаковцы с боями стали отступать. Черный усатый офицер отдал распоряжение забрать у Мареевых пуховые подушки. Солдаты утащили их в повозку, но Авдотье Герасимовне, матери Ксюши, дети сказали об этом. Она подбежала к повозке, забрала подушки и унесла их в дом. Отчаянная была Авдотья, а муж ее, лучший стрелок полка, погинул в германскую.

Офицер разозлился на Авдотью и пошел за ней следом.

Она уже стояла на кухне без подушек около печки. Не говоря ни слова, черный усатый офицер наступил ей шпорой на босую ногу и, развернувшись, вышел, раздавив Авдотье большой палец ноги.

В конце двадцатых годов в Новой Заимке образовали колхоз. Обобществили скот, инвентарь и даже птицу. Некоторые бедняки говорили, что лучше умрут, но в колхоз не вступят. Зажиточных мужиков, да и не зажиточных тоже, раскулачили.

В Новой Заимке жили побогаче, чем в окрестных деревнях, и мужики из бедных деревень, приезжая в Новую Заимку, стали исподтишка заменять старый инвентарь на более добротный. Хоть вожжи или уздечку, да заменят. Но колхоз просуществовал недолго: распался. Скот развели по домам, а птицу растащили, прихватывая и чужую. Мареевы всех кур домой принесли, лишь петух попал в чужие руки.

У Ксюши был старший брат, Иван. В детстве неродная бабка хлестнула его мокрой тряпкой по лицу, чтоб он первый блин не брал. И с тех пор он помешался. Раз прибегает Ванька домой — ему уж лет шестнадцать было — и говорит:

– Мама, а наш петух у Мишки Харитонова поет.

– А ты откуда знаешь, что наш? — спросила Авдотья Герасимовна.

– А я по голосу узнал.

– Ну, если наш, иди забери.

И Ванька принес домой своего петуха.

В Новой Заимке сразу же появилась частушка:

Кто за гриву, кто за хвост,

Растащили весь колхоз.

Но вскоре колхоз организовали во второй раз, и по улице затарахтел американский трактор «фордзон». Ребятишки бежали за ним радостные, а старики, стоя у дороги, дивились стальному чуду.

В Новой Заимке жил бедняк по кличке Бог Помощь. Свою поговорку «Бог помощь» он лепил к месту и не к месту. Семья у него была большая, но он, хоть и последний хрен без соли доедал, в колхоз не вступал. Нужники в селе чистил.

Зимой у Бог Помощь умерла жена, и он зарыл ее на кладбище в сугроб. Весной его вызвали в милицию, и он, выслушав мораль, сказал:

– Зимой-то я ее Бог помощь, а весной она милости просим.

В милиции Бог Помощь приказали купить гроб и похоронить жену в могилу.

Аксинья Александровна, выйдя замуж за Алексея Яковлевича, объездила половину Омской области — Алексей Яковлевич работал в милиции, его часто переводили из района в район, и через двадцать лет, в начале пятидесятых, они вернулись в Новую Заимку. Коле год всего был.

У Авдотьи Герасимовны было большое семейство, и она рядом с дедовским пятистенником построила еще один. Но в тридцатые годы ее братья и дети поразъехались, и дедовский дом пустовал. Его занял колхоз под контрольно-семенную лабораторию. Вернувшись в Новую Заимку, Алексей Яковлевич стал хлопотать, чтоб колхоз отдал его жене законный дом. Авдотья Герасимовна к этому времени умерла, и Петровы жили вместе с Иваном в новом доме, который, по недостатку лесоматериала, был плохо покрыт и потому начал гнить.

Дом Петровым решили вернуть, но за перекатку сказали уплатить небольшую сумму. А денег в это время не оказалось, и дом так и остался у колхоза. Алексея Яковлевича, который к этому времени вышел на пенсию, вскоре назначили директором маслозавода, и вся семья уехала в деревню Боровинку.

Иван все жаловался колхозникам, что он живет в доме, который протекает, а ядреный дом, прадедовский, которому лет сто пятьдесят, стоит как ни в чем не бывало, да вот только колхоз за него деньги просит, а где он по трудодням столько заработает.

Старики-колхозники относились сочувственно к помешанному Ивану и успокаивали его, говоря: «Вот падет советская власть, и ты перейдешь в свой старый дом».

Хотя после Отечественной войны прошло около десяти лет, но некоторые старики в Сибири не верили, что советская власть долго продержится. Да и в Падуне кое-кто из дедов, обиженных советской властью, запрещал своим детям и внукам дружить с Колей, потому что его отец был бывший начальник милиции и коммунист. Коля видел, как бородачи, особенно когда подвыпьют, ругали Советы и в ярости готовы были всем коммунистам глотки перегрызть.

Ян купил бутылку «Столичной» и мимо сельсовета пошел к дяде Паше. На пороге увидел парня. В одном классе учились. Поздоровался, спросил, кого ждет. Толя ответил, что его участковый вызвал.

– За что он тебя?

– О тебе спрашивал. Интересуется, не говорил ли ты мне о каких-нибудь кражах. Его особенно кража дома Серовых интересует. Сейчас он других допрашивает, а со мной еще в конце поговорит.

– Так, хорошо. Пойду-ка я попроведаю Николая Васильевича, что-то он не тех людей допрашивает.

Поднявшись на второй этаж, Ян около кабинета участкового увидел двоих ребят. Они сидели на стульях и ждали очереди. Ян распахнул двери и вошел, громко поздоровавшись. Участковый допрашивал парня. С ним Ян был в дружбе. Подняв на Яна глаза, Николай Васильевич сказал:

– Петров, я тебя не вызывал. Выйди.

– Конечно, вы меня не вызывали. Когда я прошусь, чтоб меня из милиции домой отпустили, меня не отпускают, а когда сам прихожу, гоните. Зачем вы этих ребят допрашиваете? Что вам от них надо? Отпустите всех домой и прекратите эту комедию. Не хватает вам улик против меня, так вы это и затеяли. А они обо мне ничего не знают.

Ян, хоть и пьяный был, но говорил четко. Сознание работало отлично.

– Знаешь, Петров, иди проспись и в таком состоянии не приходи. Ты что, учить меня пришел?

– Ни учить, но подсказать: не тех людей допрашиваете. Прекращайте.

– Выйди. Ты мне мешаешь.

– Не выйду.

Участковый встал и подошел к Яну. Увидев, что внутренний карман его «москвички» отдутый, он правой рукой взялся за низ шалевого воротника, потянул его в сторону, а левой ловко выдернул из внутреннего кармана бутылку «Столичной». Ян не успел моргнуть, как участковый отошел от него и поставил бутылку на край стола.

– Иди домой, или я вызову машину.

– А вот теперь вообще не уйду, раз вы забрали у меня водку. Если отдадите, уйду.

– Я кому сказал — выйди из кабинета.

– Не знаю, наверное, не мне, а ему. — Ян кивнул на парня.

Николай Васильевич понял, что Ян его в таком состоянии не послушает, и снял трубку телефона. Попросив телефонистку, чтоб она соединила с милицией, сказал:

– Салахов. Тут я веду допрос, а Петров пришел пьяный и мешает. Пришлите машину.

Салахов, положив трубку, сказал:

– Вот теперь садись и жди. Сам просишься.

Ян сел на стул и стал думать, как ему быть. Может, лучше убежать от участкового, раз он машину вызвал. «А-а, бог с ним, заберут так заберут. Все равно через три дня отпустят», — подумал Ян и стал ждать машину. Участковый допрос не возобновлял, а писал, изредка поднимая голову на Яна.

Прошло с полчаса, а машины нет. Яна еще больше развезло, и он решил схватить бутылку и убежать. Но бутылка рядом с участковым, и его надо как-то отвлечь.

Ян подкатил к окну.

– О! — крикнул он, глядя в окно. — Машина пришла.

Николай Васильевич встал. Пока он оглядывал пустую улицу, Ян схватил со стола бутылку и ломанулся. Но участковый догнал и отобрал.

– Садись и жди. Сам напросился, — сказал он и закрыл водку в сейф.

Время шло. Участковый позвонил в милицию и склонился над бумагами.

– Николай Васильевич, мне надоело ждать. А-а, вот слышу гул машины. Она подана.

Участковый подошел к окну. Перед сельсоветом и вправду стояла машина, но не милицейская.

– Ну сколько ждать, может, я и не нужен им. Хорош, Николай Васильевич, я пошел.

Он встал и направился к двери. Он думал, что за ним побежит участковый, но тот и слова не сказал.

Он решил пойти в магазин, занять у знакомых рубль, добавить к сдаче и купить третью бутылку.

В магазине ему стало плохо. Рвать поманило, и он вышел на улицу. Гуща дала себя знать. Он зашел за угол, постоял, качаясь, и упал навзничь.

Ян начал мерзнуть и пришел в сознание. Около него собрался народ. Женщины его осуждали.

– Переверните его на живот, — услышал он женский голос, — а то захлебнется.

Яна рвало.

Сильные мужские руки перевернули его, и вскоре мать подошла. За ней кто-то сбегал, и она увела сына домой.

Коле не было пяти лет, когда он впервые до беспамятства напился. Жили они тогда в Новой Заимке, и к ним нагрянули гости. Отец, гордясь шустрым сыном, посадил его на колени и, разговаривая с гостями и не обращая на Колю внимания, пил водку, все больше оставляя ее на дне стопки. А маленький Коля допивал остатки, крякал, как взрослые, и, нюхая хлеб, закусывал. Ему стало плохо, он залез под кровать и блевал там.

После того первого похмелья Коля не переносил запаха спиртного лет до двенадцати. А потом старшие пацаны приучили его к вину и бражке. Сядут играть в карты и потягивают.

Падун называли в округе пьяной деревней. Если кто не работал на спиртзаводе, а выпить хотелось, он перелезал через забор и приходил в бродильный цех. Просящему протягивали черпак, и он пил некрепкую бражку не отрываясь: обычай был такой.

Дома Ян едва заснул, как его растолкал отец.

– Вставай. Милиция приехала.

Ян оделся. Голова раскалывалась. Алексей Яковлевич накинул на себя белый овчинный полушубок и вышел следом за сыном.

Машина стояла у ворот, и Алексей Яковлевич сказал сержанту:

– Я с ним поеду. Он еще пьяный.

Они втроем забрались в спецмашину медвытрезвителя.

Около сельсовета машина остановилась. Двое парней подняли руку и попросили довезти до Заводоуковска. Им надо к поезду. Они учатся в Тюмени.

Парни залезли в машину и стали укорять Яна, что он, такой молодой, и напился. И они чуть не подрались. Сержант разнял.

9

Яна закрыли в ту же камеру. Мужики, увидев его пьяным, заулыбались и загоготали.

– Вот ты встретил Новый год! Наверстал! Хоть бы нам во рту принес, — острили одни.

Ян пообещал, что, когда проспится, все расскажет, и бухнулся на нары.

Поздно вечером он проснулся. Его томила жажда, и он, выпив кружек пять воды, закурил и начал, приукрашивая, рассказывать один день, прожитый на свободе.

Мужики похвалили Яна — он вдохнул в них струю вольной жизни, и завалились на нары, мечтая вырваться из КПЗ и до потери пульса, так же как и Ян, ужраться.

Четверо суток Ян просидел в КПЗ. Каждый день его вызывал Бородин. «Если сознаешься,— говорил он,— выпустим тебя, и ты поедешь учиться в Волгоград. Не сознаешься — посадим».

Но Ян стоял на своем, и его выпустили. Он решил рвануть в Волгоград. Каникулы кончались.

Вечером у клуба Ян столкнулся с участковым. Николай Васильевич сказал:

– Коля, мне Бородин сегодня звонил, ты у него в каком-то протоколе забыл расписаться. Завтра утром, к десяти часам, приди в прокуратуру.

– Не ходи,— сказал дома отец.— Уезжай в Волгоград. Хватит, и так посидел.

– А че бояться?— возразил Ян.— Если хотели посадить, то и не выпускали бы. Распишусь в протоколе и вечером уеду.

На этом и порешили.

Утром Ян встал рано. Мать пельменей сварила. Отец достал бутылку столичной.

– Ладно уж, выпей стопку за счастливый исход.

В Заводоуковск, в прокуратуру, Ян поехал с сестрой Галей. Она была на два года старше Яна, училась в Тюмени и тоже приехала на каникулы. Ян не хотел с ней ехать, но настоял отец, чтобы знать, посадили его или нет, в случае если сын не вернется.

В прокуратуру — небольшой деревянный дом, стоявший за железной дорогой, неподалеку от вокзала,— Ян зашел смело. «Все,— думал он,— распишусь — и в Волгоград вечером дерну».

Открыв дверь приемной, Ян спросил:

– Можно?

– А-а-а, Петров, подожди,— сказал прокурор района, стоя на столе и держа в руках молоток.— Сейчас, вот прибьем гардину…

«Ну,— подумал Ян,— прокурор делом занят. Конечно, садить не будут». Ян ждал молча. Сестра — тоже. Но вот распахнулась дверь, и Анатолий Петрович пригласил Яна:

– Заходи.

