A- A A+


На главную

К странице книги: Джером Джером. Трое в лодке, не считая собаки.



Джером Клапка Джером

Трое в лодке, не считая собаки



За помощь в подготовке текста переводчик благодарит Президента Английского джеромовского общества Джереми Николаса.

© Джером К. Джером, 1889

© Север Г. М., перевод с англ., прим., 1996, 2004

© Васин А., иллюстр., 1959

Глава I


Три инвалида. — Страдания Джорджа и Гарриса. — Жертва ста и семи смертельных недугов. — Полезные предписания. — Средство против болезни печени у детей. — Мы согласны, что переутомились и нуждаемся в отдыхе. — Неделя над бушующей бездной? — Джордж предлагает реку. — Монморанси заявляет протест. — Первоначальное предложение принимается большинством трех против одного.

Нас было четверо — Джордж, Уильям Сэмюэл Гаррис, я сам и Монморанси. Мы сидели у меня в комнате, курили и беседовали о том, как были плохи (плохи с точки зрения медицины, я имею в виду, конечно).

Все мы чувствовали себя не особо и начинали по этому поводу нервничать. Гаррис сказал, что иногда на него находят такие необычайные припадки головокружения, что он едва соображает что делает. Тогда Джордж сказал, что у него  тоже бывают припадки головокружения, и что он  тоже едва соображает, что делает. Что касается меня самого, у меня барахлила печенка. Я знаю, что это была именно печенка. Я как раз прочитал рекламный листок патентованных печеночных пилюль, и в нем подробно приводились всевозможные симптомы, по которым человек может сказать, что у него барахлит печенка.

Странное дело, но каждый раз когда я читаю рекламу патентованного лекарства, я всегда прихожу к заключению, что страдаю именно от той самой болезни, о которой говорится в рекламе, причем страдаю в наиболее опасной форме. В каждом случае симптомы в точности соответствуют всем ощущениям, которые я как раз имею.

Помнится, однажды я пошел в Британский музей — почитать средство от слабого недомогания, которое меня прихватило (кажется, это была сенная лихорадка). Я взялся за справочник и нашел все что искал. Потом, от нечего делать, я начал перелистывать книгу, проглядывая, безо всякой мысли, болезни. Я забыл, с какой именно напасти все началось (знаю, это был некий страшный бич человечества). Не успел я просмотреть до середины список одеждой «продромальных симптомов»[1], как стало ясно — я этим болен.

Я сидел какое-то время, замороженный ужасом. Затем, в безразличии отчаяния, я снова стал листать справочник. Дошел до брюшного тифа, перечитал симптомы — обнаружил, что брюшной тиф у меня, должно быть, уже несколько месяцев, а я об этом даже не знаю. Мне стало интересно, что у меня было еще. Нашел пляску святого Витта — выяснил (как этого и ожидал), что болен пляской святого Витта.

Меня стал интересовать мой случай. Я решил прочесать все до конца и начал по алфавиту. Прочитал про болотную лихорадку — понял, что от нее просто страдаю, причем обострение наступит через какие-то полмесяца. Брайтова болезнь, как я с облегчением обнаружил, была у меня в мягкой форме и (будь у меня только она) я мог прожить еще годы. Дифтерия у меня, кажется, была врожденной. Холера у меня была с серьезными осложнениями. Я добросовестно прокорпел над всеми буквами и смог заключить, что не страдаю от единственного заболевания — у меня не было «стертых коленей»[2].

Сначала меня это даже задело; это было похоже на какое-то неуважение. Почему у меня нет «стертых коленей»? За кого меня принимают? Чуть погодя, однако, во мне возобладали менее алчные чувства. Я подумал — ведь у меня были все остальные болезни, известные в медицине. Мой эгоизм убавился, и я принял решение обойтись без «стертых коленей».

Подагра, в самой злокачественной форме, овладела мной, похоже, без моего ведома. Ятрогенным зимосом же я страдал явно с детства. После ятрогенного зимоса там больше ничего не было, и я заключил, что в остальном со мной все в порядке.

Я сидел и соображал. Мне подумалось, какой же я, должно быть, интересный случай с точки зрения медицины! Какое приобретение для учебы! Студентам теперь не придется проходить «больничную практику», если у них буду я. Я сам по себе — больница. Все что им будет нужно — только обойти вокруг меня и идти забирать свой диплом.

Тогда я задумался, сколько еще протяну. Я попытался себя осмотреть. Я пощупал пульс. Сначала никакого пульса не было вообще. Потом он вдруг как бы забился. Я вытащил часы и засек его. Получилось сто сорок семь ударов в минуту. Я попытался послушать сердце. Я его не услышал. Оно перестало биться. Отсюда мне пришлось сделать вывод, что оно там было, все это время, и билось — только я не знаю как. Я обхлопал себя спереди, от того что называю талией, до головы, и немного с боков. Но я ничего не почувствовал и не услышал. Я попробовал посмотреть на язык. Я высунул его до предела, как он вообще высовывался, закрыл один глаз и постарался осмотреть язык другим глазом. Мне удалось увидеть только кончик, и я убедился только в одном — скарлатина у меня была точно.

Я вступил в этот читальный зал счастливым, здоровым человеком. Я выполз оттуда дряхлой развалиной.

Я пошел к своему врачу. Он мой старый приятель; когда мне чудится, будто я нездоров, он щупает у меня пульс, смотрит язык, разговаривает о погоде, и все бесплатно. Я и подумал, что как следует ему отплачу, если пойду к нему. «Что нужно доктору, — решил я, — это практика. У него буду я. В моем лице он получит такую практику, какой ему не получить от тысячи семисот каких-нибудь банальных, заурядных больных, с одной-двумя болячками на экземпляр». Итак, я пошел прямо к нему. Он спросил:

— Ну, что у тебя?

Я сказал:

— Не буду занимать твое время, дружище, разговором о том что у меня. Жизнь коротка, и ты можешь отойти в мир иной прежде, чем я закончу. Я расскажу тебе, чего у меня нет. У меня нет «стертых коленей». Почему у меня нет «стертых коленей», сказать тебе не могу. Но факт остается фактом — у меня их нет. Все остальное, однако, у меня есть .

И я рассказал ему, каким образом все это обнаружил.

Тогда он раздел меня, осмотрел и схватил за запястье. Затем двинул в грудь, безо всякого предупреждения (подлый трюк, я скажу), и таким же образом боднул головой. Потом он сел, написал мне рецепт, сложил и отдал, а я положил рецепт в карман и ушел.

Я не открывал этот рецепт. Я отнес его в ближайшую аптеку. Аптекарь прочитал рецепт и отдал мне.

Он сказал, что такого не держит.

Я спросил:

— У вас аптека?

Он сказал:

— У меня аптека. Была бы у меня кооперативная лавка и семейный пансионат, сразу и то и то, я уж, так и быть, сделал бы вам одолжение. Но у меня всего лишь аптека. И это подрезает мне крылья.

Я прочитал рецепт. Там было:

Бифштекс………………………… 1 фунт, с 1 пинтой пива, принимать каждые 6 часов.

Прогулка десятимильная…… 1 шт., принимать каждое утро.

Постель…………………………… 1 шт., принимать каждый вечер ровно в 11.

И не забивать себе голову ерундой, в которой не соображаешь.

Я последовал указанием, со счастливым (для меня) результатом: моя жизнь была спасена и продолжается до сих пор.

В данном же случае, возвращаясь к рекламе пилюль, я имел все, вне всякой ошибки, симптомы, основным из которых являлось «общее нерасположение ко всякого рода труду».

Как я страдаю от этого, языком не опишешь. Жертвой этого я был с младенчества. Когда я был мальчиком, зараза не оставляла меня ни на день. Они, конечно, не знали, тогда, что это была печенка. Медицина тогда находилась в гораздо менее развитом состоянии, чем сейчас, и они списывали все на лень.

— Ах ты, ленивый чертенок! — говорили они. — А ну-ка вставай да займись делом!

Они, конечно, тогда просто не знали, что я был болен.

Они не давали мне никаких пилюль. Они давали мне подзатыльники. И как ни странно, тогдашние подзатыльники часто мне помогали (на какое-то время). Получалось, что один такой подзатыльник гораздо лучше действовал на мою печень, и от одного такого подзатыльника я гораздо охотнее, не теряя дальнейшего времени, стремился выполнить что от меня требовалось — чем целая коробка пилюль сегодня.

Знаете, оно часто так — простые, дедовские средства иногда более эффективны, чем вся эта аптечная ерунда.

Мы просидели полчаса, живописуя друг другу собственные недуги. Я объяснил Джорджу и Уильяму Гаррису, как чувствую себя по утрам когда просыпаюсь; Уильям Гаррис рассказал нам, как себя чувствует когда отправляется спать; а Джордж стал на каминный коврик и дал нам яркое и талантливое представление, характеризующее его ощущения по ночам.

Джордж воображает , что болен. С ним никогда ничего особенного не бывает, поверьте.

Тут в дверь постучалась миссис Поппетс и спросила, готовы ли мы ужинать. Мы грустно заулыбались друг другу и сказали, что кусочек-другой проглотить попробуем. Гаррис заметил, что немного чего-нибудь в желудке обычно держит заразу на привязи. Тогда миссис Поппетс принесла поднос, а мы пододвинулись к столу и принялись ковырять бифштекс с луком и ревеневый пирог.

Я, должно быть, расклеился уже совсем, так как через каких-нибудь полчаса потерял интерес к еде полностью — вещь для меня ненормальная. Я даже не притронулся к сыру.

Выполнив этот долг, мы пополнили свои стаканы, зажгли трубки и возобновили беседу о состоянии собственного здоровья. Что с нами творилось в действительности, никто из нас точно не знал, но мнение было единодушным — не важно что, но оно вызвано переутомлением.

— Что нам нужно, так это отдых, — заявил Гаррис.

— Отдых и полная перемена, — откликнулся Джордж. — Перенапряжение мозга привело к общему ослаблению организма. Смена окружающей обстановки, отсутствие необходимости думать восстановят умственное равновесие.

У Джорджа есть двоюродный брат, которого в полицейский протокол обычно заносят как студента медика, так что манера выражаться врачебно у Джорджа фамильная.

Я согласился с Джорджем и предложил разыскать какое-нибудь местечко, архаическое, уединенное, в стороне от беснующейся толпы, и промечтать там солнечную недельку среди сонных тропинок — какой-нибудь полузабытый уголок, сокрытый добрыми феями вдалеке от шумного мира — какое-нибудь причудливое гнездо на скале Времени, откуда вздымающийся прибой девятнадцатого столетия послышится далеким и слабым.

Гаррис сказал, что там будет зеленая тоска. Он сказал что знает, какого рода местечко я имею в виду. Спать там отправляются в восемь, «Рефери» не достанешь ни за какие деньги[3], а чтобы найти закурить, нужно прошагать десять миль.

— Нет, — заявил Гаррис. — Если вам нужен отдых и перемена, лучше всего прогулка по морю, и не спорьте.

Против прогулки по морю я решительно запротестовал. Прогулка по морю пойдет на пользу, когда вы собираетесь так гулять месяца два. Если вы собираетесь на неделю, это — кошмар.

Вы отправляетесь в понедельник. Вы одержимы идеей получить удовольствие. Вы грациозно машете на прощанье друзьям, остающимся на берегу, зажигаете свою самую большую трубку и расхаживаете по палубе с таким видом, точно вы и капитан Кук, и сэр Фрэнсис Дрейк, и Христофор Колумб сразу[4]. Во вторник вы жалеете, что поехали. В среду, в четверг и в пятницу вы жалеете, что родились на свет. В субботу вы в состоянии сделать глоток бульона и сидеть на палубе, отвечая бледной слабой улыбкой на вопросы добросердечных о том, как вы себя теперь чувствуете. В воскресенье вы снова ходите и принимаете твердую пищу. И в понедельник утром, когда с зонтиком и саквояжем в руке вы стоите у планшира, собираясь сойти на берег, прогулка по морю вам вполне начинает нравиться.

Помнится, как-то раз мой шурин отправился в небольшую прогулку по морю, поправить здоровье. Он взял койку в оба конца, от Лондона до Ливерпуля, и когда попал в Ливерпуль, был озабочен лишь тем, как бы сплавить обратный билет.

Как мне рассказывали, билет предлагался повсюду с фантастической скидкой. В конце концов он был продан за восемнадцать пенсов некоему юнцу желчного вида, которому доктор как раз порекомендовал моцион и морские купания.

— Море! — воскликнул мой шурин, с чувством вкладывая билет юнцу в руку. — Да его вам хватит до гроба, а моцион! Да сиди вы сиднем на этом вот корабле, получите больше, чем крути вы сальто на берегу.

Он сам — мой шурин — вернулся на поезде. Он сказал, что вполне может поправить здоровье и на Северо-западной железной дороге.

Другой мой знакомый отправился в недельный вояж вдоль побережья. Перед отходом его посетил стюард и спросил, будет ли он платить за каждый обед отдельно, или расплатится за весь стол сразу.

Стюард рекомендовал последнее, так как в этом случае будет гораздо дешевле. Он сказал, что вся неделя обойдется тогда в два фунта пять шиллингов. Он сказал, что на завтрак подают рыбу и жареное мясо; ленч бывает в час и состоит из четырех блюд; обед в шесть (суп, рыба, entree , жаркое, птица, салат, сладкое, сыр, десерт)[5]. И легкий мясной ужин в десять.

Мой приятель решил остановиться на двух фунтах пяти шиллингах (он едок что надо) и выложил деньги.

Ленч подали, как только они отошли от Ширнесса. Мой приятель не проголодался так как думал, и удовлетворился ломтиком вареной говядины и земляникой со сливками. Весь день после этого он находился в раздумье. Иногда ему казалось, что неделями он ничем кроме вареной говядины не питался. А иногда — что годами только и жил на землянике со сливками.

Равным образом ни говядина, ни земляника со сливками не были счастливы. Им, можно сказать, не сиделось на месте.

В шесть пришли и сказали, что обед готов. Это сообщение не вызвало у моего приятели никакого энтузиазма. Но он осознавал, что некую часть из этих двух фунтов и пяти шиллингов следует отработать, и, хватаясь за снасти и прочее, спустился в буфет. У подножия лестницы его приветствовало смешанное благоухание лука, горячей ветчины, жареной рыбы и овощей. К нему со льстивой улыбкой подошел стюард и спросил:

— Что вам принести, сэр?

— Унесите меня  отсюда, — был слабый ответ.

Тогда его быстро вывели, прислонили к стене, с подветренной стороны, и оставили.

В продолжение следующих четырех дней он вел простую безупречную жизнь, питаясь галетками с содовой[6]. Однако ближе к субботе он исполнился самонадеянности и отважился на слабый чай с тостами. А в понедельник он уже объедался куриным бульоном. Он сошел с корабля во вторник, и когда тот дымя отходил от причала, посмотрел вслед с сожалением.

— Он уходит, — сказал мой приятель. — Он уходит. А с ним на два фунта еды, которая вся моя и которая мне не досталась.

Он сказал, что если бы ему дали еще денек, он бы наверняка все исправил.

Так что я решительно воспротивился прогулке по морю. Нет, как я уже объяснил, не ради себя. Мне никогда не бывает дурно. Просто я опасался за Джорджа. Джордж заявил, что с ним все будет в порядке, и ему даже понравится, но вот мне с Гаррисом он посоветует об этом даже не помышлять — он просто уверен, что мы оба будем болеть. Гаррис ответил, что собственно ему самому всегда было в высшей степени странно, каким это образом людям на море удается заболевать. Он сказал, что люди, должно быть, делают это нарочно, чтобы порисоваться. Он сказал, что самому-то ему часто хотелось заболеть, но никогда не получалось.

Затем он начал травить байки о том, как пересекал Пролив в такую страшную качку, что пассажиров пришлось привязывать к койкам, а на корабле оставались только два живых существа, которые не болели — он сам и еще капитан. Иногда это был он сам и второй помощник, но как правило, это был он сам и еще кто-нибудь. Если это был не он сам и еще кто-нибудь, тогда это был он сам.

Загадочный факт, но морской болезнью вообще никто никогда не страдает — на суше. На море же вы натыкаетесь на целые толпы больных, на целые пароходы. Я еще никогда не встречал человека, на суше, который знал бы вообще, что такое морская болезнь. Где эти тысячи тысяч страдальцев, которыми кишит каждое судно, скрываются на берегу — тайна.

Будь большинство таких похожи на малого, которого я видал как-то на ярмутском рейсе, я объяснил бы эту обманчивую загадку с легкостью. Помню, мы только что отошли от Саутэндского пирса; он высунулся в один из люков крайне опасным образом. Я поспешил на помощь.

— Эй! Ну-ка назад! — сказал я, тряся его за плечо. — Свалитесь за борт.

— О господи! Ну и хорошо.

Вот все, что мне удалось из него выжать. С тем пришлось его и оставить.

Три недели спустя я встретил его в кофейне, в гостинице в Бате. Он рассказывал о своих путешествиях и с жаром распространялся о том, как обожает море.

— Как я переношу качку? — ответил он на завистливый вопрос робкого юнца. — Что ж, однажды , признаться, меня слегка мутило. Это было за мысом Горн. Наутро судно потерпело крушение.

Я сказал:

— Простите, а не вас это как-то слегка, хм, мутило на Саутэндском рейде? Вы еще хотели оказаться за бортом?

— На Саутэндском рейде? — переспросил он с озадаченным выражением.

— Ну да. По дороге на Ярмут, три недели назад.

— Ах тогда! — ответил он, просияв. — Да, вспомнил. В тот день у меня была мигрень. Это, знаете ли, пикули. Ужаснейшие пикули, которые мне вообще доводилось пробовать на порядочном корабле. А вы  их не пробовали?

Что касается меня, я открыл превосходное средство против морской болезни. Нужно просто сохранять равновесие. Вы становитесь в центре палубы. Корабль вздымается и зарывается носом; вы балансируете так, чтобы все время держаться прямо. Когда нос корабля поднимается, вы наклоняетесь, пока палуба почти не коснется вашего носа. Когда задирает корму, вы откидываетесь назад. Час-другой помогает отлично. Правда неделю вы так не пробалансируете.

Джордж сказал:

— Давайте махнем вверх по реке.

Он сказал, что у нас будет и свежий воздух, будет и моцион, и покой. Постоянная смена пейзажа займет наши умы (включая то, что есть такого у Гарриса), а тяжелый труд поспособствует аппетиту и хорошему сну.

Тут Гаррис заметил, что, по его мнению, Джорджу для улучшения сна трудиться не следует. Это может оказаться опасным.

Он сказал, что не совсем понимает, как это Джордж собирается спать больше чем спит обычно (учитывая, что в сутках всего лишь двадцать четыре часа, зимой и летом без разницы). Если уж Гаррис решил спать еще  больше, тогда пусть лучше умрет и не тратится, таким образом, на стол и квартиру.

Гаррис, однако, добавил, что река «попадает в тютельку». Я не знаю, что это такая за «тютелька», но, как понимаю, «в тютельку» всегда что-нибудь попадает (что этим тютелькам весьма делает честь)[7].

Я также считал, что река «попадает в тютельку», и мы с Гаррисом согласились, что Джорджу пришла в голову удачная мысль. В нашем тоне просквозило даже некоторое удивление — оттого что Джордж вдруг оказался таким смышленым.

Единственным, кого предложение не сразило, был Монморанси. Вот уж Монморанси в реку никогда не стремился.

— Все это очень хорошо для вас, — сказал он. — Вам такое по нраву, а мне нет. Мне там нечего делать. Пейзажи не по моей части, и я не курю. Если я увижу крысу, вы не остановитесь, а если я уйду спать, вы начнете валять дурака с лодкой и плюхнете меня за борт. С моей точки зрения вся эта затея — полнейшая глупость.

Однако нас было трое против одного, и предложение было принято.

Глава II


Обсуждение планов. — Прелести ночевки «на открытом воздухе» в ясную погоду. — То же, в сырую. — Принимается компромисс. — Монморанси, первые впечатления. — Возникают опасения: не слишком ли он хорош для данного мира. — Опасения впоследствии отбрасываются как беспочвенные. — Заседание откладывается.

Мы разложили карту и принялись обсуждать планы.

Было решено, что мы отплываем в ближайшую субботу из Кингстона. Мы с Гаррисом выедем туда утром и возьмем лодку до Чертси, а Джордж, который не сумеет выбраться из Сити до полудня (Джордж ходит спать в банк, с десяти до четырех каждый день, кроме субботы, когда его будят и выставляют за дверь в два)[8], там нас и встретит.

Будем мы ночевать «на воздухе» или спать в гостиницах?

Мы с Джорджем были за «воздух». Это ведь так привольно и первозданно, так ведь патриархально.

В сердце унылых остывающих облаков медленно угасает золотая память об умершем солнце. Тихие, как печальные дети, смолкают птицы, и только жалобный крик куропатки да хриплое карканье коростеля тревожат благоговейную тишину над лоном вод, где умирающий день испускает последний вздох.

Из сумеречных лесов вдоль берегов реки бесшумно крадется призрачное воинство Ночи — серые тени, в погоню за медлительным арьергардом света, ступая незримой бесшумной стопой по колышущимся речным травам, сквозь вздыхающие тростники. И Ночь, на своем мрачном троне, простирает черные крылья над меркнущим миром — и из своего призрачного дворца, освещенного бледными звездами, царствует в тишине.

И мы направляем лодку в тихую заводь; палатка натянута, скромный ужин приготовлен и съеден. Набиты и закурены длинные трубки, звучит негромкой мелодией дружеская беседа. Иногда мы смолкаем, и река, резвясь вокруг лодки, шепчет загадочные древние сказки и тайны, поет тихонько старую детскую песенку, поет уже тысячи тысяч лет — и будет петь еще тысячи тысяч лет, пока голос ее не состарится и не охрипнет. И нам, которые научились любить ее изменчивый лик, которые так часто находили на мягкой ее груди приют — нам кажется, что мы эту песнь понимаем, хотя не перескажем словами.

И мы сидим здесь, на ее берегу, а Луна, которая тоже любит ее, склоняется к ней как сестра, с поцелуем, и обнимает своими серебряными руками. И мы смотрим, как несет она свои воды, вечно поющая, вечно шепчущая — прочь, навстречу своему повелителю-Океану — пока голоса наши не растворятся в молчании и не потухнут трубки — пока мы, в общем-то обычные, заурядные молодые люди не погрузимся в мысли наполовину печальные, наполовину сладостные, так, что говорить ни о чем не хочется — пока мы, засмеявшись, не встанем и не выбьем угасшие трубки, не скажем «Спокойной ночи!» и, убаюканные плеском воды и шелестом листьев, не отойдем ко сну под огромными спокойными звездами.

И нам приснится, что земля снова юна — юна и прекрасна как была прежде, прежде чем века забот и волнений избороздили морщинами ясный лик ее, прежде чем грехи и безумства чад ее состарили любящее старое сердце ее — прекрасной как была прежде, в те ушедшие дни когда, молодая мать, она баюкала нас, чад своих, на могучей груди своей — прежде чем уловки размалеванной цивилизации увлекли нас прочь, прочь из ее любящих рук, а отравленные смешки искусственности заставили устыдиться жизни простой — той, которую мы вели с нею, того простого и величественного приюта, под которым столько тысячелетий назад родилось человечество.

Гаррис сказал:

— А что если пойдет дождь?

Вам никогда не одухотворить Гарриса. В нем нет никакой поэзии — нет неистовой страсти по недостижимому. Гаррис никогда не «плачет сам не зная о чем». Если глаза его полны слез, вы можете биться об заклад — он наелся сырого лука или перемазал «Вустером» отбивную[9].

Если вы окажетесь с Гаррисом как-нибудь ночью на морском берегу и воскликнете:

— Чу! Не слышишь ли? Не то ль поют русалки в глуби волнующихся вод? Иль духи скорбные то плачут песнь утопленникам в водорослей гуще бледным?

Гаррис возьмет вас под руку и ответит:

— Я знаю, что это, старина. Тебя прохватило. Вот что, пойдем-ка со мной. Тут за углом я знаю местечко, там можно глотнуть такого славного шотландского, какого ты отродясь не пробовал — очухаешься в два счета.

Гаррису всегда известно за углом какое-нибудь местечко, где можно глотнуть чего-нибудь исключительного. Уверен, если вы повстречаетесь с ним в раю (допустим, такое возможно), он немедленно вас поприветствует:

— Я так рад, что ты здесь, старина! Я тут нашел за углом славнейшее место, где можно глотнуть первокласснейшего нектара.

Однако в настоящем случае его практический взгляд на вопрос ночевок на воздухе оказался весьма кстати. Ночевать на воздухе в дождь не приятно.

Вечер. Вы мокрые насквозь. В лодке добрых два дюйма воды, и все мокрое. Вы находите место на берегу, где не так слякотно как вокруг, высаживаетесь, выволакиваете палатку, и двое из вас направляются ее ставить.

Она вся мокрая и тяжелая, и болтается, и падает на вас, и облепляет вам голову, и вы сатанеете. Дождь лет не переставая. Ставить палатку достаточно тяжело даже в сухую погоду; в мокрую задача становится геркулесовой. Вам кажется, что ваш товарищ, вместо того чтобы вам помогать, просто дурачится. Едва вы превосходнейшим образом закрепляете свой край палатки, как он дергает со своей стороны и все гробит.

— Эй! Ты что там делаешь? — зовете вы.

— Это что ты  там делаешь? — откликается он. — Не можешь отпустить, что ли?

— Да не тяни же! Осел, все угробил! — орете вы.

— Ничего я не угробил! — вопит он в ответ. — А ну отпусти!

— Да говорю же тебе, ты все угробил! — рычите вы, мечтая до него добраться, и дергаете веревку с такой силой, что у него вылетают все колышки.

— Нет, ну что за идиот проклятый! — слышите вы, как он бормочет себе под нос. За этим следует свирепый рывок, и край срывается уже у вас. Вы бросаете молоток и направляетесь к своему партнеру, чтобы сообщить ему, что обо всем этом думаете. В то же самое время он направляется к вам с другой стороны, чтобы изложить взгляды собственные. И так вы ходите друг за другом по кругу и сквернословите, пока палатка не рушится наземь в груду и не дает вам возможность увидеть друг друга поверх руин. И вы негодующе восклицаете, в один голос:

— Ну вот! Что я тебе говорил?

Тем временем третий, который вычерпывает воду из лодки себе в рукава и который чертыхается не переставая все последние десять минут, желает знать, какого, к черту, дьявола вы там прохлаждаетесь, и почему сволочная палатка еще не поставлена.

В конце концов палатка кое-как установлена, и вы выгружаете вещи. Попытка развести костер безнадежна. Вы зажигаете спиртовку и теснитесь вокруг.

Дождевая вода — за ужином основной пункт меню. Хлеб состоит из дождевой воды на две трети, пирог с говядиной ею просто сочится, а варенье, масло, соль, кофе — всё с нею перемешалось в суп.