Ян вошел. Приемная была просторная. За столом сидела средних лет женщина, которая подавала прокурору гвоздь, когда он прибивал гардину.

– Вот сюда,— сказал Анатолий Петрович, и Ян последовал за ним.

Они вошли в маленький кабинет. Стол занимал треть комнаты. Прокурор сказал Яну: «Садись»,— и Ян сел на стул, стоящий перед столом. Прокурор достал какой-то бланк, положил на стол и пододвинул к Яну.

– Распишись,— сказал Анатолий Петрович,— с сегодняшнего дня ты арестован.

– Что-что?— спросил Ян.

– Это санкция на арест. Распишись. Все. Хватит. Покуролесил,— сказал прокурор и, взяв черную, к концу утончающуюся ручку, вложил ее Яну в правую руку.— Распишись.

– Вы в своем уме, Анатолий Петрович? Что вы мне суете?! Расписываться я не буду.

Ян бросил ручку, и она покатилась по санкции, оставив на ней несколько чернильных капель синего цвета одна другой меньше. Чернильные капли остались на санкции примерно в том месте, где Яну надо было расписаться.

– Вот вам моя роспись,—зло сказал Ян, не глядя на прокурора.

– Хорошо. Расписываться ты не хочешь,—сказал прокурор, взяв ручку, которая, описав по столу полукруг, остановилась возле отрывного календаря.— Тогда напиши в санкции, что от подписи отказался.

– Анатолий Петрович!— Ян повысил голос.— Вы что, за дурака меня принимаете? Пишите сами, если это вам так надо, что я от подписи отказался.

Прокурор убрал санкцию в ящик стола и встал.

– Пошли.

Ян через приемную вышел в коридор, где сидела сестра. Там его ждали два милиционера. Ян сказал сестре: «До свидания» — и в сопровождении двух ментов пошел к машине. «ГАЗ-69» с водителем за рулем стоял у ворот прокуратуры.

Ян сел на заднее сиденье, менты — по бокам от него, и машина покатила. Водитель, парень лет тридцати, посмотрев на Яна, сказал:

– Здорово, старый знакомый.

Ян промолчал.

– Что, не узнаешь?

– Узнаю,— ответил Ян, слыша в голосе водителя не издевательство, а сочувствие.

Водитель летом поймал Яна около поезда, когда он хотел уехать на крыше вагона со своими друзьями в Омутинку, чтоб обворовать школу. Робка с Генкой разбежались в разные стороны, а водитель схватил Яна за шиворот — Ян не заметил тогда его ментовскую, без погон, рубашку. Ян попытался выскользнуть из пиджака, надеясь оставить его в цепкой ментовской руке, а самому убежать: в карманах пиджака у Яна ничего не было. Но водитель другой рукой сжал его локоть. Так он и провел Яна по перрону вокзала в ментовку. Дежурный по линейному отделу милиции отпустил Яна — зайцы ему не нужны.

«Если б ты меня тогда не поймал,— подумал Ян,— мы бы уехали в тот день в Омутинку. И тогда бы нам не попался в тамбуре тот мужик, которого мы грохнули».

– Ну вот, доездился,—сказал водитель,— такой молодой — и в тюрьме будешь сидеть.

Ян промолчал, и водитель больше с ним не заговаривал. Он понимал, что парню не до разговора.

Через неделю Яна с этапом отправили в тюрьму и вот теперь привезли в КПЗ для закрытия дела.

10

Сутки Ян отвалялся на нарах, выспался, и сегодня его повели, как он думал, к Бородину. Но в кабинете сидел младший советник юстиции, помощник прокурора, следователь прокуратуры по делам несовершеннолетних Иконников. Ян знал, что следствие у малолеток не милиция должна вести, а прокуратура, но уголовный розыск был расторопней, он раскрывал преступления малолеток и уже готовые дела передавал в прокуратуру. Вот и на этот раз Иконников стал допрашивать Яна, поглядывая в протоколы, составленные начальником уголовного розыска. Но у следователя прокуратуры была надежда: вдруг Ян, посидев в тюрьме, откажется от лживых показаний и расскажет ему, как батюшке на духу.

Ян лениво отвечал на вопросы следователя, оглядывая его. Иконников был пожилой, сухощавый, чуть выше среднего роста, седой и казался Яну старикашкой. Сын Иконникова — Ян знал это — за какое-то крупное преступление схлопотал около десяти лет.

– Значит, — спросил Иконников, — от старых показаний не отказываешься?

– Нет, конечно. Я не собираюсь в угоду вам давать лживые показания против себя. Вы что, вранье или правду любите?

– Правду, конечно.

– Ну и не задавайте лишних вопросов. Врать я не намерен.

– Пусть будет по-твоему. Только твою правду и буду записывать.

Обновив протоколы рукой следователя прокуратуры, Иконников на другой день сказал:

– В конце недели закроем с тобою дело. И все.

На закрытие дела Иконников пригласил защитника. Ян со следователем сидели и ждали Ефарию Васильевну, адвоката районной адвокатуры, жену начальника милиции. Наконец она пришла, улыбнулась, поздоровалась, бросила черные перчатки на стол, разделась и села.

– Так, Коля, — сказала она, — давай посмотрим дело.

Иконников придвинул стул, и Ефария Васильевна стала бешено листать дело.

– Можно помедленнее? — попросил Ян.

– Можно, — ответила защитник.

– Давайте сначала, — сказал Ян.

– Давай, но там интересного ничего нет. Есть, правда, одна интересная бумага, Коля, которую тебе надо обязательно подписать,

– Что за бумага? — спросил Ян.

– Санкция. Ты же ее тогда не подписал. Сейчас ты ее подпишешь?

Ян задумался.

– Собственно, — продолжала Ефария Васильевна,— ты можешь ее и не подписывать, от этого никому хуже не будет. Тебя не выпустят, если ты не подпишешь, ты это уже проверил, а суд и без подписи состоится. Подпишешь?

И Ян оставил на память органам правосудия свою корявую подпись.

Из всего дела только один документ запомнился Яну. В нем говорилось, что если он не приедет из Волгограда в Падун на зимние каникулы, то не позднее 10 января послать санкцию на арест в Волгоград, по месту жительства Петрова.

«Десятого января меня и арестовали. Если бы послушался отца и уехал, санкцию послали бы вдогонку», — подумал Ян, когда закрытие его следственного дела скрепили подписями.

На следующий день Яна и других этапников на «воронке» отвезли на железнодорожный вокзал и посадили в «столыпин».

И вот Ян снова в тюрьме. Получив постельные принадлежности и переодевшись в застиранную робу, он шел следом за корпусным и молил Бога, чтоб его посадили в другую камеру. Но в тюрьме — порядок, и заключенных, возвращавшихся со следствия, сажали в те же камеры. Яна закрыли в двадцать восьмую.

Парни радостно приветствовали Яна, а цыган — особенно.

И у Яна потянулась мрачная жизнь.

– Камбала, ну-ка расскажи кинуху, — сказал Яну на другой день цыган, — а то скучно.

Ян пересказал все фильмы, и не знал, какой еще, вспомнить.

– Да я уже все рассказал.

– А я тебе говорю — вспомни!

– Не помню.

Цыган подошел к Яну и сел на шконку.

– Даю минуту. Если не вспомнишь, будем вспоминать вместе.

Минута прошла, но Ян молчал. Цыган выкрутил ему назад руки и стал подтягивать к голове, спрашивая:

– Ну что, вспомнил?

Ян молчал.

Цыган мучал его до тех пор, пока не услышал:

– Да, вспомнил.

Но кинофильма Ян не вспомнил, а стал импровизировать, соединяя отрывки из различных кинокартин.

Вышло неплохо.

И цыган по нескольку раз в день выкручивал Яну руки, сдавливал шею, дожидаясь от него одного ответа: «Да, вспомнил».

Ян и отрывки все рассказал. И стал он кинофильмы выдумывать. Ребята понимали это, но с благоговением слушали, вставляя иногда: «Вот гонит!»

Цыган в покое Яна не оставлял. Он отрабатывал на нем удары, а один раз, когда он уснул днем, накрывшись газетой, поджег ее и чуть не опалил Яну лицо.

Вскоре на этап забрали Васю, и на свободное место в камеру бросили новичка. Он был крепкого сложения, ростом выше всех, с наколками на руках. Поздоровавшись, он положил матрац на свободную шконку и встал посреди камеры, небольшими, глубоко посаженными, хитрыми глазами оглядывая ребят. В его взгляде не было испуга, и пацаны, особенно Миша, задумались: а не по второй ли ходке парень? Надо начинать разговор, и Миша спросил:

– Откуда будешь, парень?

– Из Тюмени, — коротко ответил тот.

– А где жил?

Парень объяснил.

– По первой ходке?

– По первой.

– Какая у тебя кличка?

– Чомба.

Миша не стал называть свое имя и протягивать новичку руку. Узнав, за что попался Чомба — а посадили его за хулиганство, — Миша закурил и лег на шконку, поставив пятку одной ноги на носок другой.

Чомба сел на кровать рядом с Яном и сказал:

– Я рубль пронес. Надо достать его.

– А где он у тебя? — поинтересовался Ян.

– В ухе.

Ян помог Чомбе вытащить из уха рубль, а Миша, не вставая со шконки, сказал:

– На деньги в тюрьме ничего не достанешь. Если они на квитке, тогда отоваришься. После ужина Миша сказал Чомбе:

– Сейчас мы тебе прописку будем делать. Слыхал о такой?

– Слыхал. Но прописку делать я не дам.

Камера молчала. Чомба бросал вызов. Медлить было нельзя, и Миша спросил:

– Это почему ты не дашь делать прописку, а?

– Не дам, и все.

– Прописку делают всем новичкам. Сделаем и тебе.

Парни сидели по шконкам и молчали.

– Я же сказал, что прописку вы мне делать не будете.

– Может, ты еще скажешь, что и игры с тобой не будем проводить?

– И игры тоже.

Будь на месте Чомбы Ян, его с ходу бы вырубили. Но Чомба сидел на шконке, держа на коленях огромные маховики. Миша стоял возле стола и близко к Чомбе не подходил. Он понимал, что если он схватится с Чомбой, парни на помощь не придут.

Ян в душе был за Чомбу, но, как и все ребята, молчал.

– Чомба, не лезь в бутылку, прописку и игры делают всем.

– А я не лезу. Сказал, что ни прописки, ни игр со мной делать не будете, — Чомба встал со шконки. — Все мои кенты по нескольку ходок имеют и рассказывали мне, что такое прописка, игры и так далее.

Миша сбавлял обороты. Стыкаться с Чомбой не хотелось. Неизвестно, кто кого вырубит.

Так сила и решительность одолели неписаные тюремные законы.

С приходом Чомбы цыган стал меньше мучить Яна. Миша продолжал держать мазу, но присутствие Чомбы сбило с него и цыгана блатную спесь. Пообходительнее они теперь разговаривали со всеми. На два лагеря камера не разделилась: у Чомбы не было авторитета. Ян симпатизировал Чомбе и чаще других с ним разговаривал.

Колиного тезку забрали на этап, и в камеру бросили новичка. Он шел по второй ходке, и прописку ему не делали.

Яну вручили обвинительное заключение. Он расписался в бумагах, что числится теперь за прокурором, а потом — за судом.

Когда Яна забирали на этап, он получил от Миши увесистый пинок под зад. Это был тюремный ритуал — пинать под зад всех, кого забирали на суд, чтоб в тюрьму после суда не возвращаться.

В «столыпине», сдавленный заключенными, Ян ехал в приподнятом настроении. Он надеялся получить условное наказание и представлял, как, освободясь, поспешит в Волгоград, где его ждет письмо и фотография Веры. Он даже жалел, что не переписал тюремную инструкцию. Она в простенькой рамке висела под стеклом над парашей. Тюремную инструкцию ему хотелось показать друзьям и рассказать, какие строгие порядки в тюрьме.

В КПЗ, в камере, Ян встретил друга, Володю Ивлина, подельника Роберта. Заводоуковск объявил на него всесоюзный розыск, и его взяли в Душанбе, где он устроился на работу. Он ждал суда. Вова, в общем-то, не унывал, он не по первой ходке шел, и большой срок ему не горел. Но на Роберта был в обиде. Володю привлекали как соучастника и подстрекателя.

– Ян, в натуре, — тихонько говорил Вова, чтоб зеки не слышали, — я же о вас все знаю. Знаю, что вы мужика грохнули, кое-какие кражи знаю, но я не козел — ты знаешь меня, и хоть я в в обиде на Робку, но не вложу вас.

Через день Яна забрали на суд, и Вова дал ему пинка под зад.

– Пошел, — сказал он, — чтоб с суда не возвращался.

Зал суда постепенно наполнялся людьми, но свободные места остались. Отец Яна сел на вторую скамейку, к стенке, и смотрел на сына сбоку. Ян переговаривался с ним. Рядом с Алексеем Яковлевичем сидела мать Володи Ивлина. Она пришла на суд, чтобы узнать у Яна про сына. Но Яну не до Вовки, и он ее не узнал, а она не стала у него спрашивать.

Мать Яна стояла в коридоре за дверями — она проходила по делу свидетелем как родитель несовершеннолетнего обвиняемого.

В зал вошли члены суда и сели за стол, покрытый красным материалом. Председательствующая — средних лет женщина. Слева от нее сидел пожилой мужчина с усами, справа молодая женщина — народные заседатели. Слева, за отдельным столом, сидел государственный обвинитель — помощник прокурора района, а стол напротив заняла молодая защитница Барсукова. Ее Ян видел впервые. По непонятным причинам жена начальника милиции — Ефария Васильевна на суд не пришла и послала вместо себя коллегу. А та с делом не познакомилась.

Судья начала расследование с кражи вещей из дома Серовых. Серовы в исковом заявлении указали, что у них украли костюм, хотя Ян взял только пиджак, и запчасти от мотоцикла. Запчасти Ян даже не видел.

Были допрошены два свидетеля — Мишка Павленко и Генка Медведев. Они, как и на предварительном следствии, заявили, что Ян им о кражах рассказывал. А Мишка подтвердил, что взял у Яна ворованный предохранитель от приемника. Санька Танеев — а он вложил Яна по этой краже — свидетелем по делу почему-то не проходил. Ян с возмущением отверг показания свидетелей, сказав, что они оговаривают его.

На второй краже — дома Трунова, судья Яна покрепче приперла, и улик нашлось больше: его письмо из Волгограда, в нем он просил Петьку Клычкова подбросить боеприпасы участковому или потерпевшему, показания отца Петьки, Тереши, что он видел ворованные вещи у себя в доме. И Яну ничего не оставалось, как признаться.

– Прошу рассказать, — сказала судья, довольная, что сразила Яна, — да подробнее, как ты обворовал дом Трунова.

Ян встал и начал рассказывать:

– Я хотел у него украсть только одну бражку, я знал, что перед отъездом в отпуск он поставил ее. Но когда я залез в дом, то ради потехи одел на себя фетровую шляпу и подпоясался офицерским ремнем. Кителя я у Трунова не брал, не брал я также и облигации. В письме из Волгограда я просил Петьку Клычкова подбросить участковому или Трунову одни боеприпасы.

После того, как на чердаке Трунова я нашел украденный со спиртзавода мешок кубинского сахару, я понял, что бражку и сахар мне одному не унести, и пошел за подмогой, к Петьке Клычкову. Он спал. Я разбудил его, рассказал, что есть брага и сахар, и мы пошли с ним к Трунову. Залезли на чердак, сбросили сахар и спустили по лестнице брагу. Потом все это отнесли к Петьке домой. Вот так я совершил кражу. Я заявляю еще раз: кителя и облигации я не брал.

Ян сел. По залу прошел говорок. И судья обратилась к потерпевшему:

– Дмитрий Петрович, это правда, что сейчас рассказал Петров? Вы в действительности ставили брагу и он ее у вас украл вместе с ворованным сахаром?

Трунов несколько секунд молчал и еле выдавил:

– Да, правда.

Люди в зале засмеялись, и кто-то крикнул:

– Вор у вора украл!

Зал на эту реплику взорвался хохотом, заулыбалась судья вместе с народными заседателями и защитник, лишь один прокурор не среагировал на реплику.

Судья зачитала справку из районного банка. В ней говорилось, что облигации развития народного хозяйства в настоящее время нельзя рассматривать как денежный вклад.

– И потому, — сказала она, — суд не может удовлетворить исковое заявление гражданина Трунова и возместить ему ущерб в сумме трех тысяч трехсот семидесяти пяти рублей старыми деньгами.

Судья вызвала мать Яна. Она рассказала, что никогда не замечала, чтоб сын что-нибудь ворованное приносил домой. И из дома ничего не тащил.

Судебное расследование было закончено. Государственный обвинитель — маленький горбатый прокурор Сачков — сказал обвинительную речь:

– Товарищи судьи! В наш двадцатый век — век торжества коммунизма, в век технических достижений советской науки, когда космические корабли бороздят глубины Вселенной, а советские люди строят будущее всего человечества — коммунизм, есть преступники, которые мешают поступательному развитию нашего общества и вместо того, чтобы овладевать знаниями и самим вносить весомый вклад в строительство коммунизма, они совершают преступления, нанося тем самым нашему обществу большой вред…

Ян глядел на низкорослого горбатого прокурора, на его очки, закрывающие половину лица, и думал: «Нет-нет, мне все равно не должны дать срок. Меня выпустят с суда. Не может быть, чтоб меня посадили…»

Прокурор запросил Яну четыре года лишения свободы.

После прокурора выступила защитник. Во время судебного разбирательства она сказала несколько слов и теперь была немногословной. Она лишь просила суд учесть, выбирая меру наказания, малолетний возраст обвиняемого.

Судья предоставила последнее слово Яну. Он встал, обвел взглядом президиум. Лицо его было бледным. Чуть более месяца он просидел в тюрьме и за это время на прогулку сходил только один раз. От затхлого тюремного воздуха он опаршивел, и три гнойные язвы около губ делали его обезображенное лицо отталкивающим. Ян давно надумал, что сказать ему в последнем слове.

В КПЗ Коля несколько дней сидел в одной камере с местным малолеткой. Он только что освободился из бессрочки[7] . Малолетка научил Яна одиннадцати магическим словам. Они должны подействовать на судью, и после них, как думал Ян, ему точно дадут условный срок. Слова эти надо говорить в последнем слове, в самом конце. И еще Ян решил сказать про цыганку, которая якобы ему нагадала тюрьму, а суд — рассчитывал он — вопреки предсказаниям цыганки возьмет и не вынесет ему суровый приговор. И в какой-нибудь газете появится информация под заголовком «Предсказание цыганки не сбылось». В ней будет говориться, что пятнадцатилетнему парню цыганка нагадала тюрьму, но советский суд дал ему год условно. Не надо, мол, верить цыганкам…

Ян говорил сбивчиво. В одной краже признавался, другую отметал. Но закончил он четко.

– Граждане судьи, — громко сказал он. — незадолго до того как меня посадили, цыганка в поезде нагадала мне, что меня ждет тюрьма.

Ян замолчал, судья и заседатели улыбнулись, а секретарь суда — молоденькая девчонка — оторвала взгляд от бумаг и посмотрела на Яна. В зале негромко засмеялись.

Одиннадцать магических слов надо было проговорить как можно плаксивей, и он их проговорил:

– Граждане судьи! Дайте мне любую меру наказания, только не лишайте свободы.

Ян сел, а судья объявила перерыв.

Яна на «воронке» отвезли в КПЗ. Он поклевал перловки, рассказал мужикам, кто его судил и как шел суд. И его повезли на приговор.

Судья взяла отпечатанный приговор, а Ян посмотрел на пустое место, где сидел прокурор. Не пришла на приговор и защитник. Судья стала читать:

– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…

Ян, слушая, многое пропускал мимо уха — «народный суд Тюменской области… разбирал в открытом судебном заседании дело по обвинению Петрова Николая Алексеевича… по статье сто сорок четвертой, части второй, Уголовного кодекса РСФСР, установил: подсудимый Петров, пользуясь тем, что в доме Серовых никого нет, так как Серовы выехали в отпуск, ночью подбором ключей открыл замок, проник в квартиру и совершил кражу костюма, разных пластинок в количестве около восьмидесяти штук, кожаных перчаток, лампы от радиолы и запасных частей к мотоциклу, всего на сумму двести двадцать рублей. На другой день краденые пластинки, перчатки, свитер серого цвета принес к гражданину Клычкову. Свитер и перчатки продал Клычкову за ноль целых пять десятых литра водки, отдал Клычкову девять пластинок, а остальное унес обратно. В июле месяце Петров, также зная, что гражданин Трунов выехал в отпуск и в квартире никого нет, ночью оторвал доску на фронтоне, проник на чердак дома, с чердака в квартиру и совершил кражу двух кителей, фетровой шляпы, офицерского ремня, двадцати штук патронов и облигаций разных займов на сумму три тысячи триста семьдесят пять рублей. Всего на сумму без облигаций на девяносто шесть рублей. Подсудимый Петров виновным признал себя частично и пояснил, что кражу в квартире Трунова совершил он, а в квартиру Серовых не лазил… Впоследствии Петров из села Падун выехал в город Волгоград и прислал письмо, в котором просил боеприпасы, облигации подбросить Трунову или работнику милиции Салахову.

Свидетель Павленко подтвердил, что Петров ему рассказывал, что он совершил кражу в квартире Серовых и отдал ему предохранитель от приемника.

Об этом же подтвердил свидетель Медведев. О том, что кражу в квартире Серовых, Труновых совершил Петров, подтверждают ПИСЬМА Петрова Клычкову…

Потерпевший Серов просит удовлетворить заявленный им гражданский иск в сумме двухсот двадцати рублей, потерпевший Трунов от поддержания иска отказался. На основании изложенного суд, руководствуясь… приговорил: Петрова Николая Алексеевича по статье сто сорок четвертой, части второй, Уголовного кодекса РСФСР признать виновным и определить меру наказания три года лишения свободы с отбытием в колонии для несовершеннолетних…»

Ян не знал, почему от иска отказался Трунов. А отказался он потому, что в перерыве судебного заседания отец Яна пристыдил его, что он зря на сына грешит, ведь кителя и облигации Ян у него не воровал. А жители Падуна подходили к Трунову и смеялись над ним, спрашивая, почему он не предъявит иск за бражку и ворованный сахар.

Сразу после суда родителям Яна разрешили свиданку. Раз Трунов от поддержания иска отказался, Ян сказал, где спрятаны облигации, и Алексей Яковлевич отдал их Трунову.

Алексей Яковлевич написал два заявления: одно в прокуратуру, чтоб возбудить против Петьки Клычкова уголовное дело, и второе в милицию, чтоб привлечь к уголовной ответственности Трунова, так как он спаивал его несовершеннолетнего сына и таскал со складов спиртзавода кубинский сахар.

Начальнику вневедомственной охраны Алексей Яковлевич доложил: Трунова с должности сторожа надо снять. Но Дмитрия Петровича с работы не уволили, и он продолжал брать сахар. Тогда Алексей Яковлевич нашел несколько свидетелей, готовых подтвердить, что видели неоднократно Трунова, как он ночью таскал сахар. Но и на это заявление милиция не стала реагировать, и Дмитрий Петрович попивал бражку.

Прокурор района Матвеев, тот, что давал Яну санкцию на арест, своевременно послал Алексею Яковлевичу ответ. Он писал, что его сын Николай как на предварительном следствии, так и в судебном заседании не изобличил Клычкова в совместной краже из дома Трунова, и поскольку Петр Клычков выпил только несколько литров ворованной бражки, то его дело за малозначительностью прекращено. А начальник милиции Пальцев на заявление Алексея Яковлевича даже и отвечать не стал.

В КПЗ Ян попрощался с Вовой Ивлиным, с мужиками, и его забрали на этап. В коридоре ему надели наручник, а второй защелкнули на руке взросляка, и Ян в паре, как в упряжке, зашагал по коридорам и лестничным маршам милиции к стоящему у входа «воронку».

Взросляку, с кем Ян скреплен наручниками, — лет сорок с небольшим. Они сидели в одной камере, и Ян знал — его посадила бывшая жена. Когда-то мужик дарил красивые вещи жене, а после развода, обозлившись на нее, покидал все вещи в русскую печь, и они сгорели. Бывшая жена заявила. Припаяли ему 149-ю статью — умышленное уничтожение личного имущества граждан — и вмазали четыре года общего режима.

11

В тюрьме Яна посадили в камеру к несовершеннолетним осужденным. Камера переполнена, и трем парням, в том числе и Яну, места на шконках не хватило. Пришлось спать под кроватями на полу. Западло это, раз не было свободных мест, не считалось.

В осужденке Яну жилось неплохо. Он прочитал, лежа на матраце под шконкой, понравившийся ему еще в детстве роман Марка Твена «Приключения Гекльберри Финна». Читая его, он забывал, что находится в тюрьме. Он слился с Финном.

Вскоре ребят забрали на этап, в зоны повезли, и ему место на шконке освободилось.

А тут и ответ на кассационную жалобу пришел: адвокат по просьбе отца посылала. Приговор оставили в силе.

Пацаны страшно хулиганили, и Рябчик разбросал их по разным камерам. Ян попал на третий этаж. Здесь смирные ребята подобрались, деревенские, больше в шашки и шахматы играли да забавные истории рассказывали.

Ян вел переписку с родителями. Письма ему мать писала. От нее он узнал, что через неделю из Волгограда приезжает сестра и придет к нему на свиданку. К ее приезду Ян накатал длинное письмо. В нем он просил отца уговорить своих бывших друзей, чтобы они отказались от прежних показаний, сказав, что поспорили с Яном, посадят его или нет, если дадут лживые показания. Ян приводил доводы, что тех, кто обманывает следствие и суд, в тюрьму не сажают, а, на худой конец, дают год-два условно. Ян, поскольку он в одной краже не сознался, надеялся ее таким образом отшить, а вторая кража подпадала под амнистию. Ян воспрял духом: если отец уговорит пацанов, его скоро освободят, и с нетерпением стал ждать сестру.