После ужина выясняется, что табак мокрый и курить нельзя. Но вам повезло, и у вас есть бутыль средства, которое, в потребном количестве, ободряет и опьяняет. Оно возвращает вам достаточный интерес к жизни, чтобы отправиться спать.

Затем вам снится, что на грудь вам уселся слон, а еще извергся вулкан и зашвырнул вас на самое морское дно (слон при этом продолжает мирно дремать у вас на груди). Вы просыпаетесь и до вас доходит, что произошло что-то на самом деле страшное. Сначала вам приходит в голову, что наступил конец света. Потом вы решаете, что этого быть не может, а что это грабители и убийцы, или пожар, и это мнение выражаете обычным в таких случаях способом. Однако помощи нет, и вам ясно только одно: вас лягает тысячная толпа и вас удушают.

Но, кажется, беда нагрянула не только к вам одному. Из-под постели до вас доносятся его слабые крики. Решив в любом случае продать свою жизнь дорого, вы деретесь неистово, лупите без разбора, ногами, руками, и орете вовсю. Наконец что-то уступает дорогу, и ваша голова оказывается на свежем воздухе. В двух футах смутно виднеется полуодетый головорез, который будет вас сейчас убивать; вы готовитесь к схватке, не на жизнь а на смерть, когда вас вдруг осеняет, что это Джим.

— Как, это ты? — говорит он, узнавая вас в тот же момент.

— Ну да, — протираете вы глаза. — А что случилось-то?

— Сволочная палатка, кажется, грохнулась, — говорит он.

— А где Билл?

Тут вы оба кричите «Билл!»; земля под вами вздымается, трясется, и глухой голос, который вы где-то слышали раньше, ответствует из руин:

— Да слезьте же с моей головы, а?!

И Билл прорывается к вам, грязный, растоптанный, жалкий, в излишне агрессивном расположении духа — он в очевидной уверенности, что все подстроено.

Наутро у всех троих пропадает голос — вы сильно простудились ночью. Вы также очень сварливы, и поносите друг друга хриплым шепотом в продолжение всего завтрака.

Таким образом, мы решили, что в ясную погоду спать будем на улице, а ночевать в отелях, гостиницах и на постоялых дворах — в сырую (или когда надоест).

Монморанси приветствовал такой компромисс с большим одобрением. Он не вожделеет романтического одиночества. Ему подавай что-нибудь шумное; если это даже немного вульгарно, то тем веселей. Посмотреть на Монморанси — попросту ангел, которого ниспослали на землю по каким-то причинам, сокрытым от человечества, в образе маленького фокстерьера. Есть в нем что-то такое, этакое «ах-как-порочен-сей-мир-и-как-хотел-бы-я-что-нибудь-сделать-чтобы-он-стал-лучше-и-благороднее», которое, были случаи, вызывало слезы у благочестивых леди и джентльменов.

Когда он впервые перешел на мое иждивение, я даже не думал, что мне удастся сохранить его у себя надолго. Бывало, я сидел и смотрел на него, а он сидел на коврике и смотрел на меня, и я думал: «О! Этот пес не жилец на свете. Он будет вознесен к сияющим небесам в колеснице. Да, так оно с ним и будет».

Правда, когда я заплатил за дюжину цыплят, которых он лишил жизни; когда я вытащил его, рычащего и брыкающегося, за шкирку из ста четырнадцати уличных драк; когда некая разъяренная особа, заклеймившая меня убийцей, предъявила мне для осмотра мертвую кошку; когда сосед соседа подал на меня в суд за то, что я не держу на привязи злую собаку (которая загнала его в собственный же сарай с садовыми инструментами, причем целых два часа, холодной ночью, он не смел сунуть носа за дверь); когда я узнал, что садовник, от меня же втайне, выиграл тридцать шиллингов, поспорив сколько крыс Монморанси прикончит за какое-то время — тогда я стал думать, что, может быть, в этом мире ему все же позволят несколько задержаться.

Околачиваться по конюшням, собирать шайки самых отпетых псов со всего города, водить их за собой по всяким трущобам, чтобы затевать драки с другими отпетыми псами — вот что такое идея «жизни» по представлениям Монморанси. Так что, как было сказано, предложение про отели, гостиницы и постоялые дворы он встретил с самым горячим одобрением.

Разрешив, таким образом, вопрос о ночлеге к удовлетворению всех четверых, нам оставалось обсудить только одно — что мы с собой возьмем. Мы начали спорить, как Гаррис сказал, что на сегодня элоквенций с него достаточно, и предложил выйти опрокинуть стаканчик, заметив, что нашел некое место, «тут через угол», где можно найти глоток ирландского виски, которое «стоит того».

Джордж сказал, что его мучит жажда (не помню, когда она его не мучила), и так как я сам чувствовал, что немного подогретого виски, с ломтиком лимона, в моем состоянии не помешает, прения, с общей санкции, были перенесены на завтрашний вечер. Собрание надело шляпы и вышло на улицу.

Глава III


Организационный вопрос. — Метод работы Гарриса. — Как почтенный отец семейства вешает картину. — Джордж делает благоразумное замечание. — Прелести купания ранним утром. — Приготовления на случай если мы перевернемся.

Итак, на другой вечер мы собрались снова, чтобы довести до ума наши планы. Гаррис сказал:

— Значит так. Сначала нужно решить, что мы с собой берем. Джей, тащи-ка листок бумаги и записывай, а ты, Джордж, раздобудь прейскурант продуктовой лавки. И еще кто-нибудь дайте мне карандаш. Я буду составлять список.

Вот он весь Гаррис. Готов с охотой взять бремя чего угодно — чтобы взвалить его на чужие плечи.

Мне Гаррис каждый раз напоминает бедного моего дядюшку Поджера. Вам в жизни не увидать такой кутерьмы на весь дом, когда мой дядюшка Поджер берется за какую-нибудь работу. Привезут, например, от багетчика в новой раме картину и поставят в столовой. Тетушка Поджер спросит, что с нею делать, а дядюшка Поджер ответит:

— Ну, это уж предоставьте мне. Пусть никто, слышите, никто об этом не беспокоится. Я все сделаю сам.

Дядюшка Поджер снимет пиджак и возьмется за дело. Он пошлет горничную купить на шесть пенсов гвоздей, а следом за ней одного из мальчишек — сообщить, какого размера нужны гвозди. Постепенно он разойдется и заведет весь дом.

— Теперь, Уилл, сходи-ка за молотком! — закричит он. — Том, тащи линейку, а еще мне нужна стремянка, а заодно лучше и табуретка, и — Джим! — сбегай к мистеру Гогглзу и скажи ему — папа, мол, кланяется и спрашивает как ваша нога, и просит одолжить ватерпас. А ты, Мария, не уходи — мне нужно, чтобы кто-нибудь посветил, а когда горничная вернется, пусть снова сбегает за мотком шнура, и — Том! — где Том? — Том, иди-ка сюда, ты подашь мне картину.

Затем он поднимет картину и уронит ее. Картина вывалится из рамы, дядюшка попытается спасти стекло, изрежется и будет скакать по комнате в поисках носового платка. Платка ему не найти; платок лежит в кармане пиджака, который дядюшка Поджер снял, а куда подевался пиджак, ему неизвестно. И всему дому придется бросить поиски инструментов и пуститься на поиски пиджака, в то время как дядюшка будет плясать вокруг и мешать всем и каждому.

— И что? В целом доме никто не знает, куда подевался пиджак? В жизни не видел такого сборища лопухов, честное слово. Вас тут шестеро, и никто не может найти пиджак! Пять минут не прошло, как я его снял! Самое…

Тут дядюшка вскочит со стула и обнаружит, что собственно на пиджаке он сидел.

— Ла-адно, хватит! — завопит он. — Я и сам нашел. Чем ждать от вас, от людей, что вы его найдете, с таким же успехом можно попросить кошку.

Затем, когда на перевязку пальца будет потрачено тридцать минут, когда принесут другое стекло, инструменты, стремянку, табуретку и свечку, он сделает еще один ход (все семейство, включая горничную и поденщицу, готовится к помощи и строится полукругом). Двоим придется держать ему табурет, третий поможет ему туда залезть и будет его там держать, четвертый будет протягивать ему гвоздь, пятый будет давать ему молоток, сам же он схватит гвоздь и уронит его.

— Ну вот! — скажет он оскорбленно. — Теперь пропал гвоздь.

И нам всем придется пасть ниц и ползать, чтобы найти гвоздь, пока дядюшка будет стоять на стуле, ворчать и осведомляться, не собираются ли его продержать в таком положении целый вечер.

В конце концов гвоздь найдется, только к тому времени потеряется молоток.

— Где молоток? Куда я подевал молоток? Великие небеса! Вас тут семеро, зеваете по сторонам, и никто не знает, куда я подевал молоток!

Мы найдем ему молоток. Затем он потеряет отметку, сделанную на стене в том месте, куда нужно забивать гвоздь. И каждый из нас должен будет забраться к нему на стул и попытаться ее разыскать. И каждый из нас разыщет ее в новом месте. И он обзовет нас всех, одного за другим, дураками и сгонит со стула. И он возьмет линейку и будет измерять все заново. И у него получится, что нужно будет поделить на два тридцать один и три восьмых дюйма, он попробует посчитать это в уме и свихнется.

И мы все попробуем посчитать это в уме, и у каждого получится разный ответ, и мы начнем друг над другом глумиться, и в общей склоке делимое будет забыто, и дядюшке Поджеру придется мерить все заново.

На этот раз он возьмет для этого кусок шнура. В решающий миг, когда старый дурак наклонится под углом в сорок пять градусов (пытаясь дотянуться до точки, которая на три дюйма дальше, чем он может достать), шнур соскользнет, и дядюшка рухнет на пианино (при этом внезапность, с которой его туловище и голова разом ударяют по каждой ноте, создает необыкновенный музыкальный эффект).

И тетушка Мария сообщит, что не позволит детям стоять тут вокруг и выслушивать такой слог.

Наконец дядюшка Поджер снова отметит нужное место, левой рукой нацелит гвоздь, в правую возьмет молоток. С первым ударом он разобьет себе палец и с воплем выронит инструмент — кому-нибудь на ногу.

И тетушка Мария кротко заметит, что когда в следующий раз дядюшка Поджер соберется забить в стену гвоздь, то, она надеется, он предупредит ее об этом заблаговременно (так, чтобы она смогла приготовить к отъезду необходимое и провести недельку у матушки, пока забивается гвоздь).

— А! Вы, женщины, вечно поднимаете этакий шум по всякому пустяку, — ответит дядюшка Поджер, вставая. — А мне вот такая работа нравится.

Затем он предпримет другую попытку, и гвоздь, со вторым же ударом, уйдет в штукатурку, с ним впридачу полмолотка, а дядюшку Поджера швырнет в стену с такой силой, что он расквасит нос почти в лепешку.

И нам снова нужно искать линейку и шнур. Делается новая дырка. Ближе к полуночи картина висит на стене (очень криво и ненадежно); стена же на несколько ярдов вокруг выглядит так, будто ее ровняли граблями. Каждый из нас смертельно измотан и валится с ног — каждый из нас, кроме дядюшки.

— Ну вот! — скажет он, тяжело спрыгивая с табурета на мозоли поденщицы и с явной гордостью обозревая произведенный разгром. — Что ж… А ведь кто-нибудь позвал бы рабочего, для такого-то пустяка!

Гаррис, когда постареет, станет таким же. Я это знаю, и я ему об этом сообщал. Я сказал, что не могу позволить ему взваливать на себя так много работы. Я возразил:

— Нет! Ты  раздобудь карандаш, бумагу и прейскурант. Джордж пусть записывает, а делать все буду я.

От первого списка, который был нами составлен, пришлось отказаться. Было ясно, что верховья Темзы недостаточно судоходны, чтобы вместить судно, которое бы справилось с грузом необходимых, как мы решили, вещей. Мы разорвали список и переглянулись!

Джордж сказал:

— Так совсем ничего не выйдет. Нужно думать не о том что бы нам пригодилось, а о том без чего нам не обойтись.

Временами Джордж решительно благоразумен. Просто на удивление. Я бы назвал такое «подлинной мудростью» (не только в отношении данного случая, но и говоря о нашем странствии по реке жизни вообще). Как много людей, в этом странствии, грузят и грузят лодчонку, пока наконец не утопят ее изобилием глупостей, которые, как эти люди уверены, для удовольствия и удобства в дороге — суть самое главное… И на деле которые — бесполезный хлам.

Как они пичкают, по самую мачту, свое маленькое несчастное судно! Драгоценной одеждой, большими домами, бесполезными слугами, толпой шикарных друзей (которые за вас не дадут и двух пенсов, а сами вы за таких не дадите полутора), дорогими увеселениями (которые никого не увеселяют), формальностями и манерами, претензиями и рисовкой, и — самый тяжелый безумный хлам! — страхом того, что подумает мой сосед. Роскошью, которая лишь пресыщает; удовольствиями, которые только набивают оскомину; фасоном, от которого (как от того железного обруча старых времен, что надевали на преступную голову) пойдет кровь и потеряешь сознание!

Все это хлам, старина — все это хлам! Выкидывай за борт. Из-за него так трудно грести, что ты валишься на веслах в обморок. Из-за него рулить так тяжело и опасно, что тебе ни на миг не освободиться от заботы и беспокойства, ни на миг не передохнуть в мечтательной праздности… Нет времени поглазеть на легкую рябь, которая скользит по отмелям; на блестящих зайчиков, которые прыгают по воде; на могучие дерева вдоль берега, зрящие в собственное отражение; на леса, все зеленые и золотые; на белые и желтые лилии, на хмурую волну камышей, или осоку, или ятрышник, или голубенькие незабудки.

Старина, выкидывай хлам за борт! Пусть ладья твоей жизни будет легкой, и пусть в ней будет только необходимое — скромный дом и несложные радости; пара друзей, которых стоит называть друзьями; тот кого любишь ты и кто любит тебя; кошка, собака и пара трубок; сколько надо еды и сколько надо одежды (и чуть больше чем надо питья, ибо жажда — страшная вещь).

И ты увидишь, что лодку теперь легче вести и что теперь ее не тянет перевернуться. А если она все-таки перевернется, так пусть — простой и добротный скарб ее не боится воды. И ты найдешь время на размышления и на труд — на то чтобы упиваться сиянием жизни — на то чтобы слушать Эолову музыку, которую ветер Всевышнего извлекает из струн людских душ вокруг[10] — на то чтобы…

Прошу прощения, в самом деле. Я что-то забылся.

Итак, мы оставили список Джорджу, и он начал.

— Палатку мы брать не будем. Возьмем лодку с тентом. Это гораздо проще, да и удобнее.

Мысль показалась хорошей, и мы ее приняли. Не знаю, видели вы когда-нибудь эту штуку, которую я имею в виду. Вы закрепляете над лодкой железные дуги, поверх которых натягиваете огромный брезент, закрепляете его снизу, со всех сторон от носа до самой кормы, и он превращают лодку в подобие домика, что очень уютно (хотя душновато; но всякая вещь имеет свои недостатки, как сказал один человек, когда у него умерла теща, а от него потребовали оплатить погребение).

Джордж сказал, что в таком случае нам нужно взять плед (на каждого), фонарь, кусок мыла, щетку, гребенку (на всех), зубную щетку (на каждого), тазик, зубной порошок, бритвенный прибор (не правда ли, похоже на урок французского) и пару больших купальных полотенец. Я заметил, что люди всегда делают колоссальные приготовления, когда собираются куда-нибудь к водоему. И толком никогда не купаются, когда приезжают.

То же самое происходит, когда вы собираетесь на побережье. Пакуясь в Лондоне, я каждый раз решаю, что по утрам буду вставать пораньше и перед завтраком окунаться. И я благоговейно укладываю в чемодан пару купальных трусиков и купальное полотенце. Я все время беру красные купальные трусики. В красных купальных трусиках я себе очень нравлюсь. Они так идут под мой цвет лица. Но когда я добираюсь до моря, этих ванн спозаранку мне как-то уже неохота — совсем не так, как хотелось в городе.

Напротив, я чувствую, что меня тянет валяться в постели до последней минуты и потом сразу спуститься к завтраку. Раз или два добродетель все-таки торжествует. Я встаю в шесть, кое-как одеваюсь, беру купальные трусики, беру полотенце — и ковыляю угрюмо к морю. И я не в восторге. Они как нарочно запасают для меня особенно пронизывающий восточный ветер, который только и ждет, чтобы я вышел купаться пораньше. Они выковыривают все треугольные камни и кладут сверху. Они натачивают булыжники и присыпают края песком — чтобы я не увидел. Они берут море и оттаскивают его на две мили — чтобы я, дрожа и обхватив плечи руками, скакал по щиколотку в воде. А когда я до моря все-таки добираюсь, оно ведет себя грубо, просто оскорбительно.

Огромная волна хватает меня и швырком — со всей возможной жестокостью — сажает на булыжник, который приготовили здесь как раз для меня. И — прежде чем я успею сказать «Ай! Ой!» и выяснить, что случилось — она возвращается и утаскивает меня в океанские недра. Тогда я бешено стремлюсь к берегу, уже не чая увидеть дом и друзей, и горько раскаиваюсь, что не жалел сестренку в мальчишеские годы (в мои мальчишеские годы, я имею в виду). И как раз когда я оставляю надежду, волна удаляется, бросив меня на песке, распластанного морской звездой. И я поднимаюсь, оглядываюсь и вижу, что сражался за жизнь над глубиной в два фута. Тогда я скачу назад, одеваюсь и приползаю домой, где вынужден притворяться что мне понравилось.

И вот теперь мы говорим так будто собираемся устраивать дальний заплыв каждое утро.

Джордж сказал: ведь это так здорово — свежим утром проснуться в лодке и окунуться в прозрачную реку. Гаррис добавил, что ничего так не придает аппетит, как купание перед завтраком. Он сказал, что оно всегда придает ему аппетит. Джордж заявил, что если Гаррис будет есть больше чем ест обычно, он будет против того, чтобы Гаррис купался вообще.

Он сказал, что тяжкой работы и без того предстоит ой-ой-ой — тянуть против течения провиант, которого должно будет хватить для пропитания Гарриса.

Я, однако, обратил внимание Джорджа на такую постановку проблемы — ведь насколько приятней будет иметь Гарриса в лодке чистым и свежим (пусть даже нам и придется взять несколько лишних центнеров пропитания). Джорджу пришлось рассмотреть дело с моей точки зрения, и он взял назад свои возражения против купания Гарриса.

Мы, наконец, согласились на том, что возьмем три  купальных полотенца, чтобы никто никого не ждал.

Насчет одежды Джордж заявил, что пары фланелевых костюмов нам хватит. Ведь мы сможем постирать их сами, в реке, когда они запачкаются. Мы спросили его — пробовал ли он когда-нибудь стирать фланелевые костюмы в реке? — на что он ответил: «ну не то чтобы сам, но знает кое-кого кто пробовал, и это было довольно просто». Мы же с Гаррисом имели слабость вообразить, что он знал о чем говорил, и что трое приличных молодых людей, не имеющих ни влияния, ни высокого положения в обществе, без какого-либо опыта в стирке, на самом деле способны отмыть в водах Темзы свои рубашки и брюки с помощью куска мыла.

В грядущем нам было суждено узнать (когда было уже слишком поздно), каким жалким самозванцем оказался Джордж, который на этот счет явно ничего не смыслил. Видели б вы нашу одежду после… Но, как пишут в грошовых бульварных романах, мы «забегаем вперед».

Джордж убедил на захватить смену белья и вдоволь носков — на случай если мы перевернемся и нужно будет переодеться; а также вдоволь носовых платков — они пойдут на протирку вещей; а еще, кроме спортивных туфель, пару кожаных башмаков — они будут нужны, если мы перевернемся.

Глава IV


Вопрос пропитания. — Возражения против керосина как окружающей среды. — Преимущества сыра как дорожного спутника. — Мать семейства покидает домашний очаг. — Дальнейшие приготовления на случай если мы перевернемся. — Я укладываю вещи. — Окаянность зубных щеток. — Джордж и Гаррис укладывают вещи. — Безобразное поведение Монморанси. — Мы удаляемся на покой.

Затем мы стали обсуждать вопрос пропитания. Джордж сказал:

— Начнем с завтрака. — (Джордж просто верх практичности.) — Значит так. На завтрак нам будет нужна сковородка, — (Гаррис сказал, что она не усваивается, но мы попросту предложили ему не прикидываться ослом, и Джордж продолжил), — чайник для кипятка, чайник для заварки и спиртовка.

— И никакого  керосина, — сказал Джордж с многозначительным взглядом.

И мы с Гаррисом согласились.

Как-то раз мы уже брали керосинку, но, что называется, «с тех пор зареклись». Всю неделю мы вроде как прожили в керосиновой лавке. Он просачивался . Я никогда не видел, чтобы что-нибудь так просачивалось, как керосин. Мы держали его на носу, и оттуда он просочился к рулю, и насытил всю лодку со всем содержимым, и расплылся по всей реке, и пропитал весь пейзаж, и изгадил всю атмосферу. Порой дул западно-керосиновый ветер, в другой раз — восточно-керосиновый ветер, временами — северно-керосиновый или, может быть, южный… Только являлся ли он со снегов Арктики, или зарождался в глуши пустынных песков — все одно, сюда этот ветер являлся тяжко пропитанный керосином.

И этот керосин просачивался до небес и разрушал закат. А что касается лунного света — от лунного света решительно несло керосином.

Мы попытались избавиться от этой напасти в Марло. Мы оставили у моста лодку и, разыскивая от керосина спасения, отправились на прогулку в город. Но керосин преследовал нас. Весь город был залит керосином. Мы проходили около церкви по кладбищу, и нам показалось, что покойников хоронят здесь в керосине. Хай-Стрит провонялась керосином насквозь; мы просто поражались тому, как люди вообще здесь живут. Милю за милей мы топали по дороге на Бирмингем, только напрасно — вся округа была пропитана керосином.

В конце этого путешествия мы встретились в полночь на пустыре, под дубом, который разворотил молния, и поклялись страшной клятвой (всю неделю мы сквернословили на этот счет обычным, обывательским образом, но данный случай требовал особенного уважения) — поклялись страшной клятвой никогда, никогда, никогда больше не брать с собой керосина в лодку. Разве только от блох, разумеется.

Таким образом, в нашем случае, мы ограничились денатуратом. Да и тот — гадость порядочная. У вас будет денатурированный пирог и денатурированное печенье. Но денатурат полезнее керосина, когда принимаешь внутрь в больших количествах.

На прочее к завтраку Джордж предложил грудинку и яйца, которые легко приготовить, холодно мясо, чай, хлеб с маслом, варенье. К ленчу, заявил Джордж, у нас будет печенье, холодное мясо, хлеб с маслом, варенье — но никакого  сыра. Сыр, как и керосин, себя значительно переоценивает. Подавай ему, видишь ли, целую лодку. Он распространяется по корзине и придает сырное благоухание всему что внутри. Вам не сказать, что именно вы принимаете в пищу — яблочный ли пирог, немецкую ли сосиску, клубнику со сливками. Все это кажется сыром. Слишком уж сильный у него дух.

Помню, как-то раз мой приятель купил в Ливерпуле пару головок сыра. Сыр был великолепный. Зрелый, выдержанный, с ароматом в двести лошадиных сил; за дальнобойность в три мили можно было ручаться, как и за то что он сшибет человека с ног на расстоянии двухсот ярдов. Я был тогда в Ливерпуле, и приятель попросил меня, если не возражаю, забрать сыр с собой в Лондон. (Сам он вернется не раньше чем через пару дней, а сыр, как он думает, так долго хранить нельзя.)

— С удовольствием, дружище, — сказал я. — С удовольствием.

Я заехал за сыром и увез его в кэбе. Это была развалюха, влекомая кривоногим задыхающимся лунатиком, которого владелец, в мгновение энтузиазма, в разговоре со мной наименовал лошадью. Сыр я положил наверх. Мы стартовали с прытью, лестной для быстрейшего из когда-либо существовавших паровых катков, и все шло превесело как на похоронах, пока мы не свернули за угол. Ветер понес запах сыра к нашему скакуну. Это его прохватило, и он, с фырканьем ужаса, прянул со скоростью трех миль в час. Ветер продолжал дуть в его направлении. Мы не добрались еще до конца улицы, как он выкладывался уже почти на четырех милях в час, оставляя калек и тучных пожилых леди просто нигде.

Чтобы остановить его у вокзала, наряду с собственно кучером потребовалось также двое носильщиков. И я не думаю, что у них бы что-нибудь получилось, если бы у одного из ребят не оказалось достаточно хладнокровия перевязать животному нос носовым платком и зажечь кусок оберточной бумаги.

Я взял билет и, со своим сыром, гордо промаршировал на платформу. Люди уважительно расступались по сторонам. Поезд был переполнен, и мне пришлось забираться в купе, где уже разместились семеро. Некий сварливый старый джентльмен стал возражать, но я все же забрался, положил сыр на сетку, с любезной улыбкой втиснулся на диван и сказал, что день выдался теплый.

Прошла пара секунд, и старый джентльмен начал ерзать.

— Что-то здесь душно, — сказал он.

— Просто задохнуться, — сказал господин напротив.

Тогда они оба стали принюхиваться. С третьего нюха дыхание у них отнялось, они поднялись и без дальнейших слов вышли. Затем поднялась тучная леди и, заявив, что изводить таким образом приличную замужнюю женщину просто постыдно, собрала чемодан, восемь пакетов и вышла. Осталось четверо. Какое-то время они сидели, пока внушительный джентльмен в углу (который, судя по костюму и общему виду, принадлежал к мастерам похоронного дела) не сообщил, что это наводит его на мысль о мертвом ребенке. Тогда трое других попытались выйти все сразу и ушиблись в дверях.

Я улыбнулся черному джентльмену и произнес, что, похоже, купе нам досталось двоим; он засмеялся, отметив, что некоторые делают из мухи слона. Но даже он стал приходить в загадочное уныние, когда мы тронулись, и я, уже около Крю, предложил сходить выпить. Он согласился, и мы протолкались в буфет, где в продолжение четверти часа вопили, топтали, махали зонтиками, после чего, наконец, объявилась молодая особа и спросила, мол, не надо ли нам чего.

— Вам что? — спросил я, обернувшись к другу.

— Прошу вас, мисс, на полкроны чистого бренди, — отвечал он.

И выпив свой бренди, он тихонько перебрался в другое купе, что с его стороны было просто уже бесчестно.

За Крю я располагал купе целиком, хотя в поезде было битком. Когда мы останавливались на станциях, народ, увидев мое пустое купе, ломился в него. «Ну-ка, Мария, сюда, сюда! Тут полно места!», «Ага, Том, давай-ка, давай, шевелись!» — кричали они. И они бежали, с тяжелыми сумками, и дрались у дверей, чтобы забраться первыми. И кто-нибудь открывал дверь, и залезал на подножку, и падал в объятия стоящего за спиной. И все они врывались, нюхали, выползали и протискивались в другие купе (или доплачивали и ехали первым классом).