Вскоре его повели на свиданку. Письмо он надежно спрятал. И хотя за ним наблюдали, Ян передал его сестре.

– Тебе, Коля, пришло письмо от Веры, — сказала Татьяна.

Письмо было адресовано соседу Жене. Вместе с письмом Ян достал из конверта фотографию и удивился. С фотографии на него смотрела не Вера, а ее старшая сестра Люда. Она была сфотографирована рядом с радиолой, пышногрудая, красивая, с аккуратно зачесанными назад волосами. «Почему Вера выслала фотографию сестры?» — с горечью подумал он.

Он развернул двойной тетрадный лист в клеточку и с жадностью стал читать:

«Здравствуй, Женя!

С приветом я. Ну, как ты провел Новый год? Я провела его весело. Ездила на лыжах и на коньках. Конечно, на коньках не ездила, а каталась. Елка у нас была 30-го, одних седьмых классов. Она кончилась в 11 часов. Потом шли по шоссе и пели песни. После этого маленько простудилась, ну ничего, все прошло. Вот уже два дня занимаемся в школе. Все идет нормально. Уроки пока не учишь, а так себе, только отсиживаешься. Не знаю, что писать еще. Пиши скорее, только побольше.

Извини, что написала всякую чушь, но я не виновата — в голову больше ничего не пришло.

До следующей встречи в письме.

Вера.

Да, еще позабыла, здесь одна девушка просила у меня чей-нибудь адрес. Ты не можешь дать?»

Письмо было с ошибками, но Ян в русском языке сам не был силен и потому не заметил их. Он прочитал письмо во второй раз. «Господи, ведь это Верочкины слова, и я прочитал их. Я все равно не буду сидеть три года. Батя поможет освободиться. И тогда я снова через письма буду с Верой встречаться. Скорей бы», — подумал Ян и спросил женщину:

– А фотографию можно у себя оставить?

– Нет. Ни письма, ни фотографии на свидании нельзя передавать. Пусть она тебе пошлет по почте.

– Таня, — сказал тогда Ян сестре, — меня скоро должны забрать на этап, в колонию. Вышлешь мне фотографию туда. Я сразу напишу письмо, как приеду.

Ян попрощался с сестрой, и его отвели в камеру.

Через несколько дней, после ужина, в камеру бросили двоих пацанов. Они были с Севера, а один из них боксер. Ребятам об этом сообщили по трубам.

После отбоя камера, когда новички уснули, решила спрятать у боксера коцы. Ян предложил подвесить их к решетке, за раму, а утром боксер встанет и начнет их искать. Не найдя, попрет, наверное, на камеру. Ребята договорились в случае драки скопом кинуться на боксера. Распределили, кому хватать швабру, кому скамейки и табуреты. Ребята боксера конили: здоровый он был и по-мужски крепок.

Утром после подъема все шустро вскочили. Боксер искал под своей шконкой коцы. Спрашивать у пацанов не стал. Он шлепал по камере в одних носках и на оправку в туалет босой не пошел. Разутый, он смирно сидел на шконке, стараясь не встречаться с ребятами взглядом. Хоть и бычьей силой обладал боксер, но коц требовать не стал, поняв, что стыкаться придется со всей камерой.

После завтрака Яна и еще двоих пацанов забрали на этап. Этапников-малолеток было человек тридцать. Их сводили в баню и закрыли в этапную камеру на первом этаже. И началось блатное соревнование в тюремном красноречии. Особенно выделялся низкого роста, щупленькнй пацан по кличке Сынок. Жаргонные слова и тюремные присказки слетали с его языка так быстро, что казалось — он родился в тюрьме и нормального русского языка не знает.

Ночью малолеток ошмонали, выдали сухой паек — буханка черного непропеченного хлеба и маленький кулечек кильки — и на «воронках» отвезли на вокзал.

Столыпинский вагон многие ребята видели впервые. Всех закрыли в одном купе, и поезд тронулся в сторону Свердловска. В вагоне стояла духотища. Ян зашел в купе первый и занял третью полку. Лежать было хорошо, большинство же пацанов еле уместились внизу.

Ребята приутихли. Каждый думал о зоне. Куда их везут? Как они жить будут?

Рано утром почтово-багажный прибыл в Свердловск. Ребят отвезли в тюрьму и рассадили по камерам. Поужинав, пацаны, не спавшие всю ночь, завалились на боковую.

Через неделю шестерых пацанов забрали на этап в Челябинск.

В челябинской тюрьме Ян пробыл недолго — и снова «столыпин». Теперь парни знали, что везут их в одлянскуто колонию.

Конвойный коленкой запихал последнего малолетку в купе и задернул решетчатую дверь.

Стояла весна. Окна в «Столыпине» еще не открыли, солнце накалило вагон, да и зеки надышали. Парни, прижавшись друг к другу, истекали потом. Все в зимней одежде. Хотелось пить, но конвой воды не давал.

Взросляки материли конвой, называя солдат эсесовцами. Солдаты, как овчарки, огрызались и советовали придержать языки, обещая кой-кому посчитать ребра.

Через час зеки запросились в туалет, конвой все же напоил их. Но солдаты водить в туалет не хотели. Зеки стали требовать начальника конвоя. Он пришел и дал указание водить на оправку, а то самые отчаянные обещали оправляться через решетку.

Худенький парень от духоты и жарищи потерял сознание, и малолетки закричали. Начальник конвоя приказал солдатам занести парня к себе в купе. Там он пришел в себя и до самого Сыростана, как король, просидел в служебном помещении.

Но вот поезд остановился, и малолетки, щурясь от солнца, выпрыгнули на землю. Здесь их ждал лагерный конвой.

ЧАСТЬ №2

ОДЛЯН

1

Около полотна железной дороги стояло два «воронка». Ребята в окружении конвоя направились к ним. Ян, медленно шагая, смотрел на сосновый лес: за впадиной он открылся его взору. Вот бы туда! Страшные мысли о зоне захлестнули сознание. Как не хочется идти к «воронкам». Убежать бы в лес. Но конвоя вон сколько. Ян жадно смотрел на лес. За четыре месяца, проведенных в тюрьме, он соскучился по вольному воздуху. Лес казался сказочным, а воздух в лесу — необычным. Ведь это — воздух свободы. В лесу ни зеков, ни конвоя. Растет трава, и поют птицы. Нет колючей проволоки, и нет тюремных законов. Сейчас у него не было слез, а в лесу, в одиночестве, они бы хлынули. «Я не хочу ехать в Одлян. Помоги, Господи!»

Но вот парни залезли в «воронки». Неизвестность давила души. Царило молчание. За весь путь от Сыростана до Одляна парни не обмолвились словом.

И вот — Одлян. В сопровождении конвоя ребята потопали в штрафной изолятор. Для новичков это карантин. Здесь они должны просидеть несколько дней.

Парней разделили на несколько групп и закрыли в карцеры. Они сняли с себя одежду и постелили на нары. Махорка у них была, и они часто курили. Разговаривали тихо, будто им запретили громко говорить.

На другой день, перед обедом, через забор, отделяющий штрафной изолятор от жилой зоны, перелез воспитанник. Окна от земли были высоко, и он, подтянувшись на руках, заглянул в окно карцера и тихо, но властно сказал:

– Кшки, кишки путевые, шустро, ну… Парни смотрели на него через разбитое окно и молчали. Хорошая одежда мало у кого была.

– Ну, — выкрикнул парень, — плавки, брюки, лепни подавайте мне, быстро!

С той стороны неудобно было держаться, и он от натуги кривил лицо. Ему подали пиджак, он спрыгнул на землю и поднялся к окну соседнего карцера. Слышно было, как он и там просил одежду. Ему тоже что-то просунули в окно, и он теперь требовал одежду у третьего карцера.

Насобирав вольной одежды, он перелез через забор в жилую зону.

На третий день ребят вывели из штрафного изолятора, и они сдали на склад вольную одежду. Здесь же им выдали новую, колонийскую. Черные хлопчатобумажные брюки и такую же сатиновую рубаху. Обули их, как и в тюрьме, в ботинки. Головной убор — черная беретка.

Со склада пацанов повели в штаб. Он находился в зоне. В кабинете начальника собралась комиссия. Она распределяла ребят по отрядам, и дежурный помощник начальника колонии (дпнк) повел их строем в столовую на ужин.

Парни шли по подметенной бетонке. Вся колония утопала в зелени. Коля поднял взгляд и увидел Уральские горы. Они полукольцом опоясывали местность. Колония находилась в долине, и красиво было смотреть на горы снизу.

Подходя к столовой, они встретили воспитанника, медленно шествовавшего в сторону от них. Он был высокого роста, чернявый, и на нем были лишь одни плавки. Несмотря на то, что весна только начиналась, он был хорошо загорелый. Заметив новичков, он остановился, повернулся к ним вполоборота и крикнул:

– Если есть кто с Магнитогорска, в седьмой отряд, будет моим кентом!

Он пошел дальше по бетонке медленно, важно, а Ян подумал: «Вор или рог, наверное. Вот было бы здорово, если б я был с Магнитогорска, ведь я иду в седьмой отряд. Он бы дал поддержку».

Зал в столовой был большой, человек на двести. После ужина ребят развели по отрядам.

Около седьмого отряда мельтешило несколько десятков воспитанников. Они выколачивали матрацы. Кто руками, а кто палкой. Еще трое стояли возле входа в отряд.

– Эй, Амеба,— крикнул один из них,— бей сильнее, что ты гладишь его, как бабу по …! А то я начну тебя заместо матраца колотить, пыль из тебя, наверное, сильнее полетит.

Ян не понял, кого назвали Амебой. Он столько слышал о зонах и так боялся этого Одляна… Но многие из ребят улыбались, и он подумал, что в этой колонии, наверное, несильный кулак. Зона в первую минуту показалась ему пионерским лагерем. «Матрацы трясти заставляют, видно, не все хотят их колотить». И на душе у Яна стало веселее.

Новичков завели в воспитательскую. Она находилась на первом этаже двухэтажного барака, сразу у входа. За столом сидел капитан лет тридцати пяти и писал. Это был начальник отряда, Виктор Кириллович Хомутов. Ему кто-то позвонил по телефону, и он вышел. Воспитательская сразу наполнилась ребятами. Они пришли посмотреть новичков. Все внимание было сосредоточено на Яне. Парень с одним глазом и со шрамом на полщеки.

– Откуда ты? — спросил его воспитанник невысокого роста, но плотный сложением.

– Из Тюмени.

– Срок?

– Три года.

– По какой статье?

– По сто сорок четвертой.

– Кем жить хочешь? Вор?м или рогом?

Ян помнил, что на этот вопрос прямо отвечать нельзя, и, прищурив правый глаз, повторил:

– Вором или рогом?.. Ей-богу, я еще не надумал, кем бы хотел жить,— сказал он.— Я еще не огляделся.

Парни громко засмеялись. Ответ «поживем — увидим» всем надоел. А новичок сказал по-другому и развеселил всех. И смотрит он без боязни.

– Молодец,— сказал коренастый,— а ты хитрый…— И чуть помедлив, добавил: — Глаз. Вот и будет у тебя кличка Хитрый Глаз.

В спальне к Хитрому Глазу подошел парень и спросил:

– Ты с Волгограда?

– Да. Вообще-то я с Тюмени, но последнее время жил в Волгограде.

– В каком районе?

– В Красноармейском.

– А где там?

– В Заканалье.

– Ну, значит, земляк. В одном районе жили. Во всей зоне я один из Волгограда. Теперь, значит, двое. Пошли на улицу, там поговорим.

У входа в отряд на лавочках сидели несколько человек и курили. Сели на свободную.

– Малик меня зовут,— сказал земляк Хитрого Глаза.— Я уже скоро откидываюсь. Сорок дней остается. Три года отсидел. Что тебе сказать о зоне? — Малик задумался.— Пока я тебе многого говорить не буду. Надо тебе вначале осмотреться. Новичков у нас около месяца не прижимают. Если нарушений не будет. Так что за это время ты сам многое поймешь. Ну а так, для начала, знай: в нашей зоне есть актив и вор. Одно из худших нарушений — двойка в школе. За нее тебе будут почки опускать. Старайся учиться лучше. Работать тоже можно — обойка, диваны обиваем. Грузим их и так далее. Но я на расконвойке. Видеться будем только вечерами. С чухами и марехами не разговаривай. Да и вообще больше молчи — наблюдай. Полы у нас моют по очереди. Но не все. Актив и воры не моют. Мы с тобой в одном отделении. У нас больше половины полы не моют. Я тоже как старичок и расконвойник не мою. Ты же начнешь мыть через месяц. В общем, пока присматривайся. Ни в коем случае ничего никому не помогай, если попросят что. Присматривайся, и все.— Малик встал.— Пошли, в толчок сходим.

Они свернули за угол барака. Подойдя к туалету, Малик сказал:

– Вот это толчок. Смотри, когда один пойдешь — но постарайся пока в толчок один не ходить,— беретку снимай и прячь в карман. А то у тебя ее с головы стащат и убегут. Потом будет делов.

Толчок был длинный. Справа и слева проходили бетонные лотки, а посредине, разделенные низенькой перегородкой, с двух сторон находились отхожие места.

До отбоя Хитрый Глаз с Маликом просидели на лавочке. Около десяти часов отряд построился в коридоре. Дежурный надзиратель сосчитал воспитанников, и когда на улице проиграла труба, начальник отряда Виктор Кириллович пожелал спокойной ночи, и ребята разошлись по спальням.

Утром труба проиграла «подъем», и парни строем пошли на плац на физзарядку. Плац находился посреди зоны, и под команду рога зоны по физмассовой работе — он возвышался на трибуне — повторили все упражнения, которые он показывал, и опять строем разошлись по отрядам. Дневальные мыли полы, а ребята ждали построения на завтрак.

– Отряд! Строиться на завтрак!

И опять строем в столовую. В столовой за столы садились по отделениям. Места воров были за крайними столами. Хитрого Глаза посадили посредине.

С керзухой ребята расправились быстро, выпили чай, и дежурный скомандовал выйти на улицу.

Строем воспитанники пришли в отряд, перекурили и потопали в школу.

Занятия в школе шли до обеда. После занятий парни переоделись в рабочую одежду, пообедали и с песней пошли на работу.

Хитрый Глаз, как и говорил Малик, попал в обойку. В колонии, в производственной зоне, была мебельная фабрика, основная продукция которой была диваны. Хитрого Глаза поставили на упаковку. Надо было таскать диваны, обертывать их бумагой, упаковывать и грузить на машины. Работа хоть и была тяжелой, но Хитрому Глазу понравилась.

Перед ужином ребята потопали в жилую зону. В воротах их ошмонали.

В колонии было восемь отрядов, в каждом — более ста пятидесяти человек. Нечетные отряды работали во вторую смену, а в первую учились. Четные — наоборот.

В зоне было две власти: актив и воры. Актив — это помощники администрации. Во главе актива — рог зоны, или председатель совета воспитанников колонии. У рога — два заместителя: помрог зоны по четным отрядам и помрог зоны по нечетным. В каждом отряде были рог отряда и его помощник. Во всех отрядах было по четыре отделения, и главным в отделении был бугор. У бугра тоже был заместитель и звали его — помогальник.

Вторая элита в колонии — воры. Их было меньше. Один вор зоны и в каждом отряде по вору отряда. Редко — по два. На производстве они тоже не работали. Еще в каждом отряде было по нескольку шустряков, которые подворовывали. Кандидаты на вора отряда.

Актив с ворами жили дружно. Между собой кентовались, так как почти все были земляки. Актив и воры были в основном местные, из Челябинской области. Неместному без поддержки трудно было пробиться наверх.

Начальство колонии на воров смотрело сквозь пальцы. Прижать оно их не могло, так как авторитет у воров был повыше рогов, и потому начальство, боясь массовых беспорядков, или, как говорили, анархии, заигрывало с ними. Стоит ворам подать клич: бей актив!— и устремиться самим на рогов, как больше половины колонии пойдет за ними, и даже многие активисты примкнут к ворам. Актив будет смят, и в зоне начнется анархия. Но и воры помогали наводить в колонии порядок. Своим авторитетом. Чтобы им легче жилось. А сами старались грубых нарушений не совершать. Если вор напивался водки или обкайфовывался ацетоном, ему это сходило. Ведь он вор. Начальство это может скрыть. Главное, чтоб в зоне не было преступлений, которые скрыть невозможно. Порой воры с активом устраивали совместные кутежи. Вор зоны свободно проходил через вахту и гулял по поселку.

2

Три дня Хитрый Глаз прожил в колонии, и его никто не трогал. На четвертый день к нему подошел бугор и сказал:

– Сегодня ты моешь пол.

– Но ведь я новичок, а новички месяц полы не моют.

– Не моют, а ты будешь. Быстро хватай тряпку, тазик и пошел. Ну…

– Не буду. Месяц не прошел еще.

– Пошли,— сказал бугор и завел Хитрого Глаза в ленинскую комнату.

Бугру скоро исполнялось восемнадцать лет, и он ждал досрочного освобождения. Он был высокого роста, крепкого сложения, из Челябинска.

– Не будешь, говоришь,— промычал бугор и, сжав пальцы правой руки, ударил Хитрого Глаза по щеке.

В колонии кулаками не били, чтоб на лице не было синяков, а ставили так называемые моргушки. Сила удара была та же, что и кулаком, но на лице никакого следа не оставалось.

Удар был, сильный. Хитрый Глаз получил в зоне первую моргушку. У него помутилось в голове.

– Будешь? — спросил бугор.

– Нет.

Бугор поставил Хитрому Глазу вторую моргушку.

– Будешь?

– Нет!

Тогда бугор поставил Хитрому Глазу две моргушки подряд. Но бил уже не по щеке, а по вискам. Хитрый Глаз на секунду-другую потерял сознание, но не упал. В зоне знали, как бить, и били с перерывом, чтоб пацан не потерял сознание.

– Зашибу, падла,— сквозь зубы процедил бугор.— Будешь?

– Нет.

Бугор поставил Хитрому Глазу еще две моргушки по вискам, и он опять крепко кайфанул. Но бугор его бить больше не стал, а вышел из комнаты, бросив на прощанье:

– Ушибать будут до тех пор, пока не начнешь мыть.

На следующий день не бугор, а помогальник сказал Хитрому Глазу, чтоб мыл полы. Хитрый Глаз ответил, что мыть полы не будет. Месяц еще не прошел.

– Не будешь,— протянул помогальник, искривив лицо.— Будешь!

Он похлопал его по щеке. Потом с силой ударил. Удар помогальника был слабее, чем у бугра, ставить моргушки он еще не научился, да и силы было меньше. Помогальник был чуть крепче Хитрого Глаза и немного выше.

Хитрый Глаз после удара ничего не ответил. Помогальник тогда стал часто ставить моргушки. Увидев, что Хитрый Глаз теряет сознание, а по-колонийски — кайфует, он перестал его бить и спросил:

– Будешь мыть?

– Нет,— ответил Хитрый Глаз. Голова у него гудела. «Как мне быть?— думал он.— Начинать мыть полы или не начинать?» И Хитрый Глаз решил пока держаться.

Вечером, после школы, к Хитрому Глазу подошел Малик.

– Я слышал,— начал он,— тебя заставляют мыть полы. Но ты не мой. Крепись. Если ты их начнешь мыть, тебя с ходу сгноят. Будешь марехой. Я тебе посоветую сходить к помрогу зоны Валеку. Иди к нему на отряд и скажи: не успел, мол, прийти на зону, как меня заставляют мыть полы. Только не кони, сходи, а то они тебя будут бить до тех пор, пока ты не согласишься.

Идти к помрогу зоны не хотелось. Жаловаться он не любил. Да и что толку, если б Хитрый Глаз пошел и пожаловался. После этого его бы сильнее избили и он вдобавок потерял бы уважение ребят.

Вечером помогальник завел Хитрого Глаза в туалетную комнату.

– Будешь мыть полы? — спросил он.

– Не буду,— ответил Хитрый Глаз.

В туалетной комнате никого не было, и помогальник, размахнувшись, кулаком ударил Хитрого Глаза в грудь.

– Будешь? — повторил он и, услышав «нет», нанес серию крепких ударов в грудь.

Опытный рог или вор со второго или третьего удара по груди вырубали парня. Но у помогальника удары еще не были отработаны, и он тренировался на Хитром Глазе.

– Нагнись,— приказал помогальник.

Хитрый Глаз нагнулся.

– Да ниже.

Хитрый Глаз еще нагнулся, и теперь его грудь была параллельно полу. Сильный удар коцем в грудь заставил его выпрямиться.

– Снова нагнись,— приказал помогальник.

Хитрый Глаз нагнулся. Помогальник снова пнул его в грудь, и на этот раз Хитрому Глазу стало тяжело дышать.

– Еще нагнись! — закричал помогальник, видя, что Хитрый Глаз выпрямился.

Третий раз помогальник пнул Хитрого Глаза в область сердца. У него помутилось в глазах, и он сделал шаг назад.

– Сюда, сука, сюда! — заорал помогальник. Он ударил его кулаком в грудь.— Будешь мыть?

– Нет,— ответил Хитрый Глаз, и помогальник прогнал его из туалетной комнаты.

День был прожит.

– Но что толку,— сказал парень, что спал рядом,— все равно рано или поздно мыть полы ты будешь.

Утром Хитрого Глаза снова дуплил помогальник. В ленинскую комнату зашел рог отряда Майло. Это он кричал новичкам в первый день, есть ли из них кто с Магнитогорска.

– За что ты его? — спросил Майло.

– Полы не моет, — ответил помогальник.

Рог выгнал Хитрого Глаза и стал разговаривать с помогальником.

Хитрый Глаз вышел на улицу, потом вернулся в отряд. В спальне он услышал громкий разговор.

– Ну кто же, кто, — громко, взвинченно говорил бугор рогу, — кто будет мыть полы? Их семь человек всего моют.

– Меня не интересует, сколько человек моют полы, я говорю: не заставляй новичка.

Рог не обладал абсолютным авторитетом. Его не любили как бугры, так и воры, и потому бугор рогу не хотел подчиниться.

– Ладно, — кричал бугор, — не лезь в мое отделение, у нас все в порядке. А с новичком мы разберемся сами. Мыть полы он будет. Что, скажи, вором он будет? Да ты посмотри на него, не подняться ему за месяц, так что пусть сразу моет.

Хитрый Глаз не дослушал, чем кончилась перепалка между рогом и бугром, и вышел на улицу.

В спальне жило около тридцати человек. А пол мыло только семь. Остальные: вор отряда, рог отряда, помрог, бугор, помогальник, разные там роги и просто шустряки пол не мыли. Вот и хотели бугор с помогальником бросить Хитрого Глаза на полы. Восьмым будет.

Пять дней дуплил помогальник Хитрого Глаза. Иногда ему помогал бугор, иногда рог отряда санитаров. Дуплили его не жалея. Ставили моргушки, били по груди, а тут как-то вечером помогальник позвал его в туалет и решил поупражняться по-другому.

– Подними руки,— сказал он Хитрому Глазу,— и повернись ко мне спиной.

Хитрый Глаз поднял руки, повернулся. Помогальник ребром ладони ударил его по почкам. От резкой боли Хитрый Глаз нагнулся. Дождавшись, пока прошла боль, помогальник повторил удар. На этот раз боль была сильнее. Хитрый Глаз присел на корточки, отдышался.

– Хорош косить,— сказал помогальник и пнул его по спине.— Вставай.

Хитрый Глаз поднялся. Теперь помогальник ударил его по печени, и он застонал.

– Косишь, падла,— буркнул помогальник и поставил Хитрому Глазу две моргушки с обеих рук по вискам.

У Хитрого Глаза зашумело в голове, и он схватился за нее руками.

– Убрал руки, быстро! — снова был приказ.

И помогальник продолжал бить Хитрого Глаза, отдавая ему команды. Удары следовали то в печень, то по почкам, и моргушки он ставил то по вискам, то по щекам.

После отбоя, когда Хитрый Глаз залез под одеяло, его начало тошнить. «Хоть бы в кровати не вырвало,— думал он,— а то неудобно будет». Но тошнота вскоре прошла, и ему стало легче. Лежа он не ощущал своего избитого тела. Он был как бы невесом. «Господи, как мне жить? То ли начать мыть полы? Ведь и правда, сколько бы я ни сопротивлялся — ну пусть я выдержу месяц,— все равно через месяц буду мыть полы. Лучше сейчас начать. А может, все же держаться? Ведь Малик говорит, что мыть не надо…»

Хитрый Глаз слышал от ребят, что Малика избивали еще сильнее. Он тоже поначалу был упорный и не хотел выполнять команды. У Малика, говорят, отбита грудь. Волгоградских в зоне не было, и ему не могли дать поддержку. У Хитрого Глаза есть тюменские земляки — их в зоне более десяти человек,— но ни один из них не имеет авторитет и защитить Хитрого Глаза не может. «Наверное,— думал Хитрый Глаз,— надо начать мыть полы».

Сразу по прибытию в колонию Хитрый Глаз написал домой и сестре в Волгоград письма. Он ждал ответ от сестры с нетерпением. Он очень надеялся, что отец уговорит пацанов, Мишку и Генку, и они изменят свои показания. И тогда его вызовут из колонии и освободят.

«Может, не пройдет и месяца, и меня заберут на этап».

«Ладно,— решил Хитрый Глаз, засыпая,— если завтра с утра скажут мыть полы — вымою. Ведь мыть их раз в восемь дней. Бог с ними».

Утром, когда помогальник сказал Хитрому Глазу помыть пол, он не стал отнекиваться и вымыл.