С Юстонского вокзала я отвез сыр домой к приятелю. Когда его жена вошла в комнату, она с минуту принюхивалась. Потом сказала:

— Что это? Не скрывайте, не скрывайте от меня ничего.

Я сказал:

— Это сыр. Том купил его в Ливерпуле и попросил привезти с собой.

И я добавил, что надеюсь, она понимает, что я здесь совсем ни при чем. Она сказала, что в этом уверена, но с Томом, когда он вернется, на этот счет еще побеседует.

Мой приятель задержался в Ливерпуле дольше, чем ожидал. И три дня спустя, когда он так и не возвратился, жена его забежала ко мне. Она спросила:

— Вам Том чего-нибудь говорил насчет этого сыра?

Я ответил, что он распорядился держать его во влажном месте, и чтобы до него никто не дотрагивался.

— Ну, это вряд ли… Он его нюхал?

Я ответил, что, видимо, да и добавил, что сыр этот, похоже, ему очень дорог.

— Вы думаете, он расстроится, — спросила она, — если я дам соверен, чтобы его увезли и где-нибудь закопали?

Я сказал, что, думаю, на лице Тома больше никогда не засияет улыбка.

Тут ее осенила идея. Она предложила:

— А может быть, он пока полежит у вас? Давайте я его вам пришлю!

— Сударыня, — отвечал я. — Лично я люблю запах сыра, и на обратную поездку из Ливерпуля в тот день всегда буду оглядываться как на счастливое завершение приятного отпуска. Но в этом мире мы должны считаться с другими. Леди, под чьим кровом я имею честь проживать — вдова и, не исключено, может быть, сирота. Она решительно, я бы сказал, красноречиво возражает против того, чтобы ее, как она говорит, «водили за нос». Присутствие сыра, принадлежащего вашему мужу, в ее собственном доме она, как я чувствую инстинктивно, расценит именно таким образом. Но да не будет сказано никогда, что я вожу за нос вдов и сирот!

— Ну что же тогда, — вздохнула жена моего приятеля, поднимаясь. — Все что могу сказать — я забираю детей и переезжаю в гостиницу, пока этот сыр не съедят. Я отказываюсь жить с ним под одной крышей.

Она сдержала слово, оставил жилье на попечение домработницы, которая, когда ее спросили, может ли она выдержать запах сыра, спросила в ответ «Какой такой запах?» и которая, когда ее подвели к сыру и приказали нюхнуть как следует, заявила, что чувствует слабый аромат дыни. Отсюда было сделано заключение, что данная атмосфера не причинит ей значительного вреда, и ее оставили.

Счет за гостиницу составил пятнадцать гиней, и мой друг, подсчитав все расходы, обнаружил, что сыр обошелся ему в восемь шиллингов и шесть пенсов за фунт. Он сказал, что хоть и любит сыр горячо, такой сыр ему не по средствам. И он решил избавиться от него. Он выбросил сыр в канал. Но продукт пришлось выловить, потому что лодочники с барж стали жаловаться. Они говорили, что у них начались настоящие обмороки. Тогда, после этого, одной темной ночью он взял сыр и оттащил в приходской морг. Но следователь по убийствам этот сыр обнаружил и устроил страшную суету.

Он заявил, что это какие-то козни — его хотят оставить без хлеба и воскрешают покойников.

Мой друг, наконец, избавился от этого сыра, забрав в приморский городок и закопав там на берегу. Местечко приобрело сущую славу. Приезжие говорили, что никогда не замечали раньше, какой здоровый здесь воздух. Хилогрудые и чахоточные толпились там потом несколько лет.

Поэтому как бы я сыр ни любил, я признал, что Джордж прав, отказываясь брать с собой хоть кусочек.

— Чая у нас не будет, — сказал Джордж (здесь лицо Гарриса омрачилось). — Но будет обильная, сытная, славная, шикарная трапеза в семь — обед, чай и ужин сразу.

Гаррис приободрился. Джордж предложил пирог с мясом, пирог с фруктами, холодное мясо, помидоры, фрукты и зелень. Для питья мы берем некую удивительную субстанцию, которую приготовляет Гаррис (вы разбавляете ее водой и называете лимонадом), вдоволь чая и бутыль виски — на тот случай, как заявил Джордж, если мы перевернемся.

Кажется мне, Джордж слишком много твердит о том, что мы можем перевернуться. Кажется мне, с таким настроением отправляться в дорогу нельзя.

Но я рад, что мы берем виски.

Ни пива, ни вина мы с собой не берем. Брать их с собой на реку — ошибка. От них сонливо и тупо. Принять стаканчик-другой, слоняясь по городу и глазея на девушек, очень даже неплохо. Но не вздумайте пить, когда солнце печет вам голову, а впереди — тяжкий труд.

Прежде чем распрощаться, мы составили список вещей, которые будем брать. Список получился длиннехонький. Назавтра (в пятницу) мы свезли все это в одно место и вечером собрались, чтобы уже паковаться. Мы раздобыли большой кожаный саквояж — для одежды, и пару корзин — для продовольствия и посуды. Сдвинув стол к окну, мы высыпали все барахло посреди комнаты в кучу, расселись вокруг и стали на эту кучу глазеть.

Я сказал, что упаковкой займусь собственноручно.

Я весьма горжусь тем, как это у меня получается. Упаковка — одна из тех многих вещей, в которых я смыслю больше кого бы то ни было. (Меня порой удивляет, как много таких вещей существует.) Я внушил данный факт Джорджу с Гаррисом и заявил, что им лучше передать все дело мне целиком. Они встретили предложение с какой-то странной готовностью. Джордж закурил трубку и развалился в кресле, а Гаррис взгромоздил ноги на стол и запалил сигару.

Это было вовсе не то, на что я рассчитывал. Я-то, понятно дело, имел в виду, что буду руководить работой; то есть, чтобы Джордж с Гаррисом под моим началом гоняли лодыря, а я их то и дело отпихивал: «Эх вы…» — преподавая им, так сказать, урок подлинного мастерства. А то как они сориентировались, меня просто взбесило. Меня больше ничего так не бесит, когда я вижу людей, которые сидят и ничего не делают, когда что-то делаю я.

Как-то раз я жил с человеком, который доводил меня таким образом просто до бешенства. Развалится себе на диване и будет таращиться, день напролет, как я занимаюсь делами, будет провожать меня глазами по комнате, куда бы я ни направился. Он говорил, что моя возня действует на него поистине благотворно. Он говорил, что она заставляет его осознавать тот факт, что жизнь — не праздная дрема, зевать и томиться от скуки, но благороднейшая задача, полная долга и суровой работы. Он говорил, что теперь часто задается вопросом — как же он перебивался раньше, пока не встретил меня, не имея возможности наблюдать за тем, как кто-то работает?

Нет, я не таков. Я не могу сидеть сиднем и наблюдать, как кто-нибудь надрывается. Мне нужно встать, мне нужно руководить, мне нужно прохаживаться вокруг, засунув руки в карманы, и говорить ему что и как. Это все моя натура такая уж энергичная. Ничего уж тут не поделаешь.

Однако я смолчал и стал паковаться. Пришлось потрудиться больше, чем я сначала прикинул, но с саквояжем я все-таки справился, уселся верхом и перетянул ремнем.

— А ботинки ты не собираешься класть? — спросил Гаррис.

Я оглянулся и обнаружил, что забыл положить ботинки. Вполне в духе Гарриса. Не мог, конечно, сказать даже слова, пока я не закрыл саквояж и не затянул его. А Джордж захихикал — этим своим раздражающим, глупым, придурочным идиотским хихиканьем. Они оба доводят меня до исступления.

Я открыл саквояж и уложил ботинки. И тут, только-только я собрался закрыть его снова, как меня осенила ужасная мысль. А зубную щетку я положил?! Просто не понимаю, как оно так получается, только я никогда не знаю, положил я зубную щетку или не положил.

Зубная щетка — это такая штука, которая преследует меня, когда я куда-нибудь еду, и превращает мою жизнь в напасть. Ночью мне снится, что я забыл ее положить; я просыпаюсь в холодном поту и встаю, чтобы ее отыскать. А утром я кладу ее в чемодан еще не почистив зубы, и мне приходиться вываливать все назад, чтобы эту сволочь достать. И каждый раз получается так, что сначала я выверну весь багаж, а она будет самой последней. Потом я уложу все заново, а про нее забуду, и в самый последний момент мне придется мчаться за щеткой наверх, и везти на вокзал завернув в носовой платок.

Разумеется, мне и сейчас пришлось вывернуть все что вообще выворачивалось, и, разумеется, я ничего не нашел. Я перетряс все вещи до состояния, в котором они должны были находиться, прежде чем был сотворен мир и когда властвовал хаос. Само собой разумеется, щетки Джорджа и Гарриса мне попадались раз по восемнадцать — не было только моей. Я стал укладывать вещи обратно, одну за другой, поднимая каждую и перетряхивая. Щетка оказалась в ботинке. Я перепаковал все заново.

Когда я закончил, Джордж спросил, положил ли я мыло. Я сказал, что мне наплевать, положил я мыло или не положил. Я с силой закрыл саквояж и перетянул ремнем. Правда выяснилось, что я сунул туда кисет, так что пришлось открывать его снова. В общем, с саквояжем было покончено в пять минуть одиннадцатого. А еще оставались корзины. Гаррис заметил, что выезжать нам через каких-нибудь двенадцать часов, и что остальное, наверно, пусть лучше доделают они с Джорджем. Я согласился и сел. Теперь делали ход они.

Принялись они беззаботно, очевидно намереваясь показать мне как это делается. Я не стал комментировать. Я только ждал. Когда Джорджа повесят, самым дрянным упаковщиком в мире останется Гаррис. Я смотрел на груды тарелок, чайников, чашек, бутылок и кувшинов, кексов и пирогов, помидоров, спиртовок etc . — и чувствовал, что скоро произойдет захватывающее.

Оно произошло. Начали они с того, что разгрохали чашку. Это было первое, что они сделали. Они сделали это только затем, чтобы продемонстрировать, что́ умеют — только затем, чтобы разогреть интерес.

Затем Гаррис плюхнул на помидор банку с земляничным вареньем, помидор превратился в кашу, и им пришлось выскребывать помидор чайной ложкой.

Затем пришла очередь Джорджа, и он наступил на масло. Я ничего не сказал. Я только подошел ближе, уселся на край стола и стал наблюдать. Это выводило их больше любых моих слов. Я это чувствовал. Это их нервировало и возбуждало. Они наступали на вещи, убирали их в сторону, а потом, когда было нужно, не могли их найти. Пирожки они положили на дно, сверху наставили тяжестей, и пирожки разъехались.

Солью они засыпали все, а что касается масла! В жизни не видел, чтобы два человека так хлопотали с куском масла на шиллинг два пенса. Когда Джордж соскреб его с тапочка, они попытались запихать его в чайник. Оно не влезало, а что все-таки влезло, не вылезало обратно. В конце концов они его отскоблили и положили на стул. Гаррис на него сел, масло прилипло к Гаррису, и они стали искать это масло по всей комнате.

— Клянусь, я положил его на этот вот стул, — сказал Джордж, уставившись на пустое сиденье.

— Да я и сам видел, как ты его положил, минуту назад, — откликнулся Гаррис.

Тогда они снова закружили по комнате в поисках масла, а потом опять сошлись в середине и уставились друг на друга.

— Отродясь не видал ничего более странного, — сказал Джордж.

— Ну и ну! — сказал Гаррис.

Затем Джордж зашел Гаррису в тыл и увидел там масло.

— Оно что, тут было все время? — воскликнул он возмущенно.

— Где? — закричал Гаррис, оборачиваясь назад.

— Да стой ты спокойно! — взрычал Гаррис, срываясь за ним.

И они счистили масло и положили его в заварочный чайник.

Монморанси, разумеется, находился в гуще событий. Цель существования Монморанси заключается в том, чтобы путаться под ногами и навлекать на себя проклятия. Если он ухитряется влезть туда где не нужен в особенности, стать конченой напастью, привести в исступление всех, чтобы в голову ему летали предметы — тогда он считает, что день у него попусту не пропал.

Добиться того, чтобы кто-нибудь об него споткнулся и честил час напролет — вот высшая цель и смысл его жизни. И когда ему удается достичь в этом успеха, его самомнение становится просто невыносимым.

Он являлся и садился на вещи — как раз тогда, когда их нужно было укладывать. Он трудился с навязчивым убеждением, что Джорджу или Гаррису, когда те протягивали за чем-нибудь руку, всякий раз был необходим именно его мокрый холодный нос. Он сунул лапу в варенье, достал все чайные ложки, прикинулся, что лимоны суть не что иное как крысы, забрался в корзину и убил три штуки, пока Гаррис не успел огреть его сковородкой.

Гаррис сказал, что я его подстрекаю. Я не подстрекал его. Собаке наподобие этой подстрекательств не требуется. Это — природный, исконный порок, порок прирожденный, который и заставляет ее вытворять подобное.

Укладка вещей была закончена без десяти час. Гаррис уселся на большую корзину и сказал, что, он надеется, ничего не разбилось. Джордж сказал, что если что-нибудь и разбилось, то оно уже разбилось (это замечание его вроде как успокоило). Еще он добавил, что готов идти спать.

Идти спать готовы мы были все. Гаррис сегодня должен был ночевать у нас, и мы поднялись в спальню.

Мы бросили жребий, и Гаррису выпало спать со мной. Он спросил:

— Ты, Джей, любишь спать у стены, или как?

Я сказал, что, в общем-то, предпочитаю спать на кровати.

Гаррис сказал, что это неоригинально.

Джордж спросил:

— В котором часу вас будить, ребята?

Гаррис ответил:

— В семь.

Я сказал:

— Нет, в шесть, — потому что собирался написать несколько писем.

Мы с Гаррисом немного поспорили на этот счет, но в конце концов поделили разницу и назначили половину седьмого.

— Разбуди нас в шесть-тридцать, Джордж, — сказали мы.

Джордж не ответил. Мы осмотрели Джорджа и обнаружили, что он уже спит. Тогда мы поставили у кровати лохань (так, чтобы утром, вставая с постели, он в нее кувыркнулся) и отправились на боковую.

Глава V


Нас будит миссис П. — Джордж, лежебока. — Надувательства с «прогнозом погоды». — Наш багаж. — Порочность мальчишки. — Мы собираем народ. — Мы шикарным образом отбываем и прибываем на Ватерлоо. — Простосердечие служащих Юго-Восточной железной дороги в отношении такой суетности как поезда. — Плыви, наш челн, по воле волн.

Разбудила меня наутро миссис Поппетс.

— Известно ли вам, сэр, что уже около девяти?

— Чего девяти? — закричал я, вскакивая.

— Часов, — ответила она в замочную скважину. — Я думала, проспите еще.

Я разбудил Гарриса и озадачил его. Он сказал:

— Ты вроде как собирался вставать в шесть?

— Ну, собирался. Почему ты меня не разбудил?

— Как бы я разбудил тебя , когда ты не разбудил меня ? — парировал он. — Теперь до воды мы и к полудню не доберемся. Удивляюсь, как ты вообще взял на себя труд проснуться.

— Хм, — сказал я. — К счастью для тебя, что взял. Если бы не я, ты так бы и провалялся здесь все эти полмесяца.

Несколько минут мы огрызались в подобном духе, пока нас не прервал вызывающий храп Джорджа. Он напомнил нам, впервые с тех пор как нас разбудили, о его собственном существовании.

Вот он лежит — человек, который спрашивал, во сколько нас разбудить — на спине, рот широко открыт, колени торчат под одеялом.

Я не знаю в чем здесь причина, но вид другого человека в постели, который спит когда не сплю я, доводит меня до бешенства. Это ужасно, смотреть, как драгоценные часы человеческой жизни — бесценные мгновения, которые больше никогда не вернутся — тратятся всего лишь на тупой сон.

Во он Джордж, в отвратительной праздности швыряющий прочь неоценимый дар времени. Его ценная жизнь, за каждую секунду которой ему впоследствии придется предоставить отчет, утекает от него без пользы. А ведь он бы мог бодрствовать, набивая брюхо яичницей с беконом, доставая собаку или фиглярствуя с горничной — вместо того чтобы валяться, погрязая в забвении, оплетающем душу.

Это была страшная мысль. Она осенила нас с Гаррисом в одно и то же мгновение. Мы решили спасти его, и в этом благородном стремлении наш собственный спор был забыт. Мы ринулись к Джорджу и сорвали с него одеяло. Гаррис залепил ему тапочком, я заорал ему в ухо, и он пробудился.

— Чечилось? — огласил он, садясь на кровати.

— Вставай, тупорылый чурбан! — зарычал Гаррис. — Без четверти десять!

— Что? — возопил Джордж, спрыгивая с кровати в лохань. — Кто, гром его разрази, поставил сюда эту дрянь?!

Мы сказали ему, что нужно быть дураком, чтобы не заметить лохань.

Мы покончили с одеванием и, когда дело коснулось прочих деталей, вспомнили, что расчески и зубные щетки уже упакованы. (Эта щетка сведет меня в гроб, я знаю.) Пришлось спускаться и выуживать все это из саквояжа. А когда мы управились, Джорджу потребовались бритвенные принадлежности. Мы сказали, что данным утром ему придется обойтись без бриться, так как мы не собираемся распаковывать саквояж ни для него, ни для кого-либо вроде него.

Он сказал:

— Не валяйте дурака. Как я пойду в Сити вот так?

Это действительно было весьма непристойно в отношении Сити. Но какое нам дело до человеческих мук? Как выразился Гаррис, своим обыкновенным пошлым образом, Сити придется это сожрать.

Мы спустились к завтраку. Монморанси пригласил двух прочих псов проводить его, и они коротали время грызясь на крыльце. Умиротворив их зонтиком, мы уселись за отбивные с холодной телятиной.

Гаррис сказал:

— Хороший завтрак — великое дело.

И начал с двух отбивных котлет, заметив, что их надо съесть пока они горячи, в то время как телятина может и подождать.

Джордж завладел газетой и стал зачитывать сообщения о несчастных случаях на воде и прогноз погоды, причем последний пророчил: «осадки, похолодание, облачность переменная» (самая мерзкая пакость, которая только бывает с погодой), «местами возможны грозы; ветер восточный; в центральных графствах (Лондон и Ла-Манш) область пониженного давления. Бар. падает».

Мне думается, из всего глупейшего, раздражающего вздора, которым нас пичкают, мошенничество с «прогнозом погоды» — самый, наверно, несносный. Он «прогнозирует» в точности то, что было вчера или позавчера, и в точности наоборот тому, что должно произойти сегодня.

Помню, как-то раз поздней осенью отдых у меня был совершенно загублен тем, что мы внимали прогнозу погоды в местной газете. «Сегодня ожидаются сильные ливни и грозы» — говорилось там в понедельник. Мы отказываемся от пикника и, ожидая дождя, весь день остаемся под крышей. А мимо нашего дома в пролетках и на линейках катит народ — веселей некуда; солнце сияет себе, ни облачка не видать.

— Ага! — говорим мы, выглядывая из окна. — Вот как вернутся домой все мокрые!

И мы фыркаем, представляя себе, как же они все промокнут. И мы возвращаемся, и ворошим огонь, и достаем книги, и приводим в порядок коллекцию водорослей и раковин. К полудню, когда солнце заливает комнату, жара становится просто ужасной, и нам интересно, когда же, наконец, начнутся эти сильные ливни и грозы.

— Ага! Вот посмо́трите, после обеда как ливанет! — говорим мы друг дружке. — Ох, ну и промокнут же все. Вот здорово!

В час дня заходит хозяйка и спрашивает, не собираемся ли мы на улицу (денек такой славный).

— Нет, нет, — отвечаем мы, посмеиваясь многозначительно. — Мы-то не собираемся. Мы  не собираемся вымокнуть — нет, нет, нет.

И когда уже вечереет, а дождя нет и в помине, мы пробуем утешиться мыслью, что он обрушится вдруг, лишь только народ двинет домой; укрыться им будет негде, и оттого все вымокнут еще больше. Ни капли, однако, не падает; заканчивается роскошный день и за ним наступает дивная ночь.

Наутро мы читаем, что будет «сухо и ясно; жара», легкомысленно одеваемся и выходим. Спустя полчаса начинается затяжной ливень, дует жестокий холодный ветер; то и другое продолжается до самого вечера. Мы возвращаемся домой с простудой и ревматизмом и оказываемся в постели.

Погода — такая штука, которая мне совершенно не по зубам. Я никогда ее не пойму. В барометрах толку нет — сбивают с толку так же, как прогнозы в газете.

В Оксфорде, в гостинице где я останавливался прошлой весной, был один. Когда я въехал, он показывал «Ясно». За окном же просто лило, лило весь день, и я не мог сообразить в чем дело. Я постучал по барометру. Он прыгнул и показал «Сушь». Коридорный, проходя мимо, остановился и сказал, что барометр, верно, имеет в виду завтрашний день. Я предположил, что, может статься, он имеет в виду позапрошлую неделю, но коридорный сказал, что он так не думает.

Наутро я постучал по нему снова. Он перепрыгнул дальше, а дождь припустил еще пуще. Я пришел в среду и треснул еще разок. Стрелка было крутнулась к «Ясно», «Сушь» и «В. Сушь», но ее остановил шпенек, и двигаться дальше она уже не могла. Она старалась изо всех сил, но аппарат был устроен так, что она не могла предсказывать замечательную погоду еще усерднее — ей пришлось бы сломаться. А ей-то, очевидно, хотелось продолжить и предсказать засуху, пересыхание вод, солнечные удары, самум и тому подобное. Но шпенек это предупредил, и ей пришлось удовлетвориться простым и банальным «В. Сушь».

А дождь тем временем лил водопадом, и нижнюю часть города затопило, потому что река вышла из берегов.

Коридорный сказал, что все ясно: когда-нибудь и надолго наступит замечательная пора. И прочитал стихотворение, напечатанное на крышке оракула, что-то вроде:


Раньше знаешь — дольше будет.
Позже знаешь — скорее пройдет.

Тем летом хорошей погоды так и не наступило. Видимо, устройство подразумевало следующую весну.

А есть еще эта новая разновидность барометров — прямые и длинные. Мне никогда не понять, где у них копыта, а где рога. Одна сторона у них для 10-и часов на вчера, а другая для 10-и часов на сегодня (только в такую рань туда где он стоит не каждый раз попадешь). Он всегда или падает, или всегда поднимается — когда дождь, когда ясно, когда сильный ветер, или когда слабый. С одного конца у него «С-р», с другого «В-к»[11], и даже если его стукнуть, то он все равно ничего не скажет. А еще его нужно подстроить под уровень моря и привести к Фаренгейту (и даже потом непонятно, что будет).

Кому вот только нужен весь этот прогноз погоды? Она всегда плохая, когда наступает, и еще не хватало горя знать об этом заранее. Уж пусть лучше будет тот старикан, который в особенно мрачное утро, когда нам особенно хочется, чтобы оно прояснилось, оглядывает горизонт особенно понимающим взглядом и говорит:

— Э нет, сэр, оно прояснится, уж точно. Разойдется, уж точно, сэр.

— А-а, он-то знает, — говорим мы, желая ему доброго утра и отправляясь в путь. — Диву даешься, откуда эти старики все знают!

И мы питаем к этому человеку нежные чувства, которые не уменьшаются тем обстоятельством, что проясняться не проясняется ничего, и дождь лет себе целый день.

— Ну что ж, — думаем мы. — Он-то сделал все, что от него зависит.

А к тому, кто пророчит ненастье, мы наоборот питаем чувства только злые и мстительные.

— Вы думаете, прояснится? — кричим мы мимоходом, бодро.

— Уж нет, сэр, боюсь, зарядило на день, — отвечает он, покачав головой.

— Старый болван, — бормочем мы. — Откуда он знает-то?

И если его знамение подтверждается, мы возвращаемся злясь на него еще больше и будучи смутно убеждены, что без него здесь, так или иначе, не обошлось.

В это конкретное утро было слишком ярко и солнечно, чтобы леденящие кровь сводки Джорджа насчет «бар. падает», «атмосферные возмущения распространяются по южной Европе» и «давление повышается» нас очень расстроили. Таким образом, Джордж, убедившись, что, будучи не в состоянии испакостить нам настроение, лишь понапрасну теряет время, стянул сигаретку (которую я заботливо свернул для себя) и вышел.

Затем мы с Гаррисом, покончив с тем немногим, что оставалось еще на столе, выволокли багаж на крыльцо и стали ждать кэб.

Багажа, когда мы собрали все вместе, оказалось, надо сказать, изрядно. Тут был большой кожаный саквояж, чемоданчик, две корзины, большой сверток пледов, четыре-пять пальто с макинтошами, несколько зонтиков. Еще была дыня, в сумке отдельно (такая здоровая, что никуда не влезала), пара фунтов винограда (в другой сумке), японский бумажный зонтик, сковорода (которую, слишком длинную чтобы куда-нибудь ткнуть, мы завернули в оберточную бумагу).

Смотрелось это внушительно, и нам с Гаррисом стало даже как-то и стыдно (хотя с чего бы, не понимаю). Свободный кэб не появлялся. Зато появились уличные мальчишки. Заинтересовавшись, несомненно, зрелищем, они тормозили.

Первым объявился мальчик от Биггса. Биггс — наш зеленщик. Его главное дарование заключается в том, чтобы нанимать себе на работу наиболее падших и беспринципных мальчиков, произведенных когда-либо цивилизацией. Если по соседству возникает что-нибудь чудовищнее обычного по части мальчиков — мы знаем, это последний мальчик от Биггса.

Мне говорили, что когда на Грейт-Корам-стрит случилось убийство, наша улица быстренько заключила, что за этим убийством стоит мальчик от Биггса (тогдашний); и если бы он не смог, в ответ на суровый перекрестный допрос, которому его подверг номер 19, когда он явился туда за заказом на следующий день (в допросе принимал участие номер 21, оказавшийся в тот момент на крыльце), доказать полное алиби — ему бы пришлось туго. Я не знаю мальчика, который был у Биггса в то время. Но если судить по тому, чего я с тех пор насмотрелся, сам бы я этому алиби большого значения придавать не стал.

Мальчик от Биггса, как я сказал, появился из-за угла. Он, очевидно, был в большой спешке, когда вначале показался на горизонте, но заметив меня, Гарриса, Монморанси и вещи, притормозил и уставился. Мы с Гаррисом посмотрели на него с неодобрением. Более чувствительную натуру это уязвить бы смогло; однако мальчики от Биггса повышенной чувствительностью, как правило, не отличаются. Он стал на мертвый якорь в ярде от нашего крыльца и — прислонившись к ограде и подобрав соломинку для жевания — стал сверлить нас взглядом. Он явно решил досмотреть до конца все.