В этот же день в школе Хитрый Глаз получил двойку по химии. Он и так не любил этот предмет, а тут, когда его каждый день избивали, он не мог сосредоточиться и выучить урок. Вместо химических формул стоял вопрос: мыть или не мыть полы? Девятого класса— понял он — ему не осилить.

После занятий троих, ребят, которые получили двойки, бугры вызвали в туалетную комнату. И отдуплили. Хитрого Глаза бил помогальник. Но колотил он его сегодня несильно. Злой на него не был: Хитрый Глаз ведь помыл полы.

Двоечники из туалетной комнаты вышли на улицу. Закурили.

– Это, Хитрый Глаз, ерунда, — сказал Юра Морозов. Он был из Липецка. — Вот в прошлом году нас за двойки не так ушивали. Бугры, в рот их долбать, — я Сизому на воле все равно вилы поставлю, живым он не останется, — придумали новое наказание. Все отделение становилось в кружок и двоечника начинали толкать. Каждый старался толкнуть сильнее, чтоб отлетел к противоположному, а тот толкал на другого. И так, до тех пор, пока пацан не валился на пол в изнеможении. Потом — следующего. Бугры стояли и наблюдали. Если кто жалел и толкал несильно, его заводили в туалет и дуплили. А щас что, пару моргушек поставили, и иди, исправляй двойку.

Дня через два Хитрый Глаз получил двойку по физике. И его снова дуплили, отбивая грудянку.

На учителей Хитрый Глаз стал злой. Учителя, улыбаясь, равнодушно подписывали воспитанникам приговор, ставя им двойки. Многие учителя были женами сотрудников колонии.

Но вот Хитрому Глазу пришло письмо от сестры. Она писала, что дела у них идут хорошо, а привет она передавать не стала. Это означало, что отец хода письму не дал. Единственная надежда вырваться из Одляна рухнула.

В школе он получил еще несколько двоек, и его опять дуплили. «Нет,— думал Хитрый Глаз,— на следующий учебный год пойду учиться в восьмой класс. Скажу, на свободе учился плохо и меня просто переводили из класса в класс. В восьмом все же будет легче. Но до конца учебы остается около двух недель. Можно еще наполучать кучу двоек. А не закосить ли мне на плохое зрение? Скажу, что я плохо вижу и день ото дня зрение все хуже становится».

На самоподготовке в спальне, читая учебник, он приставлял его чуть не к самому носу. На второй день помогальник сказал:

– Что, Хитрый Глаз, над книжкой склонился? Видишь плохо?

– Аха,— ответил он,— вот если чуть дальше от глаза, то уже и читать не могу.

– Косишь, падла.

3

В спальне, в левом углу, спали воры. Вор отряда, Белый, в прошлом был рогом отряда. Он ждал досрочного освобождения, и после Нового года его хотели освободить. Белый обещал Хомутову, что за декабрь отряд займет первое место в общеколонийском соревновании. А тут в один день произошло сразу три нарушения. Не видать седьмому первого места.

После школы Белый построил воспитанников в коридоре, сорвал с кровати дужку и начал всех подряд, невзирая на авторитет, колотить. Несколько человек сумели смыться. Кое-кто из ребят успел надеть шапку, и удар дужкой по голове смягчился. Белый от ударов сильно вспотел. Дужка разогнулась и теперь на место не заходила. Белый швырнул ее в угол.

Одни остались лежать в коридоре, а другие, кому полегче попало, разбежались. Одному пацану Белый раскроил череп, и у него хлестала кровь. Двое не смогли идти, и их унесли на руках.

Белого за это лишили досрочного освобождения и выгнали из председателей совета отряда. Он стал вором. В отряде его все боялись, зная, каков он в гневе, и ему никто не перечил.

Вторым по авторитету в воровском углу был Котя. Он пулял из себя вора. Его авторитет далеко не равнялся авторитету Белого, и начальник отряда гнал его на работу. Но Котя не шел. «Радикулит, Виктор Кириллович, радикулит у меня,— говорил Котя начальнику отряда Хомутову, или, как все называли, Кирке,— видите, еле хожу». И он хватался за поясницу и ковылял, согнувшись, в воровской угол. Ходил он всегда медленно, волоча ноги, и не делал резких движений — здорово косил на радикулит. Кирка отстал от Коти. Коте через месяц исполнялось восемнадцать, и Кирка решил не вступать с ним в конфликт, а дотянуть его до совершеннолетия и отправить на взросляк.

Любимое занятие было у Коти — мучить пацанов.

– Ну как, Хитрый Глаз, дела?— подсел к нему однажды Котя.

– А-а-а,— протянул Хитрый Глаз.

– Плохие, значит. Ах эти бугры, чтоб они все сдохли, на пола тебя, новичка, бросили. Но ты не падай духом. Не падаешь?

– Да нет.

Котя похлопал Хитрого Глаза по шее.

– Кайфануть хочешь?

– Чем?

– Я тебе сейчас покажу.

Котя накинул Хитрому Глазу на шею полотенце и стал душить. Хитрый Глаз потерял сознание. Когда очнулся, по лицу бежали мурашки и кто-то будто колол лицо иголками, но несильно.

– Ну как кайф?

Хитрый Глаз промолчал.

– Еще хочешь?

Хитрый Глаз не ответил. Тогда Котя снова стал его душить. Хитрый Глаз вновь отключился — Котя ослабил полотенце.

– Сейчас я тебе кислород перекрывать буду руками. Кайф от этого не хуже.

Котя цепко схватил Хитрого Глаза за кадык. Хитрый Глаз закашлялся — он отпустил. Хитрый Глаз отдышался — Котя сжал ему, но теперь не кадык, а шею. Хитрый Глаз опять потерял сознание. Когда Хитрый Глаз пришел в себя, Котя стал время от времени перекрывать ему кислород.

Целый месяц, пока Котю не отправили на взросляк, он издевался над Хитрым Глазом.

Белый, Котя и два шустряка кровати не заправляли. В зоне ворам, рогам, буграм было западло заправлять свои кровати, и заправляли за них парни.

Когда Хитрый Глаз согласился мыть полы, через несколько дней к нему утром подошел бугор и сказал:

– Хитрый Глаз, иди заправь кровати.

Хитрый Глаз отказался.

– Что-о-о,— протянул бугор и затащил Хитрого Глаза к себе в угол,— не будешь?

Он взялся руками за дужки кроватей и, готовясь подтянуться, чтоб пнуть каблуками Хитрого Глаза в грудь, спросил:

– Будешь, а то зашибу?

– Нет,— ответил Хитрый Глаз.

Бугор подтянулся и ударил Хитрого Глаза каблуками в грудь. Хитрый Глаз отлетел к противоположной кровати, ударился о нее головой, но не упал.

– Будешь?

– Нет,— ответил Хитрый Глаз и получил два сильнейших удара в грудь здоровенными кулаками бугра.

Хитрый Глаз кайфанул.

– Я с тобой вечером поговорю,— пообещал бугор.

Хитрый Глаз, заправив свою кровать, вышел на улицу. А кровати в углу стал заправлять другой парень.

Вечером в туалетной комнате Хитрого Глаза дуплил помогальник. Он бил его с удовольствием, смакуя удары. Если Хитрому Глазу становилось плохо, помогальник давал ему передышку.

– Будешь заправлять кровати?

Хитрый Глаз, чуть пошатываясь, ответил: «Нет» — и помогальник, поставив ему ядреную моргушку, выгнал его.

Боли в теле Хитрый Глаз не чувствовал. Он опять находился в невесомости. Слегка кружилась голова, и со стороны можно было подумать, что он немного выпил.

Десятилетиями на пацанах отрабатывались удары. Этот опыт передавался от бугра к бугру, от рога к рогу, от вора к вору. Все самые уязвимые места в человеческом теле были известны. Главное, когда бьешь, надо точно попасть. Вот потому такие начинающие активисты, как помогальник, отрабатывая удары, радовались, когда пацан после молниеносно проведенного удара падал, как сноп, или, оставаясь на месте, на две-три секунды терял сознание. Все, кто избивал пацанов, знали: доведенные до совершенства удары пригодятся на свободе. Там, в случае чего, они в мгновенье вырубят человека.

В спальню Хитрый Глаз заходить не стал. Он вышел на улицу и побрел в толчок. Курить ему сейчас не хотелось. Да и в толчок идти желания не было. Но ведь надо что-то делать до отбоя. Он с удовольствием бухнулся бы сейчас на землю и лежал недвижимый. Чтоб никого не видеть. Роги, бугры, воры, как вы надоели Хитрому Глазу! Ему не хочется на вас смотреть.

Солнце стояло еще высоко, и вид на горы открывался великолепный. Но Хитрый Глаз не замечал красоты, и мысли его сейчас путались. Злости на помогальника не было. И вообще не было ни на кого. Одному, одному ему побыть хотелось.

На следующий день после физзарядки помогальник опять сказал Хитрому Глазу:

– Заправь кровати!

Хитрый Глаз промолчал,

– Не понял, что ли?

В ответ — молчание.

– Пошли,— сказал помогальник и повел Хитрого Глаза в ленинскую комнату.

И снова удары, удары, удары.

– На работе продолжим,— сказал помогальник, когда они выходили из комнаты.

На работе помогальник кулаками бить Хитрого Глаза не стал — зачем? Здесь же есть палки. Любые. Сломается одна, можно взять другую.

Богонельки[8] , богонельки отбивал помогальник Хитрому Глазу. Только боль проходила, наносился следующий удар, за которым следовал вопрос: «Будешь заправлять?»

Хитрый Глаз извивался от ударов, но не кричал, не просил прекратить.

– Так, до вечера,— сказал помогальник, сломав о Хитрого Глаза вторую палку.

Сегодня обойка закончила работу раньше. Ребята — кто остался в цехе, кто вышел на улицу. Хитрый Глаз в цехе сидеть не стал. Хочется побыть на воздухе.

К парням подбежал Мотя, он был тоже на седьмом отряде, но учился в ученичке, овладевая новой профессией. Остановившись, он бросил в ребят палец. Парни отскочили.

– Что, коните? — спросил он их.— Это ведь палец, а не бугор, и вас не ударит. В станочном цехе один отпилил. Р-р-раз — и нет пальца.

Мотя жил в колонии около двух лет, и ему в свое время перепадало от актива, но теперь его, старичка, трогали реже.

– В натуре, пальца испугались,— говорил Мотя, играя отпиленным пальцем.— В прошлом году один пацан кисть себе отпилил, Санек надел ее на палку и пугал всех. Пострашнее было. А вот раньше, кому невмоготу было, не то что руки или пальцы — голову под пилу подставляли. Нажал педаль, подставил голову, отпустил педаль — и покатилась голова. А сейчас головы под пилу не суют — руку там или пальцы.

Мотя привязал к пальцу нитку и пошел от ребят, играя им. Мотя знал много колонийских преданий.

– Зону нашу в тридцать седьмом году построили,— рассказывал он,— не зону, собственно, а бараки одни. Заборов тогда не было, не было колючки и паутины. Воры летом в бараках не жили. Они в горы по весне уходили и там все лето балдели. Еду им туда таскали. Они костры жгли, водяру глушили, картошку пекли. А потом новый хозяин пришел и решил зажать воров Актив набирать стал. Рога зоны назначил. А воры в хер никого не ставили. И тогда рог зоны предложил вору зоны стыкнуться. Если рог победит, быть активу в зоне, зона станет, значит, сучьей. Победит вор — актив повязки скидывает. Рог с вором в уединенном месте часа два дрались, никто не мог победить. Оба выдохлись. Вор ударил рога, и рог упал. Вор подошел к нему, а рог, лежа, сбил его с ног и сам вскочил. Начал его дубасить. И одолел. Вот с тех пор на нашей зоне и стали роги и бугры. Ну а воры так и остались.

Рассказ Моти был правдивый, но не совсем точный. Может быть, и стыкался рог зоны с вором зоны и победил его. Но не так появился актив в зоне.

Когда началась война, в Одлян пригнали этап активистов из одной южной колонии. Хозяин, обговорив с ними, как навести порядок, чтоб не воры командовали парнями, а он и активисты, вечером приказал работникам колонии домой не уходить.

Когда зона уснула, вновь прибывшие активисты вместе с работниками колонии зашли в один из отрядов. Разбудив воров и позвав их в туалетную комнату, они предложили им отказаться от воровских идей и работать. Воры ответили отказом, и тогда активисты стали их дуплить. Избив до полусмерти, актив взял с воров слово, что они им мешать не будут.

Так переходили они из отряда в отряд, избивая воров. К утру дело было сделано. Избитые воры валялись трупами. От воровских идей они не отказались, но все дали слово, что против актива ничего не имеют.

Так с тех пор в Одляне наряду с ворами появились активисты.

На другой день под усиленной охраной работников колонии и активистов воспитанники принялись огораживать зону забором. А еще через несколько дней пацаны вместо блатных песен стали петь строевые, советские.

Вечером помогальник в туалетной комнате опять отрабатывал удары на Хитром Глазе.