В следующий миг на противоположной стороне улицы появился мальчик от бакалейщика. Мальчик от Биггса его приветствовал:

— Эй! Нижние из 42-го переезжают.

Мальчик от бакалейщика перешел улицу и занял позицию с другой стороны крыльца. Затем к мальчику от Биггса присоединился юный джентльмен из обувной лавки, тогда как распорядитель пустых бутылок из «Голубых Столбов» занял независимую позицию на бордюре.

— Что-что, а с голоду они не помрут, — сообщил джентльмен из обувной лавки.

— Ты, поди, тоже с собой чего-нибудь захватил, — возразили «Голубые Столбы», — если бы собрался переплыть Атлантический океан в лодке.

— Они не собираются переплывать Атлантический океан, — вмешался мальчик от Биггса. — Они отправляются на розыски Стенли[12].

К этому времени уже собралась небольшая толпа, и люди спрашивали друг друга в чем дело. Одна сторона (юные и легкомысленные) находила что это свадьба, и отмечала что Гаррис — жених; в то время как старшая и более вдумчивая часть масс склонялась к мысли, что здесь готовятся к погребению, и я, вероятно, брат мертвого.

Наконец появился свободный кэб (у нас такая улица, на которых, как правило, пустые кэбы, когда они не нужны, мелькают с частотой три штуки в минуту, болтаются повсюду вокруг и путаются под ногами). И мы — сложив в кэб самих себя и пожитки, а также вышвырнув пару приятелей Монморанси, которые, очевидно, принесли клятву не покидать его никогда — отбыли среди аплодисментов толпы (при этом мальчик от Биггса запустил нам вслед морковкой, «на счастье»).

В одиннадцать часов мы прибыли на вокзал Ватерлоо и стали спрашивать, откуда отходит поезд 11:05. Разумеется, этого никто не знал. На Ватерлоо никто никогда не знает, откуда отравляется поезд (как ни то куда он идет, когда все-таки отправляется, как и вообще ничего в этом смысле). Носильщик, который взял наши вещи, считал, что поезд отправляется со второй платформы, тогда как другой носильщик, с которым вопрос мы обсудили также, слышал, что, как вроде бы говорили, с первой. Начальник вокзала, с другой стороны, был убежден, что с пригородной.

Чтобы покончить с этим, мы поднялись наверх к главному диспетчеру, и он сообщил нам, что сию минуту встретил одного человека, который утверждал будто бы видел наш поезд на третьей платформе. Мы двинулись к третьей платформе, но тамошнее начальство нам заявило, что оно, в известной мере, считает, что поезд у них — саутгемптонский экспресс (если, конечно, не виндзорский кольцевой). В любом случае они были уверены, что поезд у них не кингстонский (хотя почему так были уверены, сказать не могли).

Тогда наш носильщик сообщил, что, как он думает, наш поезд, должно быть, стоит на верхней платформе. Он сказал, что (как он думает) этот поезд он вроде бы даже знает. Тогда мы поднялись на верхнюю платформу, увидели машиниста и стали спрашивать, не в Кингстон ли он идет. Он сказал, что, конечно, едва ли может утверждать наверное, но считает, в известной мере, что да. Так или иначе, если он не 11:05 на Кингстон, тогда он (он, в общем, уверен) — 9:32 до Вирджиния-Уотер. (Или экспресс 10:00 на остров Уайт, или куда-нибудь в том направлении; доберемся — узнаем.) Мы тихонько сунули ему полкроны и взмолились — пусть он будет 11:05 на Кингстон.

— На этой дороге никому никогда не узнать, — сказали мы машинисту, — какой у вас поезд и куда он идет. Дорогу-то знаете! Трогайте себе тихонько и поезжайте в Кингстон.

— Даже не знаю, джентльмены, — отвечал великодушный малый. — Но думаю, кто-то все-таки идти в Кингстон должен… Так что я и пойду. Гоните полкроны.

Вот так мы попали в Кингстон, через Лондон, по Юго-Западной железной дороге.

Впоследствии мы узнали, что этот наш поезд на самом деле был эксетерский почтовый, что на Ватерлоо его разыскивали несколько часов подряд, и никто не знал, куда же он делся.

Наша лодка ожидала нас в Кингстоне, как раз ниже моста, и к ней мы направили стопы, и сложили багаж вокруг, и взошли на нее.

— Ну как, все в порядке? — спросили у нас.

— Еще как! — ответили мы.

И — Гаррис на веслах, я у руля, а Монморанси, подавленный и исполненный глубокого подозрения, на носу — мы двинулись по реке, которой на две недели предстояло стать нашим домом.

Глава VI


Кингстон. — Поучительные замечания о раннем периоде Английской истории. — Поучительные наблюдения о резном дубе и жизни вообще. — Печальный случай Стиввингса-младшего. — Размышления об архаике. — Я забываю, что на руле. — Любопытные результаты. — Хэмптон-Кортский лабиринт. — Гаррис в роли проводника.

Выдалось чудесное утро, как бывает поздней весной или ранним летом (что вам больше понравится), когда нежный глянец травы и листвы наливается полной зеленью, а природа похожа на прелестную девушку в трепете смутных чувств на пороге зрелости.

Чудные улочки Кингстона, весьма живописные в ярком солнечном свете у берега; сверкающая река с баржами, которые неспешно тянутся по течению; зеленый бечевник; нарядные особняки на том берегу; Гаррис, кряхтящий за веслами в своем красно-оранжевом свитере; сумрачный старый дворец Тюдоров, мелькающий вдалеке — все это составляло столь солнечную картину, столь яркую и спокойную, такую полную жизни и все же такую умиротворяющую, что — пусть стоял сейчас ранний день — я почувствовал, как меня мечтательно убаюкивает, обволакивает задумчиво-созерцательным настроением.

Я представлял Кингстон, или «Кенингестун», как он назывался однажды, когда саксонские «кенинги» короновались там. Здесь перешел реку великий Цезарь, и римские легионы разбили свой лагерь на покатых холмах. Цезарь, как в поздние времена Елизавета[13], останавливался здесь, похоже, на каждом углу (только он был приличнее доброй королевы Бесс: он не ночевал в трактирах).

А она на трактирах была просто помешана, эта английская королева-девственница. В радиусе десяти миль от Лондона едва ли найдется хотя бы один чем-то привлекательный кабачок, в который она бы не заглянула, где бы не посидела, где бы не провела ночь. Интересно, кстати, что́ если Гаррис, скажем, начнет новую жизнь, станет великим, добродетельным человеком, сделается премьер-министром и умрет — стали бы на трактирах, к которым он благоволил, вешать вывески: «Здесь Гаррис пропустил кружку горького», «Здесь летом 88-го Гаррис опрокинул пару шотландских со льдом», «Отсюда в декабре 1886-го вышибли Гарриса»?

Нет. Таких мест было бы слишком много! Те места, в которых он никогда не бывал — вот они бы прославились. «Единственная пивная в Южном Лондоне, где Гаррис не хлебнул ни глотка!» Народ повалил бы валом — посмотреть, что там не так.

Как, должно быть, ненавидел Кенингестун простоватый бедняга король Эдви! Пир по случаю коронации оказался ему не по силам. Может быть, кабанья голова, нафаршированная цукатами, пришлась ему не по вкусу (мне бы она не пришлась, точно), а мед и вино в него уже просто не лезли — но он удрал потихоньку с шумного кутежа, чтобы украсть тихий час при свете луны с милой своей Эльгивой.

Возможно, взявшись за руки у окна, любовались они лунной дорожкой на водной глади реки, тогда как из далеких залов рваными шквалами смутного шума и грохота доносился неистовствующий разгул.

Затем эти скоты — Одо и Сен-Дунстан[14] — врываются в тихую комнату, и осыпают непристойными оскорблениями ясноликую королеву, и волокут бедного Эдви обратно, в шумный гул пьяной свары.

Прошли годы, и с кончиной военных маршей рука об руку сошли в могилу саксонские короли и саксонское буйство. На время величие Кингстона отошло — чтобы возродиться снова, когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов[15], а королевские баржи становились у берега с натянутыми якорными цепями, и щеголи в ярких плащах с важным видом спускались по лестницам, чтобы позвать: «Эй, паромщик! Чтоб тя! Гранмерси».

Многие из старинных домов в тех местах ясно говорят о времени, когда в Кингстоне находился двор, жили придворные и вельможи, когда по долгой дороге к воротам дворца день напролет бряцала сталь, гарцевали скакуны, шуршали шелка и бархат, мелькали лица красавиц. От этих больших просторных домов, от зарешеченных фонарей-окон, от огромных каминов и остроконечных крыш веет временем длинных чулок и коротких камзолов, шитых жемчугом перевязей, вычурных клятв. Эти дома возводились в те дни, когда «люди знали, как строить». Твердый красный кирпич со временем только окреп, а дубовые лестницы не скрипят и не крякают, когда вы норовите спуститься не привлекая внимания.

Говоря о дубовых лестницах, вспоминаю великолепную лестницу резного дуба в одном из домов Кингстона. Сейчас этот дом — лавка на рыночной площади, но очевидно, некогда был особняк какой-то большой персоны. Мой друг, который живет в Кингстоне, однажды зашел туда купить шляпу, по рассеянности засунул руку в карман и расплатился наличными.

Лавочник (а он моего друга знал), сначала, естественно, пришел в некоторое замешательство. Быстро, однако, оправившись и чувствуя, что в поощрение подобных вещей что-то следует предпринять, он спросил нашего героя, не хотел бы тот осмотреть образец превосходной старинной дубовой резьбы. Мой друг отвечал что хотел бы. Тогда лавочник провел его через лавку и повел вверх по лестнице. Перила лестницы представляли собой грандиозный образец мастерства, а стена вдоль нее была украшена дубовой панелью с такой резьбой, которая бы сделала честь и дворцу.

С лестницы они попали в гостиную — большую яркую комнату, оклеенную несколько ошеломляющими, но бодренькими голубенькими обоями. Более в апартаментах, однако, ничего примечательного не наблюдалось, и мой друг поинтересовался, зачем его сюда привели. Хозяин подошел к обоям и постучал по ним. Они издали деревянный звук.

— Дуб, — пояснил он. — Сплошь резной дуб, до самого потолка, точь-в-точь как на лестнице.

— Великий Цезарь! — возопил приятель. — Вы что, хотите сказать, что залепили дубовую резьбу вот этими голубенькими обоями?

— Ну да, — был ответ. — И это вылетело мне в копеечку. Сначала, конечно, пришлось обить ее шпунтом. Но зато сейчас в комнате весело. А было угрюмо, что просто ужас какой-то.

Не могу сказать, что я совершенно его порицаю (что, несомненно, должно его сильно утешить). С его точки зрения — то есть, с точки зрения обычного домовладельца, стремящегося по мере возможного не тяготиться жизнью, но не с точки зрения маньяка-антиквара — правда на его стороне. На резной дуб очень приятно взглянуть, немного резного дуба приятно иметь, но, вне всяких сомнений, жить в нем как-то тяжеловато (если, конечно, вы на нем не свихнулись). Ведь это все равно, что жить в церкви.

Нет. В нашем случае грустно то, что у лавочника, которого резной дуб не интересует, резным дубом украшена вся гостиная, в то время как люди, которых резной дуб как раз интересует, принуждены платить за него ужасные деньги. И это, похоже, правило в нашем мире. У каждого есть то, что ему не нужно, а у других есть как раз то, что нужно ему.

У женатых есть жены, которые им вроде как не нужны, а молодые холостяки плачутся, что никак не могут женой обзавестись. У бедняков, которые едва сводят концы с концами, бывает по восемь здоровых детей. Богатые старые парочки, которым некому оставить свои деньжищи, умирают бездетными.

А взять девушек и поклонников. Девушкам, у которых поклонники есть, они не нужны. Они говорят, что обойдутся без них. Те им, мол, только что докучают, и почему бы им не отправиться к мисс Смит, или к мисс Браун, которые невзрачны, в годах, и у которых поклонников нет? Им самим поклонники не нужны. Замуж они не собираются выходить вообще.

Но нет, нет, об этом лучше не думать. От этого так грустно.

У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон[16]. Его настоящее имя было Стиввингс. Это был самый исключительный тип, который мне вообще попадался. Я подозреваю, он действительно любил учиться. Он получал страшные головомойки за то, что читал по ночам в постели греческие тексты, а что касается французских неправильных глаголов, удержать его от глаголов не было решительно никакой возможности. Он был полон причудливых и противоестественных заблуждений насчет того, что должен быть честью родителям и славой для школы. Он томился жаждой получать награды, стать взрослым и благоразумным. Подобных малодушных идей было у него навалом. Я никогда не встречал такого диковинного создания — но безобидного, заметьте, как неродившееся дитя.

И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Таких заболевающих мальчиков как этот Сэнфорд-и-Мертон больше не существовало. Если в радиусе десяти миль от него появлялась какая-нибудь известная науке зараза, он ее подхватывал, и подхватывал очень серьезно. Он подцеплял бронхит в самый июльский зной, а сенную лихорадку на Рождество. После шести недель засухи его свалит с ног ревматизм, а если он выйдет на улицу в туманный ноябрьский день, то вернется домой с солнечным ударом.

Как-то раз его, беднягу, положили под общий наркоз, повыдирали все зубы и вручили вставные челюсти — так страшно он страдал зубной болью. Тогда он переключился на невралгию и боль в ушах. Простуда не покидала его никогда (за исключением одного случая, когда девять недель он провалялся со скарлатиной). У него всегда было что-нибудь отморожено. Большая холерная эпидемия 1871 года обошла только наши места. Во всем округе был зарегистрирован единственный случай. Холерой заболел юный Стиввингс.

Когда он заболевал, ему приходилось оставаться в постели, кушать цыплят, заварные пирожные и парниковый виноград. И он лежал и рыдал — потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали немецкую грамматику.

А мы, прочая ребятня — которые пожертвовали бы десятью годами школьной жизни, чтобы поболеть хотя бы денек, которые совершенно не собирались давать родителям повода почваниться своими чадами — мы не могли добиться даже того, чтобы у нас свело шею. Мы торчали на сквозняках, но это лишь укрепляло и освежало нас. Мы хватали всякую дрянь чтобы нас рвало, но только толстели и дразнили себе аппетит. Чего только мы не изобретали, но нас не брало ничего — пока не начинались каникулы. Тогда, в тот же день когда нас распускали по домам, мы простужались, и подхватывали коклюш, и заболевали всем чем только можно. И так длилось до следующего семестра, когда несмотря на всю нашу тактику мы вдруг выздоравливали и чувствовали себя замечательно как никогда.

Такова жизнь. А мы лишь некие злаки, которых косят и запекают в духовке.

Возвращаясь к вопросу о резном дубе. У них, у наших прапрадедов, представления об эстетическом и прекрасном, должно быть, были очень высокие. Пожалуй, все наши сегодняшние сокровища — не более чем обычные пустяковины трехсот-четырехсотлетней давности. Я не знаю, присутствует ли в старых суповых тарелках, пивных кружках и свечных щипцах, которые мы сегодня столь ценим, подлинная красота, или то всего лишь сияющий ореол эпохи, что в наших глазах придает этим вещам очарование. Старинный «голубой фарфор», которым мы обвешиваем все стены в качестве украшения, пару веков назад был обыкновенной домашней посудой. А розовенький пастух и желтенькая пастушка, которых мы пускаем по кругу, чтобы все захлебывались от восторга, делая вид что в этом соображают, были никчемными каминными безделушками, которые мамаша восемнадцатого столетия сунет пососать ребенку, когда тот заплачет.

Будет ли так оно в будущем? Всегда ли дешевые безделушки вчерашнего дня будут превозноситься как сокровища дня сегодняшнего? Станут ли сильные мира сего в две тысячи таком-то году рядами развешивать над камином обеденные тарелки с орнаментом из ивовых веточек? Будут ли белые чашки с золотым ободком и прелестным золотым цветочком внутри (неизвестного науке вида), которые наша Мэри бьет теперь не моргнув глазом — будут ли они бережно склеены, выставлены на полочку, и никто кроме самой хозяйки не посмеет стирать с них пыль?

Вот фарфоровая собачка, украшающая украшающая спальню у меня на квартире. Она беленькая. Глазки голубенькие. Носик изысканно розовый, с крапинками. Шейка мучительно вытянута, на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом. Я сам собачкой не восхищаюсь. Могу сказать, что как образец мастерства она меня раздражает. Мои невменяемые приятели над нею глумятся, и даже собственно моя хозяйка к собачке не питает восторга, а присутствие ее оправдывает тем обстоятельством, что это подарок тетушки.

И ведь более чем вероятно, что в двадцать первом столетии эту собачку где-нибудь откопают, без ног и с отбитым хвостом, и продадут как образчик старинного фарфора, и засунут в стеклянный шкаф. И люди будут ходить вокруг и восхищаться ею. Они будут поражены дивной глубиной цвета на носике и будут строить гипотезы насчет того, сколь великолепной, вне всяких сомнений, была утраченная доля хвостика.

Мы, в наше время, прелести этой собачки не видим. Мы слишком к ней пригляделись. Это как закат солнца и звезды: очарование их не исполняет благоговением, потому что они привычны глазам. Так и с этой фарфоровой собачонкой. В 2288 году люди будут захлебываться над ней от восторга. Производство таких собачек превратится в утраченное мастерство. Наши потомки будут удивляться тому, как нам удавалось творить подобные чудеса, и говорить о том, как мы были искусны. Про нас будут говорить, с восторженным трепетом, «эти великие мастера древности, которые процветали в девятнадцатом веке и создавали таких фарфоровых собачек».

Вышивку, которую ваша старшая дочь сделала в школе, будут называть «гобеленом викторианской эпохи», и ей не будет цены. За кувшинами из нынешних придорожных трактиров (синие с белым, все в трещинах и щербатые) будут гоняться; их будут продавать на вес золота, а богачи будут использовать их в качестве чаш для крюшона. Японские же туристы будут скупать все эти «презенты из Рэмсгейта» и «сувениры из Маргейта», избегшие уничтожения, и тащить их с собой в Иеддо как древнюю английскую редкость.

Здесь Гаррис отбросил весла, поднялся со скамьи, лег на спину и растопырил в воздухе ноги. Монморанси взвыл, сделал сальто, а верхняя корзина подпрыгнула, и из нее вывалилось содержимое.

Я был до некоторой степени удивлен, но самообладания не потерял. Я сказал, довольно благодушно:

— Але! Вы что это там?

— Мы что это там? Ах ты…

Нет, по зрелом размышлении я не повторю того, что огласил Гаррис. Меня можно винить, это я признаю, но оправдать неистовства языка и непристойности выражений (особенно со стороны человека, получившего такое заботливое воспитание, которое, как я знаю, получил Гаррис) невозможно ничем. Я размышлял об ином и, как можно легко понять, забыл, что сижу на руле, в результате чего мы изрядно перемешались с бечевником. Какое-то время было трудно определить, что было мы, а что миддлсекский берег Темзы, но вскоре мы с этим разобрались и отъединились.

Гаррис, тем не менее, заявил, что поработал достаточно, и что теперь моя очередь. Раз уж мы въехали в берег, я вылез, взялся за бечеву и повел лодку мимо Хэмптон-Корта.

Что за милая старая стенка тянется здесь вдоль реки! Всякий раз, когда я прохожу мимо, мне становится лучше от одного ее вида. Такая живая, веселая, славная старая стенка! Какое очаровательное зрелище! Тут по ней вьется лишайник, там она поросла мхом; робкая юная виноградная лоза выглядывает здесь над краем — посмотреть, что творится на оживленной реке; чуть дальше свисает гроздьями старый неброский плющ. На каждые десять ярдов этой стены — по полсотни цветов, тонов и оттенков. Если бы я рисовал и умел писать красками, я бы, конечно, сделал прелестный набросок этой старой стены. Я частенько думал о том, что хотел бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь так мирно и тихо; так славно здесь побродить ранним утром, когда народ еще спит.

Впрочем, я не думаю, что если такое реально случится, мне это понравится. По вечерам здесь страшно уныло и хмуро, когда лампа бросает на стену жуткие тени, а эхо далеких шагов звенит по холодным каменным коридорам, то приближаясь, то замирая вдали. Повсюду смертельная тишина, и только стучит ваше сердце.

Мы — создания солнца, мы, мужчины и женщины. Мы любим свет и жизнь. Вот мы и торчим толпой в городах, а на селе с каждым годом становится все пустыннее. При свете солнца — днем, когда Природа вокруг жива и деятельна — пригорки и густые заросли нас привлекают. А ночью, когда Мать Земля отправляется спать, а мы остаемся бодрствовать — о! Мир наводит такую тоску, и нам становится страшно как детям в пустом тихом доме. Тогда мы сидим и рыдаем, и вожделеем залитых фонарями улиц, и звука человеческих голосов, и пульса человеческой жизни. Нам так беспомощно и ничтожно в великом безмолвии, когда темный лес шелестит в ночном ветре. Вокруг столько призраков, и их неслышные вздохи вселяют в нас такую печаль. Давайте же собираться в больших городах, палить огромнейшие костры из миллионов газовых рожков, кричать, петь хором и быть героями.

Гаррис спросил, случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте. Он сказал, что как-то раз туда заходил, чтобы показать кому-то как его проходить. Он изучил лабиринт по карте, и тот оказался простым до глупости (и вряд ли стоил двух пенсов, которые брали за вход). Гаррис сказал, что карту, должно быть, составляли ради насмешки; на лабиринт она вообще была не похожа и только сбивала с толку. Гаррис повел туда своего кузена-провинциала. Гаррис сказал:

— Мы просто зайдем, чтобы ты мог рассказывать, что здесь побывал. Здесь все элементарно. Называть это лабиринтом просто глупость. Ты все время поворачиваешь направо. Просто обойдем его за десять минут и пойдем закусить.

Когда они вошли в лабиринт, им встретились люди, которые, по их словам, крутились там уже три четверти часа и были сыты этим по горло. Гаррис сказал, что, если им хочется, они могут пойти за ним; он, мол, только зашел, обойдет лабиринт и снова выйдет. Те заявили, что это весьма любезно с его стороны, пристроились следом и двинулись.

По дороге они подбирали всяких других людей, которым также хотелось с этим покончить, и так сосредоточили всех, кто был в лабиринте. Несчастные, расставшиеся со всякой надеждой выбраться, увидеть дом и друзей снова, при виде Гарриса и его команды обретали дух и присоединялись к процессии, благословляя его. Гаррис сказал, что, по его оценке, за ним увязалось человек, наверно, двенадцать; одна женщина с ребенком, которая провела в лабиринте целое утро, пожелала, чтобы не потерять Гарриса, взять его за руку.

Всякий раз Гаррис поворачивал вправо, но так продолжалось и продолжалось, и кузен предположил, что лабиринт, видимо, очень большой.

— Один из самых обширных в Европе, — подтвердил Гаррис.

— Должно быть так, — отвечал кузен. — Ведь мы прошли уже добрых две мили.

Гаррис и сам начал подумывать, что все это уже странно, но продолжал до тех пор, пока шествие, наконец, не наткнулось на половинку булочки, валявшуюся на земле. Кузен побожился, что семь минут назад ее видел, и Гаррис сказал «Не может быть!», а женщина с ребенком воскликнула «Еще как может!», так как сама же отобрала эти полбулочки у ребенка и бросила здесь как раз перед тем как повстречать Гарриса. При этом она добавила, что весьма сожалеет о том, что это произошло, и озвучила мнение, что он самозванец. Это привело Гарриса в бешенство, и он вытащил план и разъяснил собственную теорию.

— Карта-то может быть и нормальная, — сказал кто-то, — если б вы знали, где мы на карте сейчас.

Гаррис себе этого не представлял и предложил, лучше всего, отправиться назад ко входу, чтобы начать все сначала. Предложение начать все сначала большого энтузиазма не вызвало, но в отношении целесообразности возвращения назад ко входу возникло полное единодушие. И они повернулись, и опять поплелись за Гаррисом, в обратном направлении. Прошло еще минут десять, и они оказались в центре лабиринта.

Гаррис сначала было вознамерился изобразить дело так, что он этого и добивался. Но у толпы был такой угрожающий вид, что он решил представить все чистой случайностью.

Так или иначе, теперь у них было с чего начинать. Зная теперь где находятся, они справились по карте заново. Все дело показалось простым, проще некуда, и они двинулись в третий раз.

И через три минуты они снова оказались в центре.

После этого они просто больше никуда не могли попасть. Куда бы они ни пошли, их все равно приводило назад, в середину. Это стало настолько привычным, что кое-кто становился там, дожидаясь, пока остальные обойдут кругом и вернутся. Спустя какое-то время Гаррис опять развернул карту, но вид этого документа только привел толпу в ярость, и Гаррису посоветовали употребить его на папильотки. По признанию Гарриса, он не мог избавиться от ощущения, что, до известной степени, популярность утратил.

Наконец они все сошли с ума и стали кричать сторожу. Сторож пришел, взобрался снаружи на лесенку и стал выкрикивать указания. Только к тому времени у них у всех в голове образовался такой сумбур, что они не могли сообразить вообще ничего, и сторож велел им оставаться на месте, заявив, что сейчас придет сам. Они сбились в кучу и стали ждать, а сторож спустился и ступил внутрь.

Как нарочно, сторож оказался юнцом и новичком в своем деле; оказавшись внутри, он не смог их найти, бродил вокруг да около, пытаясь до них добраться, а потом потерялся сам. Сквозь изгородь им было видно, как он носится здесь и там. Вот он увидит их и бросится к ним; они прождут его минут пять, после чего он снова появится на том же месте и спросит, куда же это они подевались.

Чтобы выбраться, им пришлось дожидаться с обеда кого-то из сторожей-стариков. Гаррис сказал, что, насколько он может судить, лабиринт очень занятный, и мы решили, что на обратном пути попробуем затащить туда Джорджа.

Глава VII


Темза в воскресном убранстве. — Платье на реке. — Возможности для мужчин. — Отсутствие вкуса у Гарриса. — Спортивная куртка Джорджа. — День в обществе юных модниц. — Надгробие миссис Томас. — Человек, который не обожает могилы, гробы и черепа. — Гаррис приходит в бешенство. — Его взгляды на Джорджа, банки и лимонад. — Он выполняет акробатические номера.

Гаррис рассказывал мне о своих приключениях в лабиринте, пока мы проходили Молсейский шлюз. На это ушло какое-то время, потому что шлюз этот большой, а наша лодка была единственной. Не припоминаю, чтобы мне случалось видеть Молсейский шлюз с одной только лодкой. Этот шлюз, по-моему, на Темзе самый забитый, включая даже Болтерский.

Я иногда наблюдал такое, что в нем вообще не было видно воды: сплошь пестрый ковер ярких спортивных курток, нарядных шапочек, модных шляпок, разноцветных зонтиков, шелковых шарфов, накидок, струящихся лент, элегантных белых одежд. Когда заглядываешь в шлюз со стены, кажется что это большая коробка, куда набросали цветов всякой формы и всяких оттенков, и они рассыпались там радужной грудой по всем углам.

В погожее воскресенье шлюз являет собой такую картину весь день. Вверх и вниз по течению стоят, ожидая за воротами своей очереди, долгие вереницы лодок. Их все больше и больше, они подплывают и удаляются, и солнечная река — от дворца и до Хэмптонской церкви — усеяна желтым, синим, оранжевым, белым, красным, розовым. Все жители Молси и Хэмптона, нарядившись в лодочные костюмы, высыпают на берег и слоняются вокруг шлюза со своими собаками, и флиртуют, и курят, и глазеют на лодки. И все это вместе — куртки и шапочки у мужчин, прелестные разноцветные платья у женщин, радостные собаки, плывущие лодки, белые паруса, приятный пейзаж, сверкающая вода — все это представляет собой одно из наряднейших зрелищ, которые мне известны в окрестностях хмурого старого Лондона.

Река дает нам возможность одеться как следует. В кои-то веки мы, мужчины, в состоянии, наконец, продемонстрировать свой вкус в отношении цвета, и доложу вам, у нас это выходит весьма щегольски. Лично я в своем костюме предпочитаю немного красного — красного с черным. Должен сказать, что волосы у меня золотисто-каштановые, оттенка, как говорят, довольно красивого, и темно-красный гармонирует с ними прекрасно. Кроме того, по-моему, к ним просто здорово идет светло-голубой галстук, башмаки из юфти и красный шелковый шарф вокруг талии (шарф гораздо изящнее, чем просто пояс).

Гаррис питает пристрастие к оттенкам и комбинациям оранжевого и желтого; только я не думаю, что это вообще благоразумно. Для желтого он смугловат. Желтое ему не подходит (в чем никто и не сомневается). Я бы на его месте взял голубое, а по нему для разрядки пустил бы что-нибудь белое или кремовое. Но поди же! Чем меньше у человека в одежде вкуса, тем больше он обычно упрямствует. Ну и жаль. Гаррис и так никогда не будет пользоваться успехом, между тем как есть один-два цвета, в которых он мог бы выглядеть не так жутко (надвинув шляпу).

Джордж, специально в нашу поездку, купил себе кое-каких новых вещей, но я от них просто в расстройстве. Спортивная куртка у Джорджа просто вопиющая . Я не хочу, чтобы Джордж знал, что я так думаю. Но другого слова для его куртки просто не существует. Он приволок ее домой и показал нам в четверг вечером. Мы спросили, как называется этот цвет. Он сказал, что не знает. Он сказал, что не думает, что это цвет собственно называется; продавец сказал, что это восточный рисунок. Джордж надел куртку и спросил, как оно нам. Гаррис сказал, что как предмет, который вешают над грядками ранней весной, чтобы отпугивать птиц, данную вещь он, так и быть, признает; но будучи рассмотрен как предмет собственно туалета для существа человеческого (не в счет, может быть, негры из Маргейта)[17], этот предмет вызывает у Гарриса только болезненные ощущения. Джордж надулся; но, как сказал Гаррис, не хочешь знать — зачем спрашивать?

Нас с Гаррисом в этом отношении беспокоит то, что, мы опасаемся, куртка Джорджа будет привлекать к нашей лодке внимание.

Барышни также выглядят в лодке недурно, если хорошенько оденутся. Нет ничего более привлекательного, на мой взгляд, чем сшитый со вкусом лодочный костюм. Но «лодочный костюм» (вот бы барышни это понимали) должен быть таким, чтобы в нем можно было собственно кататься в лодке, а не только сидеть под стеклянным колпаком. Ваша прогулка будет совершенно угроблена, если в лодке у вас будет публика, озабоченная главным образом своим туалетом, а не поездкой. Однажды я имел несчастье отправиться на реку на пикник с двумя такими вот барышнями. Ну и весело же нам было.

Обе расфуфырились в пух и прах — шелка, кружева, цветочки, ленточки, изысканные туфельки, светленькие перчатки. Они были одеты для фотографического салона, а не для пикника на реке. На них были «лодочные костюмы» с модной французской картинки. Валять дурака в таких костюмах где-либо по соседству от настоящей земли, воды или воздуха был несерьезно.

Началось с того, что они решили, будто в лодке грязно. Мы протерли для них все скамейки и заверили, что в ней чисто, но они нам не поверили. Одна из них притронулась пальчиком в перчатке к сидению и показала результат исследования совей подруге; тогда они обе вздохнули и уселись с видом мучениц ранних веков христианства, старающихся поудобнее устроиться на костре. Когда гребешь, нет-нет да и брызнешь, а капля воды, как оказывается, гробит лодочные костюмы напрочь. Пятно не сходит никак, и след остается навеки.

Я греб на корме. Я делал все что мог. Я выносил весла плашмя, на два фута, и после каждого взмаха делал паузу, чтобы стекала вода; а чтобы погрузить их снова, искал на воде самое спокойное место. (Мой товарищ, который греб на носу, чуть погодя заявил, что не чувствует себя достаточно квалифицированным гребцом, чтобы грести со мной наравне, и что он пока посидит и, если я не возражаю, поучит мой метод гребли. Он сказал, что его заинтересовал этот метод.) Но несмотря ни на что, как бы я ни старался, брызги на лодочные костюмы иногда все-таки попадали.

Барышни не жаловались. Они тесно прижались друг к другу, поджав губы, и всякий раз когда на них падала капля, вздрагивали и съеживались. Это была величественная картина, безмолвные их страдания, но она же и привела меня в полнейшее расстройство духа. Я слишком чувствителен. Я стал грести судорожно, как попало, и чем больше старался не брызгать, тем больше брызгал.

Наконец я сдался и сказал, что пересяду на нос. Мой партнер согласился, что так будет лучше, и мы поменялись местами. Увидев что я ухожу, барышни испустили невольный вздох облегчения и на мгновение оживились. Бедняжки. Лучше им было примириться со мной. Теперь им достался удалой, беззаботный, толстокожий малый, чувствительный в такой же степени, в которой, может быть, чувствителен ньюфаундлендский щенок. Смотрите на него волком хоть целый час, и он этого не заметит, а если заметит, то это его не взволнует. Он зарядил крепким, лихим, удалым гребком, от которого брызги разлетелись по всей лодке фонтаном, и наша компания вытянулась по струнке в мгновение. Каждый раз, проливая на лодочные костюмы пинту воды, он с приятной улыбкой смеялся («Ах, простите пожалуйста!») и предлагал барышням свой носовой платок, чтобы они обтерлись.

— О, ничего страшного, — шептали в ответ несчастные барышни, украдкой заворачиваясь в накидки и пледы и пытаясь спастись от воды кружевными зонтиками.

За завтраком им пришлось хлебнуть горя. Их приглашали усесться на траву, но трава была пыльная, а стволы деревьев, к которым им предлагали прислониться, видно, никто не чистил щеткой уже несколько недель. И они расстелили на земле свои носовые платочки и уселись таким образом, будто проглотили аршин. Кто-то нес в руках блюдо с мясным пирогом, споткнулся о корень, и пирог вылетел. Ни кусочка, к счастью, на барышень не попало, но происшедшее навело их на мысль о новой опасности; они потеряли покой, и теперь, когда кто-нибудь брал в руки такое, что могло выпасть и наделать беды, барышни наблюдали за ним с возрастающим беспокойством до тех пор, пока он не садился снова.

— А ну-ка, девушки, — весело сказал наш друг, когда все это кончилось, — вперед, мыть посуду!

Сначала они его не поняли. Когда, наконец, до них это дошло, они сказали, что, они опасаются, как мыть посуду они не знают.

— О, я вам сейчас покажу! — воскликнул приятель. — Это просто ужас как весело! Ложитесь на… То есть, наклонитесь, гм, над берегом и поболтайте тарелки в воде.

Старшая барышня сказала, что, она опасается, подходящей одежды для подобной работы у них нет.

— О, и эта сойдет! — беззаботно ответил приятель. — Подоткните подолы.

И он-таки заставил их это сделать. Он сказал им, что веселье пикников состоит из подобных мероприятий наполовину. А они сказали, что это было очень интересно.

Теперь я вот думаю, был ли тот малый настолько туп, как мы думали? Или же он был… Нет, нет, как можно! Ведь на лице у него была такая простота, такая невинность!

Гаррис захотел сойти на берег у Хэмптонской церкви — посмотреть могилу миссис Томас.

— А кто такая миссис Томас? — спросил я.

— Откуда я знаю? — отозвался Гаррис. — Это дама, у которой презабавный памятник, и я хочу его посмотреть.

Я запротестовал. Не знаю, может быть у меня извращенная натура, только я никогда не мечтал о могильных памятниках. Я знаю: когда вы приезжаете куда-нибудь в город или деревню, следует немедленно мчаться на кладбище и наслаждаться могилами. Но в таком отдыхе я себе всегда отказываю. Я не нахожу интереса в том, чтобы ползать кругами у мрачных холодных церквей, за страдающим одышкой старым грибом, и зачитывать эпитафии. Даже кусок медной потрескавшейся доски, вделанной в камень, мне не доставит того, что я называю подлинным счастьем.

Невозмутимостью, которую я в состоянии сохранять перед ликом волнующих надписей, отсутствием воодушевления в отношении местной генеалогии я привожу в потрясение всех добропорядочных могильщиков, а плохо скрываемое стремление поскорее убраться ранит их чувства.

Одним золотым солнечным утром я стоял, прислонившись к невысокой каменной стенке, ограждавшей небольшую деревенскую церковь, курил, и в тихой глубокой радости предавался сладостному успокоительному пейзажу — старая серая церковь, увитая гроздьями плюща, с деревянным крыльцом в замысловатой резьбе; светлая лента проселка, сбегающая извилинами с холма сквозь высокие ряды вязов; крытые соломой домики, выглядывающие из-за аккуратных изгородей; серебряная речка в долине; за нею поросшие лесом холмы!

Это был чудесный пейзаж. Он был полон идиллии и поэзии, и он вдохновил меня. Я ощутил добродетель и благодать. Я понял, что теперь не хочу быть порочным и грешным. Я перееду сюда, и поселюсь здесь, и не сотворю более зла, и буду вести прекрасную, совершенную жизнь; главу мою, когда я состарюсь, украсят седины, и т. д. и т. п.

И в этот миг я простил всех друзей моих и родственников моих, за их порок и упрямство, и благословил их. Они не знали, что я благословил их. Они продолжали вести свой отверженный образ жизни, так и не представляя себе того, что я, далеко-далеко, в этом безмятежном селении, для них делал. Но я это сделал, и мне хотелось, чтобы они узнали о том, что я это сделал, ибо я желал осчастливить их. И я продолжал предаваться всем этим возвышенным, благородным мыслям, как вдруг в мой экстатический транс ворвался пронзительный писклявый фальцет. Он вопил:

— Сию минуту, сударь! Бегу, бегу! Погодите-ка, сударь! Сию минуту!

Я посмотрел вверх и увидел лысенького старикашку, который ковылял по кладбищу, направляясь ко мне. Он волок гигантскую связку ключей, которые тряслись и гремели в такт каждому шагу.

Исполненным безмолвного величия жестом я велел ему удалиться, но он, тем не менее, приближался, истошно крича:

— Бегу, сударь, бегу! Я, видите, ли прихрамываю. Старость не радость! Сюда, сударь, сюда, прошу вас!

— Прочь, жалкий старец, — молвил я.

— Я уж и так спешил, сударь. Моя благоверная заприметила вас только вот сию как минуту. За мной, сударь, за мной!

— Прочь, — повторил я, — оставьте меня! Оставьте, не то я перелезу через стену и убью вас.

Он оторопел.

— Вы что… Вы что, не хотите посмотреть на могилы?!

— Нет, — сказал я. — Не хочу. Я хочу стоять здесь, прислонившись к этой старой замшелой стене. Подите прочь и не беспокойте меня. Я исполнен прекрасных, благородных мыслей и не хочу отвлекаться, ибо испытываю благодать. Не вертитесь тут под ногами, не бесите меня, пугая мои лучшие чувства этим вашим могильным вздором. Убирайтесь и найдите кого-нибудь, кто похоронит вас не задорого — я оплачу половину расходов.

Старик на мгновение растерялся. Он протер глаза и уставился на меня. С виду я был человек как человек. Он ничего не понимал.

— Вы приезжий? Вы тут не живете?

— Нет, — отвечал я. — Не живу. Если бы я  тут жил, то вы  бы тут уже не жили.

— Ну значит вы хотите осмотреть памятники… Могилки… Покойнички, понимаете ли… Гробы!

— Вы шарлатан! — воскликнул я, начиная раздражаться. — Я не хочу осматривать памятники, ваши тем более. Какого черта? У нас есть свои могилки, у нашей семьи. У моего дядюшки Поджера, на Кенсал-Грин, есть памятник — гордость всего прихода. А у моего дедушки такой склеп, в Боу, что туда влезет восемь человек. А в Финчли, у моей двоюродной бабушки Сусанны, есть кирпичный саркофаг с надгробием, а на нем барельеф с чем-то вроде кофейника, причем только дорожка вокруг могилы, из белого камня, стоила бешеных денег. Когда мне нужны могилы, я отправляюсь туда и там упиваюсь. Чужих мне не надо. Когда вас самих похоронят, я, так и быть, приду посмотреть на вашу. Это все, что я могу для вас сделать.

Старик разрыдался. Он сообщил, что один из памятников увенчан каким-то обломком, о котором толкуют, будто бы он — частица чьих-то останков, а на другом памятнике выгравирована надпись, которую до сих пор не сумел разгадать никто.

Но я был неумолим, и старик, дрожащим голосом, возгласил:

— Но Окно-то поминовения вы посмотрите?![18]

Я отказался даже от Окна поминовения. И тогда он выложил свой последний козырь. Он приблизился ко мне вплотную и прошептал, хрипло:

— Там, в склепе, у меня есть парочка черепов… Так и быть, взгляните на них. О-о-о, пойдемте, посмотрите на черепа! У вас ведь каникулы, молодой человек, и вам нужно развлечься. Пойдемте, я покажу вам черепа!!!

Здесь я обратился в бегство, и долго еще до меня доносились его призывы:

— Пойдемте, посмотрим на черепа!!! Вернитесь, взгляните на черепа!!!

Но Гаррис обожает памятники, могилы, эпитафии, надгробные надписи, и мысль о том, что могилу миссис Томас он, может быть, не увидит, привела его в помешательство. Он заявил, что мечтал о посещении могилы миссис Томас с той самой минуты, когда впервые зашла речь о нашей поездке. Он сказал, что никогда бы к нам не присоединился, кабы не чаял надежды увидеть памятник миссис Томас.

Я напомнил ему о Джордже и о том, что мы должны добраться до Шеппертона к пяти часам, чтобы там его встретить. Тогда Гаррис стал наезжать на Джорджа. Какого черта Джордж валяет целый день дурака, а мы тут тащи на своем горбу, через всю реку, это старое раздолбанное корыто, чтобы его встречать? Какого черта он там остался, а мы тут без него вкалывай? Какого черта он сегодня не отпросился и не поехал с нами? Да лопни он, этот банк! Какой там, в банке, от Джорджа толк?

— Как ни зайду, — продолжал Гаррис, — он хоть бы раз там что-нибудь делал. Торчит за стеклом и прикидывается, что занят. Какой толк может быть от человека, когда он торчит за стеклом? Вот я, например, в поте лица зарабатываю свой хлеб. А почему не работает он? Какая там от него польза, и какой вообще толк в этих банках? Сначала берут у тебя деньги, а потом, когда хочешь получить по чеку, присылают его назад, да еще исчиркают вдоль и поперек всякими «Счет исчерпан», «Обращайтесь к чекодателю». Что это за радость такая? На прошлой неделе такую вот штуку они сыграли со мной два раза. Нет, больше я терпеть этого не собираюсь. Я выну вклад. Был бы он тут, мы бы пошли посмотреть на могилу! Да и вообще я не верю, что он вообще в банке. Развлекается себе где-нибудь, вот что он делает, а мы тут ишачь в три погибели. Мне надо выйти и промочить горло.

Я указал Гаррису, что мы находимся на расстоянии многих миль от какого-либо питейного заведения, и Гаррис принялся поносить Темзу (какой может быть толк от реки, если каждый, кто на нее попал, должен сдохнуть от жажды?).

Когда Гаррис становится вот таким, всегда лучше дать ему волю. Тогда он сдувается и в дальнейшем сидит спокойно.

Я напомнил ему, что в корзине у нас имеется концентрированный лимонад, а на носу — целый галлон воды, и что обе субстанции только и ждут когда их смешают, чтобы превратиться в освежающий прохладительный напиток.

Тогда Гаррис окрысился на лимонад и «все эти», по его выражению, «помои для воскресной школы» — имбирное пиво, малиновый сироп и т. д. и т. п. От них случается расстройство пищеварения; они губят как тело, так и душу; они являются причиной половины преступлений в Англии.

Но он, тем не менее, заявил, что ему нужно выпить хоть что-нибудь, залез на скамейку и нагнулся, чтобы достать бутылку. Бутылка была как раз на самом дне корзины, и найти ее было, видимо, нелегко — Гаррису пришлось наклоняться, все дальше и дальше, и он, пытаясь в то же время править лодкой и видя все вверх ногами, дернул за неправильную веревку, и лодка врезалась в берег, и от удара он опрокинулся, и нырнул точно в корзину, и воткнулся в нее головой, вцепившись в борта мертвой хваткой и растопырив в воздухе ноги. Не смея пошевелиться из страха полететь в воду, он был вынужден торчать таким образом до тех пор, пока я не схватил его за ноги и не выдернул из корзины, отчего он взбесился только сильнее.

Глава VIII


Вымогательство. — Как следует поступать в таких случаях. — Бесстыдный эгоизм прибрежных землевладельцев. — Доски «объявлений». — Нехристианские чувства Гарриса. — Как Гаррис поет комические куплеты. — Вечер в изысканном обществе. — Скандальная выходка двух молодых негодяев. — Кое-какие бесполезные справки. — Джордж покупает банджо.

Мы причалили у Кэмптон-парка, под ивами, и устроили завтрак. Местечко там просто милое: вдоль берега тянется веселый зеленый луг, а над ним склоняются ивы. Едва мы приступили к третьему блюду — хлебу с вареньем — как перед нами предстал какой-то джентльмен в жилете, с короткой трубкой в зубах, и осведомился: известно ли нам, что мы нарушаем границу чужих владений? Мы ответили, что пока еще не рассмотрели этот вопрос в той должной степени, которая позволила бы нам прийти к какому-либо определенному заключению на этот счет; но если он поручится честным словом джентльмена, что мы действительно нарушаем границу чужих владений, мы без дальнейших сомнений поверим ему.

Джентльмен предоставил нам требуемые заверения, и мы поблагодарили его, но он продолжал торчать возле нас и явно был чем-то неудовлетворен, и тогда мы спросили, не можем ли быть ему полезными в чем-то еще, а Гаррис, человек приятельский, предложил ему кусок хлеба с вареньем.

Я подозреваю, что джентльмен принадлежал к какому-то обществу воздержания от хлеба с вареньем, ибо он отверг угощение так свирепо, как будто мы решили его соблазнить, и добавил, что его долг — вытурить нас в шею.

Гаррис сказал, что если таков долг, то долг следует исполнять, и поинтересовался у джентльмена, какими, по его представлению, средствами исполнения этого долга можно добиться наилучшим образом. А Гаррис — мужчина, что называется, хорошо сложенный, носит почти самый большой размер, вид имеет поджарый и крепкий; незнакомец смерил Гарриса взглядом и сказал, что сходит посоветоваться с хозяином, после чего вернется и пошвыряет нас в реку обоих.

Разумеется, мы больше его никогда не видели, и, разумеется, ему нужен был просто шиллинг. Существует известное количество речных жуликов, которые сколачивают за лето целое состояние, слоняясь по берегу и вымогая вышеописанным образом деньги у малодушных простаков. Они выдают себя за уполномоченных землевладельца. Поступать же следует так: сообщить свое имя и адрес и дать возможность собственнику (если в этом он замешан на самом деле) вызвать вас в суд, а там он пускай доказывает, какой убыток причинили вы его собственности, посидев на клочке таковой. Но большинство людей так ленивы и трусливы, что предпочитают поощрять мошенничество поддаваясь ему, вместо того чтобы, проявив известную твердость, его прекратить.

В тех случаях, когда действительно виноваты хозяева, их следует изобличать. Эгоизм хозяев прибрежных участков возрастает год от года. Дай этим людям волю, они перекроют Темзу вообще. А притоки и затоны они фактически уже поперекрывали. Они забивают в дно сваи, с одного берега на другой протягивают цепи, а ко всем деревьям прибивают огромные доски с предупреждениями. Вид таких досок пробуждает во мне всякий порочный инстинкт. У меня так и чешутся руки все эти доски поотрывать к черту, а потом взять того кто их сюда понавешал, и заколотить его такой доской по голове насмерть. А еще потом бы я похоронил его, а доску водрузил на могилу как монумент.

Я поделился этими своими чувствами с Гаррисом, и он заметил, что принимает все это к сердцу даже сильнее. Он сказал, что испытывает желание не только прибить того, кто распорядился здесь эту доску повесить, но заодно перерезать всех членов его семьи, всех его друзей и родственников, а потом сжечь его дом. Такая жестокость показалась мне уже несколько чрезмерной. Я сообщил это Гаррису, но он возразил:

— Ни капли! Вот так им и надо. А когда они все сгорят, я спою на пепелище комические куплеты.

Меня встревожило, что Гаррис заходит в своей кровожадности так далеко. Мы не должны допускать, чтобы наш инстинкт справедливости вырождался в примитивную мстительность. Потребовалось немало времени, чтобы убедить Гарриса принять более христианскую точку зрения на этот вопрос, но в конце концов мне это удалось, и он пообещал мне, что друзей и родственников все-таки пощадит, а комических куплетов на пепелище петь не будет.

Вы просто не слышали, как Гаррис поет комические куплеты. Иначе вам бы стало понятно, какую услугу я оказал человечеству. Одна из навязчивых идей, которыми одержим Гаррис, заключается в том, что он думает будто умеет петь комические куплеты. Те же из его товарищей, которые слышали как он пробовал это делать, одержимы навязчивой идеей, которая заключается в том, что Гаррис этого делать, наоборот, не умеет, уметь никогда не будет, и что ему нельзя позволять даже пытаться.

Когда Гаррис бывает в гостях и его просят спеть, он отвечает:

— Ну-у, я ведь, в общем, исполняю только комические  куплеты…

При этом становится ясно, что комические куплеты в его исполнении являются, тем не менее, такой вещью, которую достаточно выслушать один раз — и спокойно почить.

— Ах, как мило, как мило, — говорит хозяйка. — Спойте же нам что-нибудь, мистер Гаррис, спойте же!

И Гаррис встает и подходит к фортепиано, с сияющей улыбкой великодушного благодетеля, который собирается кого-либо чем-либо облагодетельствовать.

— Прошу тишины, пожалуйста тишины, всем  тихо! — говорит хозяйка, обращаясь к гостям. — Мистер Гаррис сейчас исполнит нам комические куплеты!

— Ах как интересно, как интересно! — шепчутся гости. И все спешно покидают оранжерею, и стремятся наверх, и собирают народ со всего дома, и сталпливаются в гостиной, и рассаживаются вокруг, и в предвкушении удовольствия расплываются в глупых улыбках.

Тогда Гаррис начинает.

Конечно, для исполнения комических куплетов большого голоса не требуется. Вокальной техники и правильной фразировки вы также не ожидаете. Неважно, если певец, взяв ноту, вдруг обнаруживает, что забрался высоковато, и срывается вниз. Темп не имеет значения равным образом. Неважно также и то, что обогнав аккомпанемент на два такта, исполнитель неожиданно замолкает на середине фразы, чтобы попрепираться с аккомпаниатором, после чего начинает куплет заново. Но вы рассчитываете на текст.

Вы никак не ожидаете, что исполнитель знает только первые три строчки первого куплета и без конца повторяет их до тех пор, пока не начнется припев. Вы не ожидаете, что посреди фразы он может вдруг остановиться, хихикнуть и заявить, что, как это ни забавно, но провалиться ему на этом месте, если он помнит как там дальше (после чего пытается что-то присочинить от себя, а потом, находясь уже совершенно в другом месте, вдруг вспоминает забытое и безо всякого предупреждения останавливается и начинает сначала). Вы не ожидаете… Впрочем, я сейчас изображу вам, как Гаррис поет комические куплеты, и вы сможете составить об этом собственное суждение.

Гаррис (стоя у фортепиано и обращаясь к ожидающей публике).  Боюсь, что это, в общем-то, старовато. Вы все это, в общем, наверно знаете. Но я ничего другого, собственно, и не знаю. Это песенка судьи из «Слюнявчика»… Нет, я имею в виду не «Слюнявчик»… Я имею в виду… Ну вы, в общем, знаете, что я имею в виду… В общем, не из «Слюнявчика», а… Ну в общем, вы должны подпевать мне хором.

Шепот восторга и страстное желание подпевать хором. Блестяще исполненное нервным аккомпаниатором вступление к песенке судьи из «Суда присяжных». Гаррису пора начинать. Он этого не замечает. Нервный аккомпаниатор начинает вступление снова. В этот момент Гаррис начинает петь и мгновенно выпаливает две строчки куплетов адмирала из «Слюнявчика»[19]. Нервный аккомпаниатор все-таки пытается доиграть вступление, отказывается от этого намерения, пытается следовать за Гаррисом, исполняя аккомпанемент песенки судьи из «Суда присяжных», видит, что дело не клеится, пытается сообразить что он делает и где находится, чувствует, что рассудок изменяет ему, и смолкает.

Гаррис (любезно и ободряюще).  Прекрасно, прекрасно! Вы просто молодец, продолжим!

Нервный аккомпаниатор. Здесь, кажется, какое-то недоразумение… Что вы поете?

Гаррис (не задумываясь).  Что за вопрос! Песенку судьи из «Суда присяжных». Вы ее что, не знаете?

Один из приятелей Гарриса (из задних рядов).  Да сейчас, дурья твоя башка! Ты же поешь песенку адмирала из «Слюнявчика»!

Длительные препирательства между Гаррисом и его приятелем в отношении того, что именно Гаррис поет. Приятель, наконец, ссоглашается что это неважно, лишь бы Гаррис продолжал то что начал, и Гаррис, с видом человека истерзанного несправедливостью, просит аккомпаниатора начать сначала. Аккомпаниатор играет вступление к песенке адмирала, и Гаррис, дождавшись подходящего, по его мнению, момента, начинает.

Гаррис.


Я в мальчиках почтенным стал судьей…

Общий взрыв хохота, принимаемый Гаррисом за одобрение. Аккомпаниатор, вспомнив о жене и близких, отказывается от неравной борьбы и ретируется; его место занимает человек с более стойкой нервной системой.

Новый аккомпаниатор (ободряюще).  Валяйте, дружище, а я буду вам подыгрывать. К черту вступление!