– Что ты, Хитрый Глаз, так упорно сопротивляешься? Ты ведь и полы вначале мыть не хотел, но ведь моешь же сейчас. И кровати заправлять будешь, куда ты денешься? И не с таких спесь сбивали. Еще ни один пацан, запомни, ни один, кого заставляют что-то делать, не смог продержаться и взять свое. Хочешь, и за щеку заставим взять, и на четыре кости поставим, ведь нет у тебя ни одного авторитетного земляка. Поддержку же тебе никто не даст. А Малика ты не слушай. Он тоже все делал, когда его заставляли. Но сейчас он старичок.— Так говорил помогальник, размеренно дубася Хитрого Глаза.

И в этот вечер Хитрый Глаз не дал слово заправлять кровати.

«Долго мне не продержаться,— соображал Хитрый Глаз.— Вот взять, к примеру, коммунистов. Их немцы избивали сильнее. Но они на допросах держались и тайн не выдавали, хотя знали, что из лап гестапо им живыми не вырваться. Но ради чего сопротивляюсь я? Ради того, чтобы получше жить. Но через два с половиной года меня отпустят. А если я буду сопротивляться и меня каждый день будут дуплить, дотяну ли я до освобождения? Хорошо, дотяну, но калекой. Уж лучше заправлять, когда скажут, кровати и остаться здоровым. Но в зоне мне жить больше двух лет — и кем же я за это время стану? Амебой? Нет, я не хочу быть Амебой».

В седьмом отряде был воспитанник, тюменский земляк Хитрого Глаза по кличке Амеба. Эту кличку он услышал в первый день, когда воспитанники вытрясали матрацы.

Амеба был забитый парень, который исполнял команды почти любого парня. За два года, которые он прожил в Одляне, из него сделали не то что раба — робота. Амеба шагом никогда не ходил, а всегда, даже если его никуда не посылали, трусил на носках, чуть-чуть наклоня тело вперед. Его обогнал бы любой, даже небыстрым шагом. Лицо у Амебы было бледное, пухлое и всегда неумытое. Ему просто не было времени умываться. Он не слезал с полов. Только и можно было увидеть Амебу, как он сновал с тазиком по коридору. Он мыл полы то в спальне, то в коридоре, то в ленинской комнате. Руки у него были грязные, за два года грязь так въелась, что и за месяц ему бы не отпарить рук. Его лицо не выражало ни боли, ни страдания, а глаза — бесцветные, на мир смотрели без надежды, без злобы, без тоски — они ничего не выражали. Одно ухо у Амебы было отбито и походило на большой неуклюжий вареник. Грудная клетка у него давно была отбита, и любой, даже слабый удар в грудь доставлял ему адскую боль. Но его давно уже не били ни роги, ни воры, ни бугры. Теперь они его жалели, потому что после любого удара, не важно куда — в висок, грудянку или печень,— он с ходу отрубался. Бить Амебу вору или рогу было западло. И его теперь долбили парни, кто стоял чуть повыше его. Они, чтоб показать, что они еще не Амебы, клевали его на каждом шагу, и он, бедный, не знал, куда деться. Когда бугры замечали, что почти такая же мареха долбит Амебу, они кшикали на такого парня, и он тут же испарялся. У Амебы были отбиты почки и печень, и ночью он мочился под себя.

Амебу не однажды обманывали. Подойдет какой-нибудь парень и скажет, что он его земляк. Разговорятся. А потом парень стукнет Амебу в грудянку и захохочет: «Таких земляков западло иметь».

Хитрый Глаз, узнав, что Амеба его земляк, пытался с ним заговорить, но Амеба разговаривать не стал — подумал, что его разыгрывают.

В другой раз Хитрый Глаз догнал Амебу на улице,

– Амеба, что же ты не хошь со мной поговорить, ведь я твой земляк.

– А ты правда из Тюмени?— остановился Амеба.

И хотя Хитрый Глаз в Тюмени никогда не жил, он сказал:

– Правда, Амеба. А ты где в Тюмени жил?

Амеба объяснил. Хитрый Глаз такого места в Тюмени не знал, но с уверенностью сказал:

– Да-да, я бывал там.

– Бывал? — тихонько повторил Амеба и краешком губ улыбнулся.— Наш дом стоит по той стороне, где магазин, третий с краю. У него зеленая крыша.

– Зеленая крыша,— теперь повторил Хитрый Глаз,— говоришь. Стоп. Да я помню зеленую крышу. Так это ваш дом?!

– Да, наш,— все так же тихонько, но уже веселее сказал Амеба.— А ты братьев моих знал?

– Братьев? А какие у них кликухи?

– У одного была кликуха, у старшего — Стриж. А у других нет.

– Стриж, Амеба, да я же знал Стрижа, так это твой брат?!

– Ну да, мой!

Амеба опять чуть улыбнулся и стал спрашивать Хитрого Глаза, где он жил в Тюмени. Хитрый Глаз сказал, что он жил в центре.

Амеба стоял так же, как и ходил,— на носках. Казалось, он остановился всего на несколько секунд и снова сорвется с места и потрусит дальше.

4

Хитрый Глаз решил назавтра заправить кровати. Бессмысленно подставлять грудянку под кулаки помогальника. Ну а до уровня Амебы он не опустится: все равно из Одляна он вырвется.

Кровати по приказу он заправил, но прошло несколько дней, и бугор сунул ему носки:

– Постирай.

Хитрый Глаз отказался. И опять его стали дуплить, и он сдался: носки постирал. А на другой день носки стирать дал ему помогальник.

С каждым днем Хитрый Глаз опускался все ниже и ниже. Занятия в школе кончились, бить за двойки перестали. Теперь, поскольку он выполнял команды актива, его трогали реже.

Малик, узнав, что Хитрый Глаз постирал носки, стал с ним меньше разговаривать. А как было не постирать. И другие пацаны, не хуже его, стирали. «Что толку,— думал он,— лучше я постираю, чем будут отнимать здоровье».

Постепенно Хитрого Глаза стали звать Глазом. Слово «Хитрый» отпало.

Глаз решил закосить на желтуху. Чтоб поваляться в больничке. Он слышал от ребят, что если два дня не принимать пищу, а потом проглотить полпачки соли — желтуха обеспечена. Но как можно не есть, когда в столовой за столами сидят все вместе. Сразу заметят. Он все же решил попробовать — так опостылела зона.

Утром, когда все ели кашу и хлеб с маслом, Глаз к еде не притронулся.

– Что-то не хочется. Заболел я,— сказал он.

Никто и слова не сказал. В обед тоже — ни крошки.

Помогальник, когда пришли в отряд, спросил:

– Глаз, что ты не жрешь?

– Да не хочу. Заболел.

– Врешь, падла. Закосить хочешь. Не выйдет. Попробуй только в ужин не поешь — отоварю.

Но и в ужин Глаз не ел. Помогальник завел его в туалетную комнату и молотил по грудянке.

На другой день Глаз не съел завтрак. На работе помогальник взял палку, завел его в подсобку и долго бил по богонелькам, грудянке, приказывал поднять руки, стукая по бокам.

– Знаю я,— кричал помогальник,— на желтуху закосить хочешь! Попробуй только! Когда из больнички выйдешь, сразу полжизни отниму.

Раз все помогальнику известно про такое кошение, Глаз обед съел. «А что,— думал он,— если земли нажраться, должен же живот у меня заболеть? Болезнь какую-нибудь да признают. Но где лучше землю жрать? Весь день на виду. Можно после отбоя, когда все уснут. А-а, лучше всего в кино, все смотрят, и до меня никому нет дела».

В колонии два раза в неделю — в субботу и в воскресенье — показывали кинофильмы. Набрав полкармана земли, Глаз ждал построения в клуб.

И вот Глаз сидит в зале. Многие ребята увлечены фильмом, другие кемарят. Он запустил руку в карман. Достал полгорсти земли и, хотя никто на него не смотрел, поднес руку к подбородку, будто он чешется, провел по нему и незаметно взял землю в рот. Попытался проглотить, но она в глотку не лезла. Он стал ее жевать, чтоб выделялась слюна, но земля с трудом пролезала в горло. Давясь, он проглотил ее и снова взял в рот. Жевал, но сухая земля комом стояла в глотке. Глаз чуть не плакал. Может, разболтать с водой и выпить? Но где? Где он возьмет кружку, чтоб не видали ребята, где намешает землю с водой и выпьет?

После отбоя Глаз долго не мог уснуть. Из зоны он вырваться не может, закосить тоже нет возможности, даже земли сегодня не смог нажраться. «Вот, в натуре, не лезет она, сухая, в глотку, и все». Не хочется Глазу, как и сотням других воспитанников, жить в Одляне, где все построено на кулаке. Не хочется заправлять чужие кровати, стирать чужие носки, подставлять грудянку под удары. Но больше всего не хочется, противно даже — исполнять приказы бугра и помогальника: поднимать руки или нагибать туловище, давая тем самым нанести сильнейший удар по почкам или груди.

Засыпая, Глаз, как заклинание, шептал: «Я вырвусь, я все равно вырвусь из зоны».

Утром ему пришла мысль: выпить на работе клей, которым он приклеивал на диваны товарный ярлык. Когда все вышли из цеха на первый перекур, Глаз взял баночку с клеем и приложился к ней. Клей был сладковатый, противный. Вытерев губы рукавом сатинки, пошел в курилку.

Вскоре после перекура Глаза начало тошнить. Он вышел на улицу, и его вырвало, И снова во рту он ощутил клей. И его второй раз вырвало.

«Ничего, ничего и с клеем не вышло. Что же мне над собой сделать, чтобы попасть в больничку? Ведь ребята лежат в ней, неужели мне не попасть?»

Здание больнички стояло посредине колонии. Глаз смотрел на больничку будто на рай.

В последние два дня у Глаза начался нервный тик. Дергалась, даже трепетала левая бровь. Он в этот момент прикладывал пальцы к брови, и она переставала. Но стоило ее отпустить, и она начинала снова. Несколько раз Глаз подбегал к зеркалу — оно висело в спальне на стене,— стараясь посмотреть, как дергается бровь. Но когда он подбегал, бровь трепетать переставала. И все же раз он успел подбежать к зеркалу, пока бровь дергалась. Ему казалось, что она ходуном ходит. Но бровь дергалась не вся, а только средняя ее часть, но зато так быстро-быстро, будто живчик сидел под бровью и, атакуя ее изнутри, старался вырваться на свет божий.

Освобождался Малик, земляк Глаза. Он отсидел три года. Ему шел девятнадцатый. Он обегал колонию с обходным листом и теперь, после обеда, должен через узкие вахтенные двери выйти на свободу.

Был выходной, Малик со всеми попрощался. Ему надо идти на вахту, но он, грустный, слонялся по отряду. Глаз ходил за ним, надеясь поговорить и дать адрес сестры, чтобы в Волгограде Малик зашел к ней и передал привет. Но Малик Глаза не замечал, как не замечал и вообще никого.

Он вышел в тамбур. «На вахту, наверное» — подумал Глаз. Но Малик в тамбуре сказал: «Глаз, не ходи за мной». Он поднялся по лестнице на площадку второго этажа. Здесь был запасной выход из шестого отряда, которым никто не пользовался.

В глазах Малика были слезы. Если в отряде он еще сдерживал их, то в тамбуре он им дал волю.

Глаз стоял и слушал, как на второй площадке плачет Малик. Глаз вышел на улицу, сел на лавочку и закурил.

За три года, проведенных в Одляне, Малику порядком отбили грудянку. И вот теперь ему надо освобождаться, а он не идет. Ему тяжело покидать Одлян, ему хочется побыть в Одляне еще с часок и поплакать. Надо еще немного побыть здесь — просит душа Малика, и он остается на площадке второго этажа.

Дежурный помощник начальника колонии приказал активу найти Малика и послать на вахту. Его же выпускать надо.

Только один Глаз знал, где Малик, но молчал.

Прошло около часа. Кто-то из воспитанников нашел Малика. Дпнк поднялся на площадку и сказал:

– Маликов, ну хватит, пошли,

Малик вытер рукавом слезы и медленно стал спускаться.

Дпнк шел рядом с Маликом и дружески хлопал его по плечу.

Арон Фогель пришел в колонию вместе с Глазом. Вел он себя робко, и его большие черные глаза таили в себе страх. Арона часто приглашали в воспитательскую. А воспитатели прямо-таки вокруг него крутились: если они сталкивались с ним в коридоре или на улице, то обязательно перекидывались хотя бы несколькими словами и улыбались. И Фогель всегда краснел. Он не ходил в наряды на столовую, и бугор его не дуплил. Но где бы Глаз ни сталкивался с Фогелем, он всегда видел в его больших черных глазах затаившийся страх.

5

Глаз решил ударить себя ножом на производстве, а сказать, что ударил парень. «Я скажу, что плохо его запомнил. Как увидел перед собой нож — напугался. Так что виновного не будет, а меня положат в больничку. С месяц хоть поваляюсь», — думал он.

Сегодня Глаз из станочного цеха таскал в обойку бруски для упаковки и там, в чужом цехе, он решил полоснуть себя ножом.