Гаррис (до которого наконец доходит суть дела; смеясь).  Боже милостивый! Прошу прощения, прошу прощения… Ну конечно — я перепутал эти две песни! А все это Дженкинс меня запутал. Итак!

Поет. Его голос гудит как из погреба и напоминает рокот приближающегося землетрясения.


Я в мальчиках когда-то
Служил у адвоката…

(В сторону, аккомпаниатору.)  Возьмем-ка повыше, старина, и начнем сначала еще разок, ничего?

Поет первые две строчки снова, на этот раз высоким фальцетом. В публике удивление. Впечатлительная старушка, сидящая у камина, начинает рыдать; ее приходится увести.

Гаррис (продолжает). 


Я стекла чистил, двери тер,
И…

Нет, нет… Я стекла на парадном мыл… И натирал полы… Тьфу ты, черт подери… Прошу прощения, но я, странное дело, что-то никак эту строчку не вспомню. И я… Я… В общем, давайте к припеву, авось и само вспомнится. (Поет.) 


И я в сраженья, тру-ля-ля,
Теперь веду флот короля.

А теперь, в общем, эти две строчки нужно спеть хором!

Все (хором). 


И он в сраженья, тру-ля-ля,
Теперь ведет флот короля.

И Гаррис так и не замечает какого вытворяет из себя осла и как докучает людям, которые не сделали ему никакого зла. Он искренне воображает, что доставил им удовольствие, и обещает спеть еще один комический куплет после ужина.

Разговоры о комических куплетах и вечеринках напоминают мне некий прелюбопытнейший случай, к которому я однажды оказался причастен. Так как случай этот проливает яркий свет на то, как устроена человеческая натура вообще, я полагаю, на этих страницах он должен быть увековечен.

Собралось общество, фешенебельное и высококультурное. Все блистали лучшими туалетами, изящной речью, и чувствовали себя как нельзя лучше — все, кроме двух юных студентов, только что вернувшихся из Германии, двух совершенно заурядных молодых людей, которым было явным образом томительно и тоскливо, как будто мальчикам среди взрослых. На самом деле мы просто были слишком умны для них. Наша блестящая, но чересчур изысканная беседа, наши элитные вкусы находились за пределами их постижения. Здесь, среди нас, они были не к месту. Да и вообще им не следовало быть среди нас… Это признали все, впоследствии.

Мы исполняли morceaux  старинных немецких мастеров[20]. Мы обсуждали философские и этические проблемы. Мы флиртовали, с изящным достоинством. И мы острили — самым элитным образом.

После ужина кто-то продекламировал французское стихотворение, и мы сказали, что это было прекрасно. Потом какая-то дама спела чувствительную балладу на испанском, и кое-кто из нас даже прослезился — до того это было трогательно.

И тут вышеупомянутые молодые люди поднялись и спросили, не приходилось ли нам слышать, как герр Слоссенн-Бошен (который только что приехал и сидел внизу в столовой) исполняет некие восхитительные немецкие комические куплеты.

Никому из нас слышать их как будто не приходилось.

Молодые люди заверили нас, что эти комические куплеты — самые смешные из всех когда либо созданных комических куплетов, и что если нам будет угодно, они попросят герр Слоссенн-Бошена (с которым они хорошо знакомы) исполнить их. Это такие смешные комические куплеты, сказали они, что когда герр Слоссенн-Бошен исполнил их однажды в присутствии германского императора, его (германского императора) пришлось отнести в постель.

Они сказали, что никто не поет их так как герр Слоссенн-Бошен. До самого конца исполнения он сохраняет такую торжественную серьезность, что вам покажется, будто он декламирует трагический монолог, и от этого все, разумеется, становится еще более уморительным. Они сказали, что он ни разу даже намеком не даст вам понять, ни голосом, ни манерой, что исполняет нечто смешное — этим бы он все только испортил. Именно благодаря тому что он напускает на себя такой серьезный, едва ли не патетический вид, комические куплеты становятся такими просто ужасно смешными.

Мы сказали, что просто жаждем услышать эти комические куплеты, что желаем как следует посмеяться, и они сбегали вниз и привели герр Слоссенн-Бошена.

Он, как видно, исполнить нам эти куплеты был только рад, потому что пришел немедленно и, не говоря ни слова, сел за фортепиано.

— Ну сейчас-то повеселитесь! — шепнули нам молодые люди, проходя через залу, чтобы занять скромную позицию за спиной профессора. — Вот посмеетесь-то!

Герр Слоссенн-Бошен аккомпанировал себе сам. Вступление ничего комического не предвещало. Мелодия была какая-то потусторонняя и волнующая, и от нее по коже пробегали мурашки. Но мы шепнули друг другу, что вот она — немецкая манера смешить, и приготовились наслаждаться.

По-немецки я не понимаю ни слова. Я изучал этот язык в школе, но через два года после того как ее закончил забыл все начисто, и с тех пор чувствую себя гораздо лучше. Однако мне не хотелось обнаруживать свое невежество перед присутствующими. Поэтому я выдумал план, который показался мне просто отличным: я не спускал глаз со студентов и делал то же что и они. Они прыскали — прыскал и я, они гоготали — гоготал и я. Кроме того, время от времени я позволял себе хохотнуть сам, как если бы только сам заметил нечто смешное, ускользнувшее от других. (Это прием показался мне особенно ловким.)

Я заметил, пока исполнялась песня, что многие из присутствующих не спускали глаз с двух молодых людей, так же как я и сам. Когда студенты прыскали — прыскали они, когда студенты гоготали — гоготали они. А так как двое молодых людей только и делали что на всем протяжении комических куплетов прыскали, гоготали и разражались хохотом, все шло самым замечательным образом.

И все же немецкий профессор, казалось, был чем-то неудовлетворен. Вначале, когда мы стали смеяться, на его лице отразилось глубокое удивление, как будто он ожидал чего угодно, но только не смеха. Нам это показалось очень забавным; мы говорили друг другу, что в этой его серьезности и заключается половина успеха. С его стороны любой намек на то, что он понимает как все это страшно смешно, погубит все, конечно же, полностью. Мы продолжали смеяться, и удивление профессора сменилось возмущением и негодованием. Он свирепо оглядел нас (кроме тех двух молодых людей, которых он не мог видеть, потому что они сидели у него за спиной), и здесь от смеха с нами случился припадок. Мы говорили друг другу, что эта штука сведет нас в могилу. Одних только слов, говорили мы, хватит, чтобы довести нас до судорог, а тут еще эта шутовская серьезность… Нет, это уже слишком.

Исполняя последний куплет, профессор превзошел самого себя. Он ошпарил нас взглядом, исполненным такой сосредоточенной свирепости, что если бы нас не предупредили заранее, о немецкой манере исполнения комических куплетов, нам стало бы страшно. Между тем он придал своей странной музыке столько агонизирующей тоски, что если бы мы не знали, какая это веселая песня, то разрыдались бы.

Он закончил под сущие визги хохота. Мы говорили, что ничего смешнее не слышали в жизни. Как странно, удивлялись мы; ведь считается, что у немцев нет чувства юмора, когда существуют такие вот вещи. И мы спросили профессора, отчего он не переведет песенку на английский, чтобы ее смогли понимать и обычные люди и узнать, наконец, что такое настоящие комические куплеты.

И тут герр Слоссенн-Бошен вскочил и взорвался. Он ругался по-немецки (немецкий, я должен сделать вывод, для этой цели подходит особенно), и приплясывал, и размахивал кулаками, и обзывал нас по-английски как только умел. Он кричал, что никогда в жизни еще не был так оскорблен.

Оказалось, что его песня вовсе не представляла собой комических куплетов. Песня была про юную девушку, которая жила в горах Гарца, и отдала свою жизнь ради спасения души своего возлюбленного. Он умер, и души их встретились в заоблачных сферах, и затем, в последней строфе, он ее душу бросил, а сам уволокся за какой-то другой душой. Я не ручаюсь за подробности, но это было что-то совершенно грустное, я уверен. Герр Бошен сказал, что однажды он исполнял эту песню в присутствии германского императора, и он (германский император) рыдал как дитя. Он (герр Бошен) сказал, что эта песня считается одним из самых трагических и наиболее трогательных явлений германской языковой культуры.

Мы оказались в ужасном, совершенно ужасном положении. Что здесь можно было ответить? Мы оглядывались, ища двух молодых людей, которые устроили такую штуку, но те скромным образом покинули дом немедленно после того, как пение прекратилось.

На этом вечер и кончился. Первый раз в жизни я видел, чтобы гости расходились так поспешно и тихо. Мы даже не простились друг с другом. Мы спускались поодиночке, ступая неслышно и стараясь держаться неосвещенной стороны лестницы. Шепотом мы просили лакея подать нам пальто и шляпу; сами открывали дверь, выскальзывали на улицу и быстро сворачивали за угол, по возможности избегая друг друга.

С тех пор я никогда не проявлял большого интереса к немецким песням.

Мы добрались до Санберийского шлюза в половине четвертого. У шлюза река здесь просто прелестна, а отводный канал удивительно живописен. Но не вздумайте идти здесь на веслах против течения.

Однажды я попытался так сделать. Я был на веслах и спросил у приятелей, которые правили на корме, — можно ли подняться здесь вверх по течению? Они ответили, что это, по их мнению, осуществимо, если я приналягу на весла как следует. Мы находились как раз под пешеходным мостиком, который соединял стенки; я уселся, взялся за весла и начал грести.

Греб я просто великолепно. Я стразу вошел в твердый устойчивый ритм. Я поддерживал этот ритм руками, спиной и ногами. Я работал веслами лихо, энергично, мощно; работал просто в потрясающем стиле. Оба мои товарища говорили, что смотреть на меня — одно удовольствие. Через пять минут я поднял глаза, считая, что мы уже у ворот шлюза. Мы находились под мостом, в том самом месте где я и начал грести, а эти два идиота надрывались от дикого хохота. Я разбивался в лепешку как сумасшедший, и все для того, чтобы наша лодка по-прежнему торчала под этим мостом. Нет уж, теперь пусть другие гребут на быстрине против течения.

Мы добрались до Уолтона, очень даже немаленького прибрежного городка. Как и во всех прибрежных местах, к реке выходит только ничтожный уголок города, так что с лодки может показаться, будто это маленькая деревушка, в которой всего-то полдюжины домиков. Между Лондоном и Оксфордом, пожалуй, только Виндзор и Эбингдон можно рассмотреть с реки хоть как-нибудь. Все остальные места прячутся за углом и выглядывают на реку только какой-нибудь улочкой. Поблагодарим их за то, что они настолько тактичны и уступают берега лесам, полям и водопроводным станциям.

Даже у Рэдинга, хотя он лезет из кожи вон, чтобы испортить, изгадить и изуродовать на реке все докуда может добраться, хватает великодушия, чтобы все-таки не выставлять напоказ свою неприглядную физию.

У Цезаря, разумеется, под Уолтоном что-нибудь было: лагерь, укрепление или какая-нибудь другая штука в подобном роде. Цезарь на реках был завсегдатаем. Еще королева Елизавета — она здесь бывала также. (От этой женщины вам не избавиться, куда бы вы ни направились.) Было время, здесь жили Кромвель и Брэдшоу (не тот Брэдшоу, который составил путеводитель, а тот судья, который отправил на плаху короля Карла)[21]. Компания собралась, похоже, приятнее некуда.

В церкви Уолтона показывают железную «узду для сварливых женщин»[22]. Такими вещами в старину пользовались для обуздания женских языков. Но теперь от таких опытов отказались. Я понимаю, железа перестало хватать, а всякий другой материал недостаточно прочен.

В этой церкви есть также достойные внимания могилы, и я боялся, что мне не удастся отвлечь от них Гарриса. Но он о них как будто не помышлял, и мы двинулись дальше. Выше моста река становится ужасно извилистой. Это обстоятельство делает ее весьма живописной; однако, с точки зрения необходимости грести или тянуть бечеву, действует раздражающе и приводит к бесконечной полемике между рулевым и гребцом.

На правом берегу вы видите Аутлэндс-парк. Это знаменитое старинное поместье. Генрих VIII его у кого-то украл (я уже забыл, у кого именно) и стал там жить. В парке имеется грот, который можно осмотреть (за плату) и который, как считается, очень красив. Однако, на мой взгляд, там нет ничего особенного. Покойная герцогиня Йоркская, обитавшая здесь, обожала собак; у нее их была целая куча. Еще у нее было специальное кладбище, на котором она хоронила этих собак когда они околевали. Всего их там покоится около пятидесяти экземпляров, над каждой собакой — надгробие, на нем — эпитафия.

Впрочем, мне кажется, собаки достойны этого почти в той же мере, что и любой средний христианин.

У Коруэй-Стэйкса — первой излучины выше Уолтонского моста — произошло сражение между Цезарем и Кассивелауном[23]. Для встречи Цезаря Кассивелаун привел реку в готовность: он назабивал в нее кольев и, не остается никаких сомнений, повесил доску с запрещением высаживаться на берег. Но Цезарь, несмотря даже на доску, реку преодолел. Отогнать Цезаря от этой реки было бы невозможно. Цезарь — как раз тот человек, который нам на реке, в наши дни, очень нужен.

Хэллифорд и Шеппертон со стороны реки оба тоже очень милы, но ни в том, ни в другом нет ничего примечательного. В Шеппертоне на кладбище есть, правда, памятник, украшенный стихотворением, и я очень боялся, как бы Гаррис не вздумал выйти на берег, чтобы там послоняться. Когда мы приблизились к пристани, и я увидел, каким жадным взором он на нее уставился, я искусным движением сбросил его шапочку в воду. Добывая ее и негодуя на мою неуклюжесть, Гаррис забыл обо всех своих ненаглядных могилах.

Возле Уэйбриджа река Уэй (славная речушка, по которой на небольшой лодке можно подняться до Гилдфорда; одна из тех, что я постоянно собираюсь исследовать, да все не соберусь), река Берн и Бэйзингстокский канал соединяются и все вместе впадают в Темзу. Шлюз здесь находится как раз напротив городка, и первым предметом, который мы заметили, когда городок появился, оказалась спортивная куртка Джорджа на створе шлюза, а ближайший осмотр выявил, что в ней находился и собственно Джордж.

Монморанси устроил бешеный лай. Я закричал. Гаррис завопил. Джордж замахал шляпой и заорал нам в ответ. Сторож шлюза выскочил с багром, предполагая что кто-то свалился в воду, и, как видно, был весьма раздосадован, обнаружив, что в воду никто не падал.

У Джорджа в руках имелся весьма любопытный предмет, завернутый в клеенку. Предмет был круглый, с одной стороны плоский, и из него торчала длинная прямая ручка.

— Это что у тебя? — спросил Гаррис. — Сковородка?

— Нет, — сказал Джордж, и в глазах его появился странный диковатый блеск. — Это последний писк сезона… Его берут на реку все. Это банджо!

— Вот уж не знал, что ты играешь на банджо! — воскликнули мы с Гаррисом в один голос.

— Да я, в общем-то, не играю… Но мне говорили, что это очень просто. Да и потом, у меня есть самоучитель!

Глава IX


Джорджа заставляют работать. — Варварские инстинкты бечевы. — Черная неблагодарность четырехвесельной лодки. — Тягачи и тягомые. — Как можно пользоваться влюбленными. — Удивительное исчезновение пожилой леди. — Тише едешь, дальше будешь. — Вас тянут девушки: возбуждающее переживание. — Пропавший шлюз, или река с привидениями. — Музыка. — Спасены!

Теперь, когда Джордж оказался в наших руках, мы решили запрячь его в работу. Работать он не хотел, это ясно по умолчанию. Ему, объяснил он, пришлось порядочно потрудиться в Сити. Гаррис, человек по природе черствый и к состраданию не склонный, сказал:

— Ну да! А теперь для разнообразия тебе придется порядочно потрудиться на речке. Разнообразие — оно полезно для всякого. А ну — пшел!

По совести (даже по совести Джорджа) возразить было нечего, хотя Джордж заметил, что, может быть, ему как раз-таки лучше остаться в лодке и заняться приготовлением чая, а мы с Гаррисом будем тянуть бечеву. Дело в том, что приготовление чая — работа весьма изнурительная, а мы с Гаррисом, как видно, устали. В ответ мы, однако, только сунули ему бечеву, так что он взял ее и полез на берег.

Бечева — штука странная и непостижимая. Вы сворачиваете ее с таким великим терпением, с такой осторожностью, как словно задумали бы сложить новые брюки, а через пять минут, когда вы снова ее берете, она уже превратилась в какой-то гнусный, тошнотворный клубок.

Я не хочу никого обижать, но я твердо уверен, что если взять среднестатистическую бечеву, растянуть ее где-нибудь в чистом поле на ровном месте в струнку, отвернуться на тридцать секунд а потом обернуться назад — то окажется, что за это время она собралась, на этом ровном месте, в совершенную кучу, и скрутилась, и завязалась в узлы, и затеряла оба конца, и превратилась в сплошные петли; и вам потребуется полчаса, чтобы, сидя на траве и без конца чертыхаясь, распутать ее обратно.

Это мой взгляд на бечеву вообще. Конечно, некоторые достойные исключения иметь место могут. Я не утверждаю, что их не бывает. Возможно, такие бечевы существуют, как гордость своего цеха — сознательные, порядочные бечевы, которые не воображают из себя «кроше»[24] и не пытаются сплестись в вязаную салфетку, лишь только их предоставят самим себе. Я говорю, что такие бечевы, может быть, и бывают. Я искренне на это надеюсь. Только лично я таких не встречал.

Нашей бечевой я занялся сам, как раз перед тем, как мы подошли к шлюзу. Гаррису я не позволил бы до нее даже дотронуться — Гаррис человек беспечный. Я смотал ее, медленно и осторожно, и связал посередине, и сложил пополам, и осторожно разместил на дне лодки. Гаррис поднял ее, соблюдая все нужные правила, и вложил в руки Джорджу. Джордж крепко вцепился в нее и, держа от себя на расстоянии, стал разматывать ее так, как если бы разворачивал пеленки новорожденного. Но не успел он размотать и дюжины ярдов, как вся эта штука стала больше всего похожа на плохо сплетенный веревочный коврик.

Так бывает всегда, и всегда заканчивается одним и тем же. Тот, кто на берегу пытается размотать бечеву уверен, что во всем виноват Тот, кто ее укладывал. А когда человек, вышедший на реку, что-нибудь думает, он это и говорит.

— Что ты пытался из нее сделать? Рыболовную сеть? Надо же было так все запутать! Нельзя было просто взять да просто свернуть, тупица! — ворчит он время от времени, неистово сражаясь с бечевой, и раскладывает ее по тропе, и топчется без конца вокруг, пытаясь отыскать конец.

С другой стороны тот, который бечеву сматывал, уверен, что во всем беспорядке виноват тот, кто пытается ее размотать.

— Когда ты ее брал, с ней все было в порядке! — восклицает он негодующе. — Надо, наверно, думать что делаешь! Вечно у тебя все получается наперекосяк. Ты и столб завяжешь узлом, с тебя станется!

И они так злятся, что готовы на этой бечеве друг друга повесить.

Проходит десять минут, распутывающий бечеву издает страшный вопль и сходит с ума. Он топчет веревку, и скачет по ней, и пытается размотать одним разом, хватая первый попавшийся узел и дергая за него. Естественно, бечева затягивается только сильнее. Тогда его товарищ вылезает из лодки и спешит на помощь, и они толкаются так и мешают друг другу. Оба хватаются за один и тот же кусок, тянут его в разные стороны и не могут понять, что и где зацепилось. В конце концов они все-таки разбираются что к чему, и тогда оборачиваются и видят, что лодку тем временем унесло, и она направляется прямиком к плотине.

Однажды я сам был очевидцем подобной истории. Это случилось чуть выше Бовени, одним довольно ветреным утром. Мы гребли вниз по реке. И вот, обогнув излучину, мы заметили на берегу двоих малых. Они смотрели друг на друга с выражением такого недоумения и беспомощности, каких я ни до ни после на человеческих лицах не видел. Оба держали в руках концы длинной бечевы. Было ясно, что там что-то случилось; мы притормозили и спросили в чем дело.

— Нашу лодку унесло, — ответили они негодующе. — Мы только вылезли, чтобы распутать бечеву, а когда оглянулись, ее унесло!

Они были явно оскорблены поведением собственной лодки, которое очевидно считали актом низости и черной неблагодарности.

Сачконувшая лодка нашлась на полмили ниже. Она застряла в камышах, и мы привели ее обратно. Бьюсь об заклад, эти двое потом всю неделю держали беглянку в ежовых рукавицах.

Никогда не забуду этой картины — как они бродят по берегу, взад и вперед с бечевкой в руках, и разыскивают свою лодку.

Когда лодку тянут бечевой, случаются презабавные истории. Картина, которую можно наблюдать чаще всего, такова: двое «тягачей» быстро шагают по берегу, занятые оживленной беседой, тогда как тягомый в лодке, в ста ярдах у них за спиной, безрезультатно пытается доораться, чтобы они остановились, и подает веслом неистовые знаки бедствия. У него что-то случилось — выскочил руль, или за борт свалился багор, или в воду слетела шляпа и теперь несется вниз по течению.

Он зовет, сначала довольно спокойно и вежливо:

— Эй! Постойте-ка на минутку! — кричит он весело. — У меня шляпа упала в воду.

Затем:

— Эй!! Том, Дик! Вы что там, оглохли?

И затем:

— Эй!!! Черт вас подери, болваны! Идиоты! Але! Стойте! Нет, ну что за…

Потом он вскакивает, и начинает метаться по лодке, и орет до посинения, и проклинает весь мир. И мальчишки на берегу останавливаются, и глумятся над ним, и швыряют в него камнями, а он проносится мимо со скоростью четырех миль в час и не может вылезти.

Подобных неприятностей во многом можно было бы избежать — если бы те, кто тянет лодку не забывали о том, что они ее тянут, и почаще бы оглядывались посмотреть, как идут дела у товарища. А лучше тянет пусть вообще кто-то один. Когда этим занято двое, они начинают болтать и обо всем забывают, а сама лодка о себе напомнить не в состоянии — она и так не оказывает почти никакого сопротивления.

Вечером, когда мы после ужина рассуждали на эту тему, Джордж рассказал нам прелюбопытнейшую историю — пример той крайней рассеянности, до которой может дойти пара таких «тягачей».

Однажды вечером, как рассказывал Джордж, он, со своими тремя приятелями, поднимался от Мэйденхеда вверх по реке на веслах. Чуть выше Кукэмского шлюза они увидели молодого человека и девушку, которые брели по тропе, углубленные, как видно, в интересную и захватывающую беседу. Они тащили багор; к багру была привязана бечева — она волоклась за ними, и конец ее терялся в воде. Никаких лодок (ни рядом, ни вообще вокруг) не было. К бечеве когда-то (должно быть) была привязана лодка, вне всяких сомнений. Но что с нею сталось, какая страшная участь постигла ее и тех кто в ней оставался — все это было покрыто тайной. Но что бы с лодкой ни произошло, однако, девушку с молодым человеком это никоим образом не беспокоило. У них был багор, и у них была бечева; этого, как видно, для того чтобы тащить лодку им представлялось достаточным.

Джордж хотел было крикнуть и привести их в чувство, но в этот миг его осенила блистательная идея, и он удержался. Вместо этого он схватил багор, наклонился и выудил конец бечевы. И они сделали на ней петлю и накинули себе на мачту, а потом подобрали весла, уселись на корме и закурили трубки.

И молодой человек с барышней проволокли этих четырех кабанов и тяжелую лодку до самого Марло.

Джордж сказал, что никогда больше не видел столько задумчивой скорби в одном человеческом взгляде, когда у шлюза юная пара сообразила, что последние две мили лодка была чужая. Джордж полагал, что если бы не тормозящий фактор любимой женщины, молодой человек, пожалуй, дал бы волю агрессивному языку.

Первой оправилась от потрясения барышня. Ломая руки, она воскликнула, страстно:

— О, Генри! А где, в таком случае, тетушка?

— Ну и как, нашли они эту старушку? — спросил Гаррис.

Джордж ответил, что это ему неизвестно.

Другой пример опасного недостатка взаимного понимания между тягачом и тягомым довелось однажды наблюдать мне самому, вместе с Джорджем, около Уолтона. Это было там, где бечевник совсем близко подходит к воде. Мы устроили привал на противоположном берегу, и поглядывали вокруг. Тут на реке появилась небольшая лодка. Она неслась на бечеве, влекомая могучей ломовой лошадью, на которой сидел крохотный мальчуган. В лодке, в задумчивых созерцательных позах расположились пятеро типов, причем особенно созерцательную позу имел рулевой.

— Вот бы он сейчас заложил руль не в ту сторону, — пробормотал Джордж, когда они проходили мимо.

В тот же миг это произошло; лодка хрястнулась в берег с таким треском, будто кто-то разорвал сорок тысяч простыней. Два пассажира, корзина и три весла немедленно покинули лодку с бакборта и расположились на берегу; полторы секунды спустя еще два пассажира высадились со штирборта и расселись среди багров, парусов, бутылок и саквояжей. Последний пассажир проехал еще двадцать ярдов и вылетел на берег головой вперед.

Это в какой-то степени избавило лодку от полезной нагрузки, и она помчалась еще быстрее; мальчишка закричал во весь голос и помчал скакуна галопом. Народ сел и уставился друг на друга. Прошло несколько секунд, прежде чем они сообразили что случилось, а когда сообразили что случилось, стали орать мальчишке, чтобы он остановился. Мальчишка, однако, был слишком увлечен скакуном и ничего не слышал. Тогда они помчались за ним, и мы наблюдали эту картину, пока они не скрылись из вида.

Не могу сказать, что мне было их жалко. Больше того, я только мечтаю, чтобы молодых болванов, которые пользуются подобным буксиром (а таких пруд пруди), постигали подобные удары судьбы. Не говоря о риске, которому они подвергают жизни собственные, они подвергают опасности и действуют на нервы всем лодкам которые обгоняют. Когда они несутся на такой скорости, то сами не успевают уступить дорогу другим, а другие не успевают уступить дорогу им. Их бечева налетает на вашу мачту и опрокидывает вашу лодку, а то еще цепляет кого-нибудь из пассажиров, и либо швыряет его в воду, либо режет ему лицо в клочья. В таких случаях лучше всего не теряться и быть наготове, чтобы встретить их нижним концом мачты.

Но самый возбуждающий опыт при буксировке бечевой — это когда тебя тянут барышни. Таких ощущений не должен упускать никто. Для этого необходимо три барышни: две — чтобы держать веревку, одна — чтобы скакать вокруг и хихикать. Начинают они обычно с того, что запутываются в веревке. Они обмотают бечевой ноги, и им придется сесть на тропу, чтобы друг друга распутать. Затем они намотают веревку себе на шею и едва не удавятся. В конце концов они все-таки с ней разберутся и помчатся бегом, волоча лодку на угрожающей скорости. Через каких-нибудь сто ярдов они, естественно, выдыхаются, неожиданно останавливаются, бросаются на траву и хохочут, а вашу лодку относит на середину реки и начинает вертеть, прежде чем вы успеваете сообразить что случилось и схватиться за весла. Тогда они встают и начинают удивляться.

— Смотри-ка! — говорят они. — А он-то уже на середине.

После этого они какое-то время тянут довольно прилежно; затем вдруг оказывается, что кому-то нужно подколоть платье. Они замедляют ход, и лодка садится на мель.

Вы вскакиваете, сталкиваете лодку и кричите барышням, чтобы они не останавливались.

— Да! Что-то случилось? — кричат они в ответ.

— Нельзя останавливаться! — ревете вы.

— Нельзя чего?

— Нельзя останавливаться! Идите вперед, идите!

— Вернись, Эмили, и узнай, что им там надо, — говорит одна из девиц, и Эмили возвращается и спрашивает, что вам там надо.

— Что вам нужно? — спрашивает она. — Случилось что-нибудь?

— Нет, — отвечаете вы. — Все в порядке, но только идите вперед, не останавливайтесь!

— А почему?

— Почему, почему! Когда вы останавливаетесь, мы не можем править. У лодки все время должен быть какой-то ход.

— Какой-то что?!

— Ход… Лодка все время должна двигаться.

— А-а, понятно! Я им скажу. А как, мы хорошо тянем?

— О да, превосходно. Конечно. Только не останавливайтесь.

— Это, оказывается, вовсе не трудно. Я думала, это так тяжело!

— Ну конечно, это совсем просто. Надо только все время тянуть, вот и все.

— Понятно! Дайте мне мою красную шаль. Она под подушкой.

Вы находите шаль и передаете ее; в это время возвращается другая барышня, которой шаль тоже вроде как бы нужна. На всякий случай они берут шаль и для Мэри, но Мэри шаль не нужна, и они несут шаль обратно, а вместо нее берут гребешок. Проходит минут двадцать, прежде чем они, наконец, тронутся с места. Затем у следующего поворота они видят корову, и вы должны выкарабкиваться из лодки и гнать зверя с дороги.

Когда барышни тянут лодку — соскучиться невозможно.

Джордж в конце концов распутал бечеву и прилежно тянул нас до Пентон-Хука. Там мы стали обсуждать важный вопрос ночевки. Мы решили, что эту ночь проведем в лодке. На ночлег мы могли расположиться либо здесь же, либо уже подняться за Стэйнз. Думать о боковой, когда солнце стоит в небесах, было все-таки рановато, и мы решили поднажать и добраться до Раннимида — три с половиной мили вверх по реке, тихий лесистый уголок, где можно найти пристанище.

Впрочем, потом мы пожалели, что не остановились в Пентон-Хуке. Три-четыре мили вверх по течению сам по себе пустяк, когда стоит раннее утро, но в конце долгого дня это очень утомительная работа. На протяжении этих последний миль пейзаж вас не интересует. Вы не болтаете и не смеетесь. Каждая полумиля тянется как две. Вам не верится, что вы находитесь там где находитесь, и уверены, что карта врет. И когда вы протащились, как вам кажется, десять миль минимум, а шлюза как не было так и нет, вы начинаете всерьез опасаться, что его тихонько сняли и уволокли.

Помню, как-то раз на реке я чуть не лишился рассудка (в фигуральном смысле, конечно). Я совершал прогулку с одной барышней — моей кузиной с материнской стороны — и мы гребли вниз к Горингу. Было уже довольно поздно, и нам хотелось поскорее добраться домой (во всяком случае, ей хотелось). Было уже полседьмого, и кузина начинала нервничать. Она заявила, что ей нужно быть дома к ужину. Я заметил, что и сам хотел бы попасть домой к этому же событию, и развернул карту, которая была у меня с собой, чтобы прикинуть, сколько именно нам осталось. Оказалось, что до следующего шлюза — Уоллингфордского — осталось всего полторы мили, и пять — оттуда до Клива.

— Все в порядке, — сказал я. — Мы пройдем этот шлюз к семи, а там останется только один.

И я уселся и налег на весла.

Мы прошли мост, и вскоре затем я спросил свою спутницу, видит ли она шлюз. Она ответила что нет, никакого шлюза не видно, и я сказал «гм» и продолжил грести. Прошло еще минут пять, и я попросил ее посмотреть еще раз.

— Нет, — сказала она. — Ничего похожего на шлюз я не вижу.

— А вы… Вы поймете, что это шлюз, когда его увидите? — спросил я нерешительно, опасаясь ее обидеть.

Она все-таки обиделась и сказала, чтобы я смотрел сам. Я бросил весла и осмотрелся. В сумерках река видна была почти на милю, но что касается шлюза, ничего не было похоже даже на его дух.

— А мы не заблудились? — спросила моя спутница.

Я не представлял, как такое могло бы случиться, однако высказал предположение, что мы, может быть, каким-то образом угодили в сливное русло, и теперь нас несет к створу.

Это предположение ее ничуть не утешило, и она стала рыдать. Она говорила, что мы оба утонем; это ей Божья кара за то, что она поехала со мной кататься.

Такое наказание мне показалось чрезмерным, но кузина считала его справедливым и уповала, что скоро всему настанет конец.

Я попытался ее успокоить, чтобы она не принимала все так серьезно. Просто я, значит, гребу медленнее, чем казалось. Теперь-то мы скоро доберемся до шлюза. И я прогреб еще с милю.

Здесь я начал беспокоиться сам. Я снова посмотрел на карту. Вот он, Уоллингфордский шлюз, отмечен самым тебе явным образом, полторы мили ниже Бенсонского. Это была хорошая, надежная карта, и кроме того, я помнил шлюз сам. Я проходил его два раза. Где мы? Что с нами случилось? Я начинал думать, что все это сон, что я просто сплю у себя в постели; через минуту я проснусь, и мне скажут, что уже начало одиннадцатого.

Я спросил кузину, не кажется ли ей что это сон, и она ответила, что такой же вопрос только что собиралась задать мне сама. И тогда мы оба решили что, может быть, оба спим. Но если так, кто из нас действительно спит и видит сон, а кто только снится другому? Становилось весьма интересно.

Между тем я продолжал грести, а шлюз все не появлялся. Река под набегающей тенью ночи становилась загадочной и угрюмой, и вместе с ней все вокруг становилось потусторонним и жутким. Мне стали приходить на ум всякие домовые, духи, блуждающие огоньки; те нехорошие девушки, которые сидят по ночам на скалах и завлекают народ в пучину; всякая прочая чертовщина. Я стал сожалеть, что был недостаточно добродетелен, что знаю так мало псалмов. И вдруг во время этих раздумий я услышал благословенный напев «Он разоделся в пух и прах», скверно исполняемый на гармонике — и понял, что мы спасены.

Как правило, от звуков гармоники в восторг я не прихожу. Но боже мой, какой прекрасной показалась тогда эта музыка нам обоим! Много, много прекрасней, чем, скажем, голос Орфея, или кифара Аполлона[25], или что-нибудь в таком роде. Какая-нибудь небесная гармония, в тогдашнем нашем состоянии духа, привела бы нас только в полное помешательство. Трогающую мелодию, исполненную надлежащим образом, мы сочли бы зовом небес и оставили бы всю надежду. Но в дерганом судорожном мотивчике «Он разоделся в пух и прах», который пиликали как придется на хриплой гармонике, было что-то особенно человечное, воодушевляющее.

Сладкие звуки близились, и вскоре лодка, на которой они возникали, стояла бок о бок с нашей.

В ней содержалась компания провинциальных Арри-и-Арриет[26], которые отправились покататься при лунном свете. (Никакой луны, правда, не было, но это уже не их вина.) Никогда в жизни я не видел людей очаровательнее и милее. Я окликнул их и спросил, не могут ли они указать нам дорогу к Уоллингфордскому шлюзу; я объяснил, что ищу его уже битых два часа.

— Уоллингфордский шлюз! — отвечали они. — Да господь с вами, сэр. Его уже год как убрали, больше! Уоллингфордского шлюза больше и нет, сэр! Вы теперь около Клива. Вот те раз, Билл, ты прикинь только, но тут джентльмен ищет Уоллингфордский шлюз!

Такая возможность мне в голову не приходила. Мне хотелось броситься им на шею и осыпать благословениями. Но течение для этого было слишком быстрым, и мне пришлось удовлетвориться банальной благодарностью.

Мы благодарили их, снова и снова, и говорили что сегодня чудесный вечер, и желали приятной прогулки, и я, кажется, даже пригласил их на недельку в гости, а кузина сказала, что ее матушка будет страшно рада их видеть. И мы запели «Хор солдат» из «Фауста»[27], и все-таки успели к ужину.

Глава X


Первая ночевка. — Под парусиной. — Мольба о помощи. — Обскурантизм чайников; как с ним бороться. — Ужин. — Как ощутить добродетель. — Срочно требуется хорошо осушенный необитаемый остров с удобствами, предпочтительно в южной части Тихого океана. — Забавный случай с отцом Джорджа. — Бессонная ночь.

Мы с Гаррисом уже подумывали о том, что с Белл-Уэйрским шлюзом разделались таким же образом. Джордж тянул лодку до Стэйнза, там мы его сменили, и нам уже стало казаться, что мы прошагали миль сорок, волоча за собой груз тонн в пятьдесят. Было уже полвосьмого, когда мы добрались до места. Здесь мы уселись в лодку, подгребли к левому берегу и стали высматривать, где бы причалить.

Сначала мы предполагали добраться до острова Великой Хартии Вольностей — живописного уголка, где река вьется по мирной зеленой долине — и разбить лагерь в одной из живописных бухточек, которые можно найти на том маленьком побережье. Но, странным образом, теперь мы далеко не так стремились к изысканности пейзажа, как утром. Клочок берега, скажем, между угольной баржей и газовым заводом нас, на эту ночь, вполне бы устроил. Пейзажей нам не хотелось; нам хотелось поужинать и отправиться спать. Тем не менее, мы догребли до мыса — «Мыса Пикников», как его называют — и высадились в просто прелестном местечке, под сенью огромного вяза, к раскидистым корням которого и привязали лодку.

Мы думали что сразу поужинаем (решив, чтобы сэкономить время, обойтись без чая), но Джордж сказал — нет, сначала нужно поставить тент, пока еще не совсем стемнело и можно разглядеть что к чему. Потом, сказал он, сделав такое дело, мы со спокойной душой усядемся за еду.

Ставиться просто так этот тент вовсе не захотел (боюсь, всей трудности дела никто из нас даже не представлял). В абстракции это выглядит проще простого. Берутся пять железных дуг — как будто огромные крокетные воротца — и укрепляются стоймя над лодкой. Поверх натягивается парусина и прикрепляется снизу. Это займет минут десять, думали мы.

Мы просчитались.

Мы взяли дуги и стали совать их в специальные гнезда. Кто бы подумал, что такое занятие может оказаться опасным. Но теперь, оглядываясь назад, я удивляюсь только тому что мы живы, живы все, и есть кому об этом рассказывать. Это были не дуги, а какие-то дьяволы. Сначала они никак не хотели влезать в свои гнезда, и нам пришлось на них прыгать, пинать и заколачивать их багром. А когда они влезли, выяснилось, что влезли не в свои гнезда, и теперь их нужно вытаскивать.

Но они не вытаскивались. Нам, по двое, приходилось сражаться с каждой в течение пяти минут, после чего они вдруг выскакивали и пытались швырнуть нас в реку и утопить. Посередине у них были шарниры, и стоило нам отвернуться, как они прищемляли нам этими шарнирами самые чувствительные части тела. И пока мы боролись с одним концом дуги, убеждая его выполнить собственный долг, другой конец предательски подбирался к нам сзади и бил по затылку.

Наконец, мы их укрепили — оставалось только натянуть парусину. Джордж раскатал ее и закрепил конец на носу. Гаррис встал посередине, чтобы взять парусину у Джорджа и отправить дальше ко мне, а я изготовился принимать ее на корме. Чтобы добраться до моих рук, парусине потребовалось немало времени. Джордж справился со своей задачей как надо, но для Гарриса это дело было в новинку, и он дал маху.

Как он ухитрился все это сделать, не знаю (сам он объяснить не сумел), только после десяти минут сверхчеловеческих усилий он, посредством каких-то загадочных манипуляций, обмотал всю парусину вокруг себя. Он оказался так плотно в нее завернут, и закатан, и упакован, что просто не мог из нее выбраться. Он, разумеется, повел неистовую борьбу за свободу — право каждого англичанина по рождению — и в процессе этой борьбы (я узнал об этом впоследствии) повалил Джорджа; здесь Джордж, кляня Гарриса на чем стоит свет, присоединился к битве и запеленался сам.

В тот момент я ни о чем не догадывался. Я вообще понятия не имел, что творится. Мне было сказано, что я должен стоять куда меня поставили, и ждать пока до меня дойдет парусина. И мы, вдвоем с Монморанси, стояли и ждали как паиньки. Нам было видно, что парусину дергает и кидает, вполне; но мы-то думали, что так должно было быть по инструкции, и не вмешивались.

Нам также было слышно как под парусиной приглушенно ругаются; мы представляли, что работа, которой были заняты Джордж и Гаррис, была довольно хлопотной, но решили что лучше всего пока подождем и, пока они там более-менее не разберутся, вмешиваться не будем.

Мы ждали еще какое-то время, но ситуация, по-видимому, только усугублялась, до тех пор пока, наконец, над бортом лодки не возникла голова Джорджа и не заговорила.

Она сказала:

— Ты что, не можешь помочь, раззява?! Стоит как набитое чучело, когда мы тут чуть не задохлись, оба! Болван!

Я никогда не остаюсь глух к призывам о помощи; я подошел, размотал их — как раз вовремя, так как у Гарриса лицо уже почернело.

Нам пришлось вкалывать еще полчаса, прежде чем, наконец, тент был натянут как полагается. Потом мы расчистили палубу и занялись ужином. Мы поставили чайник на носу лодки, а сами ушли на корму, делая вид, что не обращаем на него внимания и готовим к ужину совсем другое.

На реке это единственный способ заставить чайник вскипеть. Если он только заметит, что вы этого ждете и нервничаете, он даже не зашумит. Нужно удалиться и приступить к трапезе, как будто чай вы не собираетесь пить вообще. При этом на чайник ни в коем случае не следует даже оглядываться. Тогда вы скоро услышите, как он фыркает и плюется, теряя рассудок от стремления напоить вас чаем.

Также, когда вам очень некогда, хорошо помогает, если вы будете очень громко переговариваться между собой, что чаю вам вовсе не хочется и вы не собираетесь его пить. Вы располагаетесь невдалеке от чайника, так чтобы он мог вас подслушать, и кричите: «Я не хочу чаю, а ты, Джордж?», на что Джордж в ответ дерет глотку: «Да ну его, этот чай, я его ненавижу; мы будем пить лимонад; чай совсем не усваивается». После такого чайник немедленно начинает кипеть ключом и заливает спиртовку.

Мы приняли на вооружение эту невинную хитрость, и в результате, когда все остальное было готово, чай нас только и ждал. И тогда мы зажгли фонарь и сели ужинать.

Этот ужин нам был крайне необходим.

В течение тридцати пяти минут на всем протяжении этой лодки, как вдоль так и поперек, не раздавалось ни звука — за исключением лязга посуды и столовых приборов, а также непрерывного хруста четырех комплектов коренных зубов. Через тридцать пять минут Гаррис сказал «Уф!» — и вынув из-под себя левую ногу, заменил ее правой.

Еще через пять минут Джордж тоже сказал: «Уф!» — и швырнул свою миску на берег. Три минуты спустя Монморанси впервые после нашего отъезда обнаружил признаки примирения с действительностью, свалился на бок и вытянул лапы. Затем сказал «Уф!» я, и откинулся назад, и треснулся головой об одну из этих дурацких дуг, и не обратил на это никакого внимания, и даже не чертыхнулся.

Как хорошо себя чувствуешь на полный желудок, как бываешь доволен собой и всем миром! Чистая совесть — как говорят мне такие, кто проверял ее на себе — дает ощущения счастья и удовлетворенности; полный желудок делает то же самое ничуть не хуже, причем дешевле и не так хлопотно. Чувствуешь в себе столько всепрощения, столько добросердечия — после основательной и удобоваримой трапезы — столько духовного благородства, столько великодушия!

Странно, до какой степени органы пищеварения властвуют над нашим рассудком. Нельзя ни работать, ни думать, если наш желудок того не желает. Он диктует, что чувствовать, что переживать. После яичницы с беконом он велит: «Работай!». После бифштекса с портером он говорит: «Спи!». После чашки чая (по две ложки на чашку, заваривать не более трех минут), он командует мозгу: «А ну-ка воспрянь и покажи на что ты способен. Будь красноречив, и глубок, и тонок; загляни ясным взором в тайны Природы и жизни; простри белоснежные крылья трепещущей мысли и воспари, богоравный дух, над юдолью сует, направляя свой путь сквозь сиянье бескрайних россыпей звезд к вратам Вечности!».

После горячих сдобных пончиков он говорит: «Будь тупым и бездушным как скотина на пастбище, безмозглым животным с равнодушным взглядом, в котором нет ни искры надежды и мысли, страха, любви, или жизни». А после должной порции бренди он приказывает: «Теперь, придурок, скаль зубы и падай с ног, чтобы твои дружки могли над тобой поразвлечься; пускай слюни и вытворяй всякую чушь, неси околесицу и покажи, каким беспомощным идиотом может стать человек, когда ум и воля его утоплены как котята в рюмке спиртного».

Мы всего лишь жалчайшие рабы своего желудка. Друг мой, не домогайся морали и добродетели! Следи неусыпно за своим желудком, питай его с разумением и осторожностью. И тогда к тебе явится добродетель, и явится благодать, и воцарятся они в душе твоей, безо всяких усилий. И станешь ты порядочным гражданином, и верным супругом, и нежным отцом — достойным, благочестивым мужем.

До ужина мы с Джорджем и Гаррисом были сварливы, брюзгливы и раздражительны; после ужина мы сидели и блаженно улыбались друг другу и нашей собаке. Мы любили друг друга, мы любили весь мир. Гаррис, передвигаясь по лодке, нечаянно наступил на мозоль Джорджу. Случись такое до ужина, Джордж бы выразил такие надежды и пожелания насчет участи Гарриса как на этом так и на том свете, что вдумчивый человек содрогнулся бы.

Теперь он сказал всего-навсего:

— Ай, старина! Полегче.

А Гаррис, вместо того чтобы своим самым гадким тоном сделать замечание в том духе, что нормальному человеку просто невозможно не наступить на какую-либо часть ноги Джорджа, передвигаясь в радиусе десяти ярдов от того места где он находится; вместо того чтобы посоветовать Джорджу никогда не садиться в лодки обычных размеров имея ноги подобной длины; вместо того чтобы предложить Джорджу развесить их по обоим бортам — перед ужином он так бы и поступил — вместо этого он просто ответил:

— Ох, дружище, прости! Надеюсь, тебе не больно?

И Джордж сказал:

— Пустяки! — и добавил, что виноват сам, а Гаррис сказал, что нет, виноват все-таки он.

Слушать их было одно удовольствие.

Мы закурили трубки и сидели, любуясь тихой ночью, и разговаривали.

Джордж высказал мысль: почему бы нам вообще так не сделать — не остаться вдали от мира с его грехом и соблазном, ведя воздержанную тихую жизнь, творя добро. Я сказал, что как раз о чем-то в подобном роде часто мечтал и сам, и мы принялись обсуждать, нельзя ли нам, всем четверым, удалиться на какой-нибудь удобно расположенный, хорошо оборудованный необитаемый остров и жить там среди лесов.

Гаррис заметил, что, как он слышал, проблемой необитаемых островов является сырость; но Джордж возразил, что это не так, если остров как следует осушить, чтобы не бояться промочить ноги.

Затем мы заговорили о том, что лучше промочить горло чем ноги, и в связи с этим Джордж вспомнил забавную штуку, которая как-то случилась с его папашей. Его отец путешествовал с приятелем по Уэльсу, и однажды они остановились на ночь в небольшой гостинице, где уже было еще несколько молодых людей, и они (отец Джорджа и его приятель) присоединились к этим молодым людям и провели вечер в их обществе.

Вечер получился крайне веселый, засиделись они допоздна, и когда пришло время отправляться спать, то оказалось что оба (отец Джорджа тогда был еще зеленым юнцом) тоже несколько навеселе. Они (отец Джорджа и его приятель) должны были спать в одной комнате, на разных кроватях. Они взяли свечу и поднялись к себе. Когда они оказались в комнате, свеча зацепилась за стенку, погасла, и им пришлось раздеваться и ложиться в постель во тьме наощупь. Они разделись, забрались в постель, причем, сами того не подозревая, в одну и ту же — хотя им казалось, что ложатся в разные. Один устроился головой на подушке, другой заполз на кровать с другой стороны, положив на подушку ноги.

С минуту царило молчание. Затем отец Джорджа сказал:

— Джо!

— В чем дело, Том? — ответил голос Джо с другого конца кровати.

— Слушай, у меня тут уже кто-то лежит, — сказал отец Джорджа. — Его ноги у меня на подушке.

— Странная вещь, Том, — отозвался Джо, — но, черт меня побери, у меня тоже кто-то лежит!

— И что ты собираешься делать? — спросил отец Джорджа.

— Я? Я его скину на пол, — отвечал Джо.

— Я тоже, — храбро заявил отец Джорджа.

Последовала короткая схватка, и за нею два полновесных удара в пол. Затем жалобный голос позвал:

— Том, а Том?

— Да…

— Ты как там?

— Сказать по правде, мой меня скинул!

— А мой меня! Ты знаешь, мне эта гостиница что-то не нравится. А тебе?

— А как называлась гостиница? — спросил Гаррис.

— «Свинья со свистулькой», — сказал Джордж. — А что?

— Да нет, значит не та.

— В смысле?

— Любопытное дело, — пробормотал Гаррис. — Точно такая же штука случилась и с моим папашей, в одной деревенской гостинице. Он про это часто рассказывал. Я вот подумал, может быть, в той же самой?

Мы отправились на боковую в десять, и я думал, что, устав за день, сразу усну. Но не тут-то было. Обычно я раздеваюсь, кладу голову на подушку, и потом кто-нибудь ломится в дверь и кричит, что уже полдевятого. Но сегодня, казалось, все было против меня. Новизна обстановки, жесткое дно, скрюченная спина (ноги у меня лежали под одной скамейкой, голова — на другой), плеск воды вокруг лодки, шуршание ветра в листьях — все это отвлекало и не давало уснуть.

Все-таки я заснул и несколько часов проспал. Потом какая-то часть лодки, которая выросла только на ночь (ее однозначно не было, когда мы отправлялись в дорогу, и она исчезла к утру), стала буравить мне спину. Я, тем не менее, какое-то время таким образом еще спал, и мне снилось, будто я проглотил соверен, и они, чтобы его достать, коловоротом сверлят у меня в спине дырку. Я считал, что такое с их стороны было весьма нелюбезно, просил поверить мне в долг и обещал расплатиться в конце месяца. Но они не хотели меня и слушать; они сказали, что деньги лучше достать немедленно, потому что в противном случае нарастут большие проценты. В общем, в конце концов я с ними повздорил и высказал все что о них думал. И тогда они крутнули бурав с таким изощренным садизмом, что я проснулся.

В лодке было душно, голова у меня болела, и я решил выйти подышать свежим ночным воздухом. Я натянул на себя что нашарил (кое-что было мое, кое-что Джорджа и Гарриса) и выбрался из под тента на берег.

Ночь была просто чудесная. Луна уже зашла, оставив притихшую землю наедине со звездами. Казалось, что в тишине и молчании — пока мы, ее дети, спали — звезды вели с ней, сестрой, беседу и поверяли великие тайны, голосами слишком вселенскими и бездонными, чтобы младенческий слух человека эти звуки мог уловить.

Они внушают нам трепет, эти необыкновенные звезды, такие яркие, такие холодные. Мы — словно дети, которых крохотные их ножки завели случайно в полуосвещенный храм божества, кому их поклоняться учили, но кого они не познали; и вот они стоят теперь под гулким сводом, простершимся над панорамой призрачного огня, смотрят вверх, наполовину надеясь, наполовину боясь узреть в небесах нечто, что приведет их в трепет.

И в то же время Ночь исполнена мощи и умиротворения. Перед ее величием тускнеют и стыдливо прячутся наши маленькие печали. День был полон суеты и волнений, наши души были исполнены зла и горечи, а мир казался нам таким жестоким и несправедливым. И Ночь, как мать, великая, любящая, ласково кладет ладонь на наш пылающий лоб, и оборачивает к себе заплаканные наши лица, и улыбается нам. И пусть она не произносит ни слова — мы знаем все, что она могла бы сказать, и прижимаемся щекой ей к груди, и боль наша уходит.

Порой наше горе поистине неподдельно и глубоко, и мы безмолвно стоим перед лицом Ночи, ибо у нашего горя нет слов, а есть только стон. И Ночь полна сострадания к нам. Она не может облегчить нам боль, но берет нашу руку в свою, и маленький мир уходит в какую-то даль и теряется у нас под ногами — а мы несемся на ее темных крыльях, чтобы предстать на мгновение перед ликом еще большей Силы, чем даже она сама, и в дивном сиянии этой великой Силы вся жизнь человека лежит перед нами как книга, и мы понимаем, что Боль и Страдание — лишь ангелы Божьи.

Только те, что несли в этой жизни мученический венец, только те могут узреть это неземное сияние; но они, возвратясь на землю, не смеют говорить о нем, не могут поведать тайны которую знают.

Случилось давным-давно, что несколько прекрасных рыцарей ехали по незнакомой стране, и путь их лежал по дремучему лесу, заросшему густо колючим терновникам, который раздирал в клочья их тело. И листья деревьев в этом лесу были такие темные, плотные, что ни один солнечный луч не проникал сквозь ветви, чтобы смягчить мрак и уныние.

И вот, когда они ехали по этому мрачному лесу, один из рыцарей отдалился от своих товарищей и уже не вернулся к ним больше. И они, в жестокой печали, продолжили путь без него, оплакивая как погибшего.

И вот наконец, когда рыцари достигли прекрасного замка, который был целью их странствия, они провели там многие дни в празднестве. И как-то вечером, когда бодрые и беззаботные сидели они в огромной зале, перед пылавшими в очаге бревнами, и осушали заздравные кубки, вдруг появился тот рыцарь, которого они потеряли, и приветствовал их. Его платье было в лохмотьях как платье нищего; на его белом теле зияли глубокие раны, но лицо его сияло светом великой радости.

И спросили они, что за участь его постигла, и она рассказал, как заблудился в дремучем лесу и блуждал много дней и ночей, пока не упал, израненный, истекающий кровью, чтобы расстаться с жизнью.