Перед перекуром он взял нож, им обрезали материал у диванов, и спустился вниз, в станочный цех. У выхода из цеха людей не было, а работа станков глушила любой разговор. «Надо резануть себя быстрее, пока никого нет. А то кто-нибудь может спуститься или, наоборот, станет выходить из цеха». Глаз с трапа отошел в сторону и стал за штабелем досок. Вытащив из кармана нож, похожий на сапожный, ручка у него обмотана черной изоляционной лентой, он взял его в правую руку и крепко сжал. Лезвие ножа было небольшое. Подняв левой рукой сатинку и майку, Глаз посмотрел на смуглый живот. «В какое место ударить? Пониже пупка или повыше? В левую сторону или в правую? Куда же лучше? А-а, ударю вот сюда, выше пупка, в светлое пятнышко. Это будет как бы цель. Буду в нее метить. Так…»

Глаз отвел руку для удара. Он глядел на живот и не мог решиться. Страшно ему стало. А вдруг он себя здорово поранит. «Да ну, ничего страшного не будет. Нож такой короткий. А бывает ведь — пырнут кого-нибудь длинным ножом, и ему хоть бы хны. Через месяц здоровый. Нет, все же я ударю себя. Нечего конить. Да, чтоб быть смелее, лучше на живот не смотреть. Куда попаду. Ну… Стоп! Что же это я поднял сатинку? Ведь сразу догадаются. Рана есть, а дырки ни на сатинке, ни на майке нет. Что ж, скажут, на тебя наставили нож, а ты сатинку с майкой поднял и брюхо для удара подставил?»

Глаз заправил сатинку в брюки и крепче сжал ручку ножа. «Ну», — торопил он себя.

В этот момент по трапу раздались шаги. С улицы в цех кто-то спускался. Глаз сунул нож в карман и, выйдя из-за досок, стал подниматься навстречу парню. Обождав с минуту на улице, Глаз вернулся в цех, набрал брусков и отнес их в обойку. Ребята в это время шли на перекур. Глаз незаметно сунул на место нож — его никто не хватился — и пошел курить.

«Не удалось у меня. Ну и не буду тогда. Хер с ним. Второй раз пытаться не стоит, раз в первый не вышло».

Глаз не подумал, что нож в обойке не нашли бы и всем стало ясно, что резанул он себя сам.

Сегодня после перекура, когда ребята приступили к работе, мастер обойки Михаил Иванович Кирпичев позвал к себе в кабинет Маха, шустряка, который, когда на взросляк уйдет Белый, непременно должен стать вором отряда. В обойке он был бригадиром.

– Станислав,— сказал мастер,— я двадцать лет работаю в зоне, и всегда, если рог не может порядка навести, к ворам обращались. Скажет вор одно слово — и порядок наведен. А чтобы работали плохо — да такого просто не знали. Вору стоит только зайти в цех, как все во сто раз шустрее завертятся. А теперь нам и заготовки часто не поставляют, и малярка сдерживает. Да не бывало такого. А сейчас — мне даже неудобно говорить — обед у меня свистнули. Я всего только минут на двадцать отлучился.

Ничего мастеру не ответив, Мах быстро вышел из кабинета.

– Обойка!— гаркнул он, и ребята побросали работу.— Собраться!

Ребята медленно побрели в подсобку и построились. Вошел Мах, в руках у него были три палки. Он бросил их под ноги и закричал:

– Шушары! У Кирпичева обед увели! Кто?!

Ребята молчали. Среди обоечников был помогальник букварей, Томилец, шустряки из других отрядов да из седьмого тоже.

– Так,— продолжал Мах,— даю две минуты на размышление, а потом, если не сознаетесь, начну палки ломать.

Парни молчали. Кто же свистнул обед у Кирпичева?

Прошло несколько длинных минут. Мах поднял палку. Из строя вышел Томилец, взял вторую. Шустряки — а их было несколько человек — покинули подсобку. Мах знал, что эти ребята обед не стащат. Он посмотрел на первую шеренгу и сказал:

– Три шага вперед!

И замелькали палки. Мах с Томильцем стали обхаживать пацанов. Били, как всегда, по богонелькам, по грудянке, если кто нерасторопный ее подставлял, и по бокам.

Обе шеренги корчились от боли, и палки были сломаны, когда Мах и Томилец остановились. Мах взял третью палку и сказал:

– Эта палка не последняя. Бить будем, пока не сознаетесь.

Томилец принес еще две палки.

– Даем вам время подумать,— сказал Мах, и они с Томильцем вышли из подсобки.

Минуты тянулись медленно. Все теперь знали, за что их били, и твердо были уверены, что бить будут еще.

Минут через десять в подсобку вошли Мах, Томилец и еще два вора из других отрядов.

– Ну что,— спросил Мах,— нашли обед?

Парни молчали.

– Начнем по новой,— сказал он, беря из угла палку.

Палки были сломаны, обед — не нашелся.

– Идите работать. А в перекур зайдете сюда,— сказал наконец Мах.

Руки у ребят были отбиты, но все приступили к работе.

Мах зашел к Кирпичеву.

– Михаил Иванович! Четыре палки сломали, никто не сознается. Может, кто не из наших взял?

– Сломайте хоть десять, но шушару найдите.

Мах двинул в цех. Мах работал. Сшивал диваны. Он шустрее и качественнее других справлялся со своим заданием. Вором, вором он скоро станет и тогда будет слоняться по зоне.

И кто бы мог подумать, что обед у Кирпичева свистнули два вора — Ворон и Светлый. Шофер передал им бутылку водки, срочно была нужна закусь, и они, проходя через обойку, зашли в кабинет к Кирпичеву. Там никого не было, и они хотели уходить, как Светлый заметил на столе сверток.

– Давай,— сказал Светлый,— у Кирпичева на закуску обед прихватим.

Он взял обед и, не пряча его, вышел.

На чердаке они распили бутылку, закусили и веселые пошли по промзоне.

Навстречу летел шустряк Кыхля.

– Куда несешься? — спросил Ворон.

– В ученичку.

– Что нового?

– Да ничего. В обойке, правда, у Кирпичева обед стащили. Обойка трупом лежит. Никто не сознался. Мах будет обед из них вышибать еще.

– Та-ак,— протянул Ворон,— иди.

Кыхля двинул, а Ворон сказал:

– Светлый, в натуре, из-за тебя ребят дуплят. Пошли.

Они отправились в малярку. Отозвали шустряков и велели быстро принести несколько банок сгущенки, консервов или другого гужона, какой будет.

Отоварка прошла не так давно, и курков в промзоне еще много.

Не прошло и двадцати минут, как шустряки положили на скамейку две банки сгущенки, банку консервов, полбулки свежего хлеба и пол-литровую банку малинового варенья.

Светлый с Вороном закурили и послали пацана в обойку за Махом.

Мах пришел быстро.

– Садись,— сказал ему Светлый. Мах сел напротив.

– Что, у вас в обойке обед у Кирпичева взяли?

– Ну,— сказал Мах и пульнул матом.

– Обед взяли мы,— сказал Светлый.

Мах с недоверием посмотрел на воров.

– Мы достали пузырь водяры. Закуски не было. Зашли к Кирпичеву, базар к нему был. Его не было. В общем, Мах, так: отнеси это ему.— Светлый кивнул на жратву.— Но не говори, что обед мы взяли, понял? Не дай бог скажешь. Гони что хочешь, дело твое.

Они ушли, а Мах остался сидеть в курилке. Не бывало такого в зоне, чтоб воры у мастера обед забирали. Прав Кирпичев — воры сейчас измельчали.

Мах остановил проходившего мимо курилки пацана. Он был в халате.

– Сними халат,— сказал Мах.

Парень снял. Мах завернул в него банки, хлеб и сказал:

– За халатом придешь в обойку.

Кирпичев сидел в кабинете. Мах развернул халат и выложил еду.

– Ваш обед, Михаил Иванович, съеден. Я и парни просим у вас извинения. Заместо вашего обеда мы принесли вам это.

Кирпичев курил и смотрел на банки.

– Кто?

Мах промолчал.

– Кто съел?

– Михаил Иванович, ваш обед взяли не наши ребята. Это точно. Но кто, я сказать не могу.

– Воры, значит?

Мах молчал.

– Что, закусить нечем было?

Мах кивнул.

– Попросить надо было.

6

Учебный год был окончен, но восьмые и десятые классы еще долго сдавали экзамены. Вот экзамены сданы, и около пятидесяти человек освободили досрочно. Освободились досрочно помрог отряда Коваль и рог отряда Майло. Неплохой был рог. Хоть он и сильный был, но пацанов не трогал, иногда их защищал. Воры и актив, может, поэтому его не любили.

Рогом отряда поставили бугра отделения букварей Мехлю, а бугром у букварей — помогальника Томильца.

Мехля был татарин. Из Челябинской области. Невысокого роста, коренастый. У него была очень развита грудная клетка. Ему уже подошло досрочное освобождение, и начальник отряда пообещал: если в отряде будет порядок, его к концу лета освободят.

Мехля, став рогом отряда, всюду ходил с палкой. Многие роги и воры с палками не расставались. Печатает шаг какой-нибудь отряд по зоне, а в первой четверке канает вор и играет палкой. В строй-то он встал просто так: пройтись, размяться. В строю воры, как и роги, не ходили.

Глаз как-то замешкался в отделении и выскочил последним, когда отряд был построен и ждал команды в столовую. В тамбуре он столкнулся с Мехлей.

– Борзеешь, Глаз, слышал я, — сказал Мехля и стал обхаживать его палкой.

Бил сильно. Палку держал двумя руками и со всего маху опускал ее то на правую богонельку, то на левую. Передыху не давал. Не успеет боль утихнуть на одной руке, как он тут же бьет по другой. И палка прочная попалась. Часто палки ломались и пацаны получали передышку. А эта палка выдерживала удары. Впервые Глаза так больно били, не давая передохнуть. И он взмолился:

– Мехля, Мехля, за что ты меня?

– Борзеешь, — и тот выругался матом, — борзеешь. И Мехля продолжал дубасить Глаза. Шары у Мехли стали бешеными. И страшно было на него смотреть. Он стал зверем. Глаз от боли кривил лицо, а Мехле это нравилось, и он чаще наносил удары.

Но устал, видимо, Мехля. На славу поработал. Удары его стали слабее, и он, перестав бить Глаза, зашел в отряд.

Вором четвертого отряда был Славик — высокий, стройный, красивый. Шел ему восемнадцатый год. Он чаще других воров становился в строй и ходил, как и все воры, в первой четверке. И неизменным спутником его была палка. Но пацанов он не бил, а если и опускал ее иногда, то лишь на спины оборзевших бугров.

Как и актив, воры в зоне ходили всегда в выглаженных сатинках и брюках. Ранты у ботинок — обрезаны, каблук — рюмочкой. Беретки — синего цвета, хотя у всех — черные. Но и здесь воры выделялись: часто, даже в строю, ходили без береток.

Славик, в отличие от других воров, на шее носил газовую сиреневую косынку. Он так искусно ее завязывал, что она напоминала мужской галстук. Когда он шел впереди отряда, улыбаясь и играя, как жонглер, палкой, концы косынки развевались, задевая его румяные щеки и касаясь плеч. Эту косынку ему подарила учительница. Роман у них начался прошлой осенью, и до сих пор начальство не могло их засечь.

И вот учительница уходила в отпуск. И Славик захотел устроить ей проводы. С Мехлей у Славика были хорошие отношения, и они решили провести танцы. Из школы в ленинскую комнату принесли проигрыватель и пластинки. Вместе с Любовью Викторовной в седьмой отряд пришли еще три молоденькие учительницы. Мехля загнал в ленинскую комнату первых попавшихся пацанов и объявил:

– Внимание, ребята! Сегодня учителя нашей школы проводят в нашем отряде вечер танцев. Для этого принесена музыка. Сейчас будем веселиться. Будем танцевать.

Он поставил пластинку, и зазвучало танго. Славик танцевал с Любовью Викторовной, Мехля пригласил вторую учительницу, а двух оставшихся — бугры. Танцевали четыре пары. Глаз и остальные парни, кто был в ленинской комнате, молча смотрели на миловидных учительниц, которых за талии обнимали четверо счастливых парней.

– Что же они не танцуют? — спросила Мехлю светловолосая учительница, которую он прижимал к груди.— Какой же вечер танцев, если только мы и танцуем? Я хочу, Рома, чтоб танцевали и веселились все.

– Татьяна Владимировна, я даю вам слово, что танцевать будут все. И веселиться тоже.

После танго Мехля сказал ребятам:

– Следующий танец чтоб все танцевали.

Но парню с парнем танцевать не хо


Закрыть ... [X]

Как выйти в Астрал? Мой опыт и несколько способов, как это Колобок для сада и огорода своими руками

Только подари мне несколько дней Только подари мне несколько дней Только подари мне несколько дней Только подари мне несколько дней Только подари мне несколько дней Только подари мне несколько дней Только подари мне несколько дней