И вот, когда он был уже на пороге смерти, в глухом мраке подошла к нему величавая дева, и взяла его за руку, и повела тайными тропами, которых люди не знают. И вот над мраком леса воссиял лучезарный свет, пред которым свет дня был как лампада пред солнцем. И в этом дивном сиянии явилось измученному нашему рыцарю, словно во сне, видение. И столь удивительным, столь прекрасным было это видение, что рыцарь, забыв о своих тяжких ранах, стоял зачарованный, и радость его была глубокой как море, глубин которого не измерил еще никто.

И видение растворилось, и рыцарь, склонив колени, воздал святой благодарность — той, которая привела его в этот печальный лес, чтобы узрел он сокрытое в нем видение.

И имя этому дремучему лесу — Скорбь. Но о том, что явилось в нем прекрасному рыцарю, говорить и рассказывать мы не смеем.

Глава XI


О том как Джордж однажды встал рано. — Джордж, Гаррис и Монморанси не выносят вида холодной воды. — Героизм и решительность, которые проявляет Джей. — Джордж и его рубашка: история с назиданием. — Гаррис в роли повара. — Взгляд в прошлое; пособие для изучения в школе.

Я проснулся в шесть и увидел, что Джордж тоже не спит. Мы поворочались с боку на бок и попытались снова уснуть, но все без толку. Если бы нам было нужно по какой-то особой причине сейчас же встать и одеться, то мы, конечно же, уснули бы мертвым сном едва поглядев на часы, и проспали бы до десяти. Но вставать нам было совершенно не нужно еще как минимум два часа (и вообще, вставать сейчас, в такое время, было полнейшей глупостью), и мы, в соответствии с общим твердолобым порядком вещей в природе, почувствовали, что если пролежим еще хотя бы пару минут, то умрем на месте.

Джордж рассказал, что нечто подобное, только хуже, случилось с ним полтора года назад, когда он жил сам, на квартире у некой миссис Гиппингс. Однажды вечером у него сломались часы и остановились на четверти девятого. Он этого не заметил, потому что забыл их перед сном завести (такое вообще с ним случается редко), и повесил у изголовья, даже не посмотрев на время.

А случилось это зимой, почти в самый короткий день, и впридачу всю неделю стоял туман. Таким образом факт, что когда Джордж утром проснулся, вокруг стояла кромешная тьма, не говорил еще ни о чем. Он приподнялся и снял часы. Они показывали четверть девятого.

— Святители милосердные, упасите нас! — вскричал Джордж. — В девять я должен быть в Сити! Почему меня никто не разбудил? Что за безобразие!

И он швыряет часы, и вскакивает с постели, и принимает холодную ванну, и умывается, и одевается, и бреется с холодной водой (потому что греть ее некогда), и снова несется к часам.

Может быть от сотрясения, когда он швырял часы на постель, может быть по другой причине, неясной самому Джорджу — но часы, застывшие на четверти девятого, пошли и теперь показывали восемь двадцать.

Джордж схватил часы и сбежал по лестнице. В гостиной было темно и тихо; ни огонька в камине, ни завтрака на столе. Это было невиданное безобразие со стороны миссис Г., и Джордж решил, что вечером, когда вернется, сообщит ей все что о ней думает. Затем он напялил пальто, нахлобучил шляпу, схватил зонтик и бросился к выходу. Дверь была еще на крюке! Джордж предал анафеме эту ленивую перечницу миссис Г. и — удивляясь людям, которые продолжают валяться в постели в такое неподобающее для приличных, почтенных людей время — откинул крюк, отпер дверь и выскочил на улицу.

Четверть мили он мчался как угорелый, и к концу этой дистанции начал соображать, как все это странно и любопытно, что на улицах так мало народу, а лавки все заперты. Конечно, утро было очень мрачное и туманное, но прекращать по этой причине всю деловую жизнь — дело чрезвычайное. Ему-то нужно идти на работу! Почему другие валяются под одеялом только из-за того, что на улице темнота и туман?

Наконец он добрался до Холборна. Ни омнибуса, ни одного открытого ставня! В поле зрения Джорджа оказалось три человека: полицейский, зеленщик с полной капусты тележкой, возница ветхого кэба. Джордж вытащил часы и воззрился на циферблат: без пяти девять! Он остановился и сосчитал пульс. Потом нагнулся и ущипнул себя за ногу. Потом, с часами в руке, подошел к полисмену и спросил, не знает ли тот который час.

— Который час? — переспросил полисмен, окинув Джорджа откровенно подозрительным взглядом. — А вот послушайте, сколько пробьет.

Джордж прислушался, и башенные часы по соседству не заставили себя ждать.

— Как, всего три? — возмутился Джордж, когда удары затихли.

— Ну да. А вам сколько нужно?

— Девять, разумеется, — заявил Джордж, предъявляя часы.

— А вы помните где живете? — строго вопросил блюститель общественного порядка.

Джордж подумал и сообщил адрес.

— Ах вот оно что. Ну так послушайтесь моего совета. Спрячьте подальше ваши часы и двигайте потихоньку домой. И чтобы я больше этого тут не видел.

И Джордж, погруженный в раздумья, вернулся домой.

Оказавшись дома, он сначала решил было раздеться и отправиться спать еще раз; но как только представил, что придется опять одеваться, опять умываться, опять принимать ванну, предпочел устроиться и поспать в мягком кресле.

Но уснуть он не мог: никогда в жизни он не чувствовал себя таким бодрым. Он зажег лампу, достал доску и стал играть сам с собой в шахматы. Но его не взбодрило даже такое занятие: оно было каким-то томительным, и он бросил шахматы и попытался читать. Убедившись, что читать ему также не хочется, он снова надел пальто и отправился на прогулку.

На улице была ужасная пустота и мрак; все встречные полисмены глазели на Джорджа с нескрываемым подозрением, провожали лучами фонариков, шли по пятам. От этого Джорджу стало казаться, что он натворил что-то на самом деле; тогда он стал прятаться в переулках и скрываться в темных подворотнях, как только издали доносилось мерное «топ-топ» служителей закона.

Разумеется, в глазах Полиции подобный образ действия скомпрометировал Джорджа как никогда больше; они обнаружили его и спросили, что он здесь делает. Когда он ответил «ничего» и что он просто вышел подышать воздухом (это было уже в четыре утра), они почему-то ему не поверили; двое констеблей в штатском проводили его до самого дома, чтобы выяснить, правда ли он живет там где говорит что живет. Они посмотрели, как он открывает дверь своим ключом, расположились напротив и стали наблюдать за домом.

Вернувшись домой, Джордж решил развести огонь и приготовить себе завтрак, просто так, убить время. Но за что бы он ни брался — за ведерко с углем или чайную ложку — все подряд валилось из рук; он сам то и дело обо что-нибудь спотыкался. Поднялся такой грохот, что он чуть не умер от страха, представляя себе, как миссис Г. вскакивает с постели, воображает что это грабители, открывает окно и визжит «Полиция!», после чего эти сыщики врываются в дом, надевают на него наручники и волокут в участок.

К этому времени нервы у Джорджа были так взвинчены, что ему уже мерещилось и судебное заседание, и как он пытается растолковать присяжным обстоятельства дела, и как ему никто не верит, и как его приговаривают к двадцати годам каторги, и как его матушка умирает от разрыва сердца. И тогда Джордж бросил готовить завтрак, завернулся в пальто и просидел в кресле до тех пор, пока в половине восьмого не появилась миссис Г.

Джордж сказал, что с тех пор никогда раньше времени не поднимался. Эта история послужила ему хорошим уроком.

Пока Джордж рассказывал мне свою правдивую повесть, мы оба сидели завернувшись в пледы. Как только он кончил, я взялся за дело: начал будить веслом Гарриса. С третьего тычка Гаррис проснулся: он повернулся на другой бок и сообщил, что сию минуту спустится, пусть только ему принесут тапочки. Пришлось брать багор и напоминать ему где он находится; тогда он вскочил, а Монморанси, спавший у него на груди сном праведника, полетел кувырком и растянулся поперек лодки.

Потом мы задрали брезент, все четверо высунули носы по правому борту, поглядели на реку — и затряслись мелкой дрожью. Накануне вечером мы предвкушали, как проснемся чуть свет, сбросим пледы и одеяла, сдернем тент, бросимся с восторженным кликом в реку и предадимся купанию, долгому, упоительному. Сейчас, когда наступило утро, эта перспектива показалась нам почему-то менее соблазнительной. Вода казалась слишком холодной и мокрой, а ветер — зябким.

— Ну и кто первый? — спросил наконец Гаррис.

Давки не было. Что касается Джорджа, он решил дело тем что скрылся в лодке и стал натягивать носки. Монморанси завыл, инстинктивно, сам того не желая, как будто только мысль о подобном привела его в ужас. Гаррис же пробурчал, что потом будет чертовски трудно забираться в лодку, вернулся и стал выуживать свои штаны.

Идти на попятный мне не очень хотелось, но и купание меня не прельщало. Еще, чего доброго, напорешься на корягу или увязнешь в водорослях. Поэтому я решился на компромисс: спуститься к воде и просто облиться водой. Я взял полотенце, выкарабкался на берег, пополз по ветке, которая уходила в воду.

Было зверски холодно. Ветер резал кинжалом. Я подумал, что обливаться, пожалуй, не стоит — лучше вернуться в лодку и поскорее одеться. И я уже собирался так сделать, но пока я собирался, дурацкая ветка треснула, мы с полотенцем со страшным всплеском шлепнулись в воду, и я, с галлоном Темзы в желудке, очутился на середине реки раньше чем сообразил, что, собственно, произошло.

— Ё-ё-ё! Старина Джей-таки это сделал! — услышал я, всплыв на поверхность. — Вот уж не думал, что у него кишки хватит! А ты, Джордж?

— Ну и как? — крикнул Джордж.

— Прелестно, — пробулькал я в ответ. — Вы просто олухи, что не хотите купаться. Я бы ни за что на свете не отказался. Ну, ну, давайте! Нужно только немного решиться, и все!

Но убедить их мне не удалось.

Во время одевания случилась презабавная штука. Когда я, наконец, влез в лодку, у меня зуб на зуб не попадал, и я так спешил натянуть рубашку, что выронил ее в воду. Я пришел в полное бешенство, особенно когда Джордж стал гоготать. Лично я ничего смешного в этом не находил; я так об этом Джорджу и заявил, но он захохотал еще больше. Отродясь не видел, чтобы человек столько смеялся. В конце концов я потерял терпение и сообщил ему, что он не просто полоумный придурок, а выживший из ума маньяк, но он ржал все громче и громче. И вот, выудив эту рубашку, я вдруг обнаружил, что рубашка совсем не моя а Джорджа, и что я по ошибке схватил ее вместо своей. Здесь комизм положения дошел, наконец, до меня, и я начал смеяться сам. И чем дольше я переводил взгляд с мокрой рубашки Джорджа на него самого, умирающего от смеха, тем больше я веселился сам, и под конец стал хохотать так, что рубашка свалилась в воду опять.

— Что же ты… Что же ты… Что же ты ее не вытаскиваешь? — спросил Джордж в перерывах между припадками.

Меня разобрал такой смех, что сначала я не мог сказать ему даже слова, но потом, в перерывах между своими припадками, мне удалось выдавить:

— Это не моя рубашка… Это твоя!

Я никогда в жизни не видел, чтобы веселье на человеческом лице так внезапно сменялось свирепостью.

— Что?! — заорал Джордж, вскакивая. — Нет, что за растыка! Поосторожней нельзя? Какого черта ты не идешь одеваться на берег? Тебе в лодке вообще нечего делать! Давай багор, быстро!

Я попытался обратить внимание Джорджа на смешную сторону происшествия, но тщетно. Джордж порой бывает непроходимо туп и юмора не улавливает.

Гаррис предложил сделать на завтрак яичницу-болтунью. Он сказал, что приготовит яичницу сам. По его словам выходило, что в яичницах-болтуньях он большой мастер. Он часто готовил ее на пикниках и во время прогулок на яхтах. Этой яичницей он был просто прославлен. Люди, которые хоть раз попробовали его яичницу-болтунью, какой мы сделали вывод, больше никогда не хотели ничего другого, чахли, и умирали когда не могли ее получить.

В общем, от его рассказов у нас потекли слюнки; мы приволокли ему сковороду, и спиртовку, и все яйца, которые еще не успели разбиться и размазаться по корзине, и стали заклинать его приступить к делу.

Чтобы разбить яйца Гаррису пришлось потрудиться — потрудиться не сколько разбить, но сколько разбив попасть ими в сковороду, а не на брюки, и чтобы при этом они не стекли в рукава. Ему все-таки удалось зафиксировать на сковородке штук шесть, и присев на корточки у спиртовки, Гаррис добил их вилкой.

Насколько мы с Джорджем могли судить, работа была изнурительная. Стоило Гаррису приблизиться к сковородке, как он обжигался, ронял все из рук и танцевал вокруг спиртовки, щелкая пальцами и выражаясь. Каждый раз когда мы с Джорджем на него оглядывались, он выполнял эти действия постоянно. Сначала мы думали, что это было необходимо с точки зрения кулинарной спецификации.

Мы не знали что такое яичница-болтунья и думали, что это, должно быть, какое-то блюдо краснокожих индейцев или туземцев с Сандвичевых островов, приготовление которого требует ритуальной пляски и магических заклинаний. Монморанси как-то раз подошел и сунул в яичницу нос — масло брызнуло, обожгло, и он тоже начал плясать и ругаться. В общем, это оказалось одним из самых интересных и увлекательных предприятий, свидетелем которых я когда-либо был. Нам с Джорджем было ужасно жалко, что все так быстро закончилось.

Ожидания Гарриса оправдались не полным образом. Такими усилиями следует добиваться большего. На сковородку попало шесть яиц, а все что из них получилось — чайная ложка горелой, не вызывающей никакого аппетита субстанции.

Гаррис сказал, что беда в сковородке, и сообщил, что яичница-болтунья получилась бы лучше, если бы у нас был котел для ухи и газовая плита. И мы решили больше не готовить этого блюда, пока не обзаведемся указанными хозяйственными принадлежностями.

Когда мы кончили завтракать, солнце уже припекало, ветер стих; более славного утра нельзя было и пожелать. Вокруг нас почти ничего не напоминало о девятнадцатом веке. Глядя на реку, залитую утренними лучами солнца, нам нетрудно было вообразить, что столетия, отделившие нас от того достопамятного июньского утра 1215-го[28], отошли в сторону. И вот мы, молодые английские йомены, в домотканой одежде, кинжалы за поясом, теперь ждем, чтобы своими глазами увидеть, как будет начертана эта важнейшая страница истории, значение которой откроется простому народу только спустя четыре столетия — благодаря некоему Оливеру Кромвелю, который глубоко изучил ее.

Прекрасное летнее утро — солнечное, теплое, тихое. Но возбуждение надвигающейся суматохи уже распространяется в воздухе. Король Джон заночевал в Данкрофт-холле; весь день накануне маленький городок Стэйнз оглашался лязгом доспехов, стуком копыт по булыжникам мостовой, криками военачальников, грубыми шутками и мерзкой божбой бородатых лучников, копейщиков, алебардщиков, чудным говором иноземцев, вооруженных пиками[29].

В городе появляются группы пестро разряженных рыцарей и оруженосцев, покрытых пылью и грязью дороги. Весь вечер напуганные горожане должны без промедления распахивать двери, чтобы впустить грубых солдат, для которых здесь должен быть приготовлен стол и ночлег, и в самом наилучшем виде, иначе горе дому и его обитателям; ибо в те горячие времена меч был судьей и судом, палачом и истцом, и за все что брал расплачивался только тем, что щадил, если было угодно, жизнь того у кого это брал.

Но вот вокруг бивачных костров на рыночной площади собирается еще больше людей из войска баронов; и они там едят, и вовсю пьянствуют, и орут во всю глотку буйные хмельные песни, играют в кости, и ссорятся, далеко за полночь. Пламя костра бросает прихотливые тени на кучи сложенного оружия, на неуклюжие фигуры воинов. Дети горожан подкрадываются к кострам и с интересом глазеют; дюжие деревенские девки со смешками подходят ближе, чтобы перекинуться трактирной шуткой с солдатами, которые так непохожи на деревенских кавалеров — те сразу получают отставку, стоят в стороне и таращатся с пустыми ухмылками на своих грубых рожах. А вдали, на полях, окружающих город, мерцают неясные огоньки других биваков — там собраны войском отряды каких-нибудь знатных лордов, и рыщут как бездомные волки французские наемники вероломного короля Джона.

И так, пока на каждой темной улице стоит часовой, а на каждом холме вокруг города мерцают огни сторожевых костров, ночь проходит, и над прекрасной долиной старой Темзы занимается рассвет великого дня, который окажется таким важным для судеб еще не родившихся поколений.

Едва начинает светать, как на одном из двух островков, чуть повыше того места где находимся мы, поднимается шум и грохот. Множество рабочих воздвигают там большой шатер, привезенный накануне вечером; плотники сколачивают рядами скамьи, а обойщики из Лондона стоят наготове с сукнами, шелками, парчой золотой и серебряной.

И вот — наконец-то! — по дороге, вьющейся берегом от городка Стэйнза, к нам приближаются, смеясь и перекликаясь зычным гортанным басом, с десяток дюжих алебардщиков — конечно, люди баронов. Они становятся на том берегу, всего лишь в сотне ярдов от нас и, опершись на алебарды, ждут.

Идет час за часом, все новые и новые отряды вооруженных людей стекаются к берегу; длинные косые лучи утреннего солнца сверкают на шлемах и панцирях, и вся дорога насколько хватает глаз полна гарцующих скакунов и сияния стали. Скачут орущие всадники, маленькие флажки лениво колышутся в теплом ветре, то и дело поднимается новая суматоха, когда шеренги лениво расступаются по сторонам, уступая дорогу кому-то из знатных баронов, который, верхом на боевом коне, окруженный оруженосцами, спешит стать во главе своих крепостных и вассалов.

А на склонах горы Купер-Хилл, точно напротив, собрались любопытные крестьяне и горожане, которые примчались из Стэйнза, и никто толком не знает, что значит вся эта суматоха, но каждый толкует по-своему великое то событие, на которое они пришли смотреть. Некоторые говорят, что день этот принесет великое благо всему народу, но старики покачивают головами — они слышали подобные басни и раньше.

И вся река до самого Стэйнза усеяна точками лодок, лодочек и плетушек, обтянутых кожей — сегодня такие уже не в почете, и есть только у бедняков. Дюжие их гребцы перетащили и переволокли свои посудины через пороги — там где спустя годы вырастет нарядный Белл-Уэйрский шлюз — и теперь они приближаются, на сколько хватает смелости ближе, к большим крытым баркам, которые стоят наготове и ждут короля Джона, чтобы отвезти туда, где судьбоносная Хартия ждет его подписи.

Подходит полдень. Мы ждем терпеливо уже который час, и разносится слух, будто коварный Джон снова выскользнул из рук лордов, бежал из Данкрофт-холла, наемники у ноги, и вместо того чтобы подписывать для народа вольные хартии, заниматься будет делами другими.

Не тут-то было! На этот раз он попал в железную хватку, хитрил и вертелся напрасно. Вдали на дороге клубится облачко пыли, оно приближается и вырастает, и все громче становится топот копыт, и сквозь построенные отряды прокладывает свой путь блестящая кавалькада пестро разряженных лордов и рыцарей. И впереди, и сзади, и по каждому флангу скачут их йомены, а посередине — король Джон.

Он скачет туда, где его ожидают барки, и знатные лорды выступают к нему навстречу. Он приветствует их улыбкой и смехом, медоточивой речью, словно прибыл на праздник, устроенный в его честь. Но перед тем как спешиться, он бросает поспешный взгляд на своих французских наемников, построенных позади, и на угрюмые ряды воинов знати, которые окружили его.

Может быть, еще не поздно? Свирепый удар по стоящему рядом всаднику — он ничего не подозревает — крик своим французским войскам; отчаянно рвануться в атаку, застичь врасплох стоящие впереди ряды — и мятежные лорды проклянут тот день, когда они дерзнули стать ему поперек! Рука покрепче и сейчас сумела бы изменить ход событий. Был бы здесь Ричард! Чаша свободы могла бы вылететь из рук Англии, и еще сотни лет вкус этой свободы ей был бы неведом.

Но сердце короля Джона замирает перед суровым ликом английских воинов, и рука короля Джона бессильно падает на поводья, и он сходит с коня и занимает свою скамью на передней барке. И бароны сопровождают его, не снимая стальных рукавиц с эфесов мечей, и вот уже подан сигнал к отплытию.

Медленно покидают тяжелые, ярко украшенные барки берега Раннимида; медленно, с трудом они преодолевают стремительное течение и, наконец, с глухим скрежетом врезаются в берег маленького островка, который отныне будет зваться островом Великой Хартии Вольностей. И король Джон выходит на берег, и мы, в бездыханном молчании, ждем. И вот, наконец, великий клик сотрясает воздух, и краеугольный камень храма английской свободы, теперь знаем мы, заложен твердо и прочно.

Глава XII


Генрих VIII и Анна Болейн. — О неудобствах проживания в доме с влюбленной парой. — Трудные времена в истории английского народа. — Поиски красот природы в ночное время. — Бездомные и бесприютные. — Гаррис готовится к смерти. — Ангел нисходит с небес. — Действие непредвиденной благодати на Гарриса. — Легкий ужин. — Завтрак. — Полцарства за горчицу. — Страшная битва. — Мэйденхед. — Под парусом. — Три рыболова. — Нас предают проклятию.

Я сидел на берегу, воскрешая в воображении эту картину, когда Джордж обратился ко мне и заметил, что если я уже достаточно отдохнул, то не соблаговолю ли принять участие в мытье посуды. И покинув, таким образом, дни героического прошлого, я перенесся в прозаическое настоящее, со всем его ничтожеством и пороком, сполз в лодку, вычистил сковородку щепкой и пучком травы, придав ей окончательный блеск мокрой рубашкой Джорджа.

Мы отправились на остров Великой Хартии Вольностей и осмотрели камень, который хранится в домике и на котором, как говорят, Великая Хартия была подписана. Хотя была ли она подписана здесь на самом деле, или, как утверждают некоторые, на другом берегу, в Раннимиде, я установить не возьмусь. Лично я, например, склоняюсь к тому, что общепринятая островная теория более авторитетна. Будь я одним из тогдашних баронов, я, без сомнения, решительно бы указал, что такого ненадежного типа как король Джон целесообразно переправить именно на остров, где возможностей для сюрпризов и фокусов меньше.

На землях Энкервикского замка, который стоит недалеко от Мыса Пикников, находятся развалины старого монастыря; как раз в садах этого монастыря, как говорят, Генрих VIII назначал свидания Анне Болейн[30]. Также он встречался с ней у Хеверского дворца в Кенте и еще где-то поблизости от Сент-Олбенс. В те времена народу Англии было, вероятно, трудно подыскать уголок, где бы эти юные сумасброды не миловались.

Вам не случалось жить в доме, где есть влюбленная пара? Это совсем нелегко. Вам хочется посидеть в гостиной и вы отправляетесь в гостиную. Вы открываете дверь; до ваших ушей долетает некое восклицание, словно некто вдруг вспомнил нечто важное; когда вы входите, Эмили стоит у окна; ей крайне интересно, что происходит на противоположной стороне улицы; ваш друг Джон Эдуард находится в другом конце комнаты; он не в состоянии оторваться от фотографий чьих-то бабушек.

— Ах! — говорите вы, застывая в дверях. — Я и не знал, что тут кто-то есть.

— Вот как? — холодно отвечает Эмили тоном, который обозначает то, что она вам не верит.

Послонявшись некоторое время по комнате, вы произносите:

— Темно-то как! Почему вы не зажигаете газ?

Джон Эдуард говорит «О!», что он даже и не заметил; Эмили говорит, что папа не любит, когда газ зажигают днем.

Вы сообщаете им одну-другую новость, излагаете свою точку зрения на ирландский вопрос[31], но их, как видно, это не интересует. Замечания по любому предмету с их стороны сводятся только к следующему: «О!», «Неужели?», «Правда?», «Да?» и «Не может быть!». После десятиминутной беседы в таком стиле вы пробираетесь к двери и выскальзываете; в следующий миг дверь, странным образом хлопнув у вас за спиной, закрывается — причем вы не трогаете ее и пальцем.

Спустя полчаса вы решаете, что можно рискнуть и пойти выкурить трубку в оранжерею. Единственный стул в оранжерее занят Эмили; Джон Эдуард, насколько можно судить по костюму, явным образом сидел на полу. Они не произносят ни слова, но их взгляд выражает все что можно употребить в цивилизованном обществе вслух; вы быстренько отступаете и запираете дверь.

После этого вам просто страшно соваться в этом доме еще куда-нибудь; прогулявшись вверх-вниз по лестнице, вы отправляетесь к себе в спальню и остаетесь там. Вскоре, однако, это занятие теряет какой-либо интерес; вы надеваете шляпу и тащитесь в сад. Проходя по дорожке, вы заглядываете в беседку; в ней находятся двое тех же молодых идиотов, которые забились в угол; они вас замечают и начинают явным образом подозревать, что вы, с какой-то бесчестной целью, их преследуете.

— Завели б, что ли, специальную комнату, для такой ерунды? И сунули бы их туда, — бормочете вы, кидаетесь в холл, хватаете зонтик и убегаете вон.

Нечто совершенно подобное, должно быть, и происходило, когда ветреный мальчишка Генрих Восьмой ухаживал за своей крошкой Анной. Народ в Бэкингемшире, когда они слонялись по Виндзору или Рейсбери, то и дело натыкался на них, всякий раз восклицая: «Ах, это вы!» — на что Генрих, покраснев, ответит: «Ну да, мне тут кое-кого нужно было увидеть», а Анна заметит: «Как я рада вас видеть! Подумать только, встречаю я тут на дорожке мистера Генриха Восьмого, а нам, оказывается, по пути!».

Народ отправится прочь, думая: «Пойдем-ка мы лучше отсюда, пусть они тут целуются и воркуют. Пойдем-ка мы в Кент».

Они идут в Кент, и в Кенте первым же делом наблюдают Генри и Анну, которые болтаются вокруг замка Хевер.

— Что за дьявол! — говорят бэкингемширцы. — Куда бы нам убраться? Просто смотреть тошно уже. Вот, пойдем-ка мы в Сент-Олбенс. Сент-Олбенс — местечко просто прелестное.

Оказавшись в Сент-Олбенс, они заставали всю ту же жуткую парочку, целующуюся у стен аббатства. И тогда они уходили, и поступали в пираты, и занимались морским разбоем, и так продолжалось, пока свадьбу, наконец, не сыграли.

Участок реки между Мысом Пикников и Олд-Виндзорским шлюзом очарователен. Тенистая дорога, вдоль которой разбросаны чистые уютные домики, бежит по берегу к гостинице «Узлийские колокола», живописной как большинство гостиниц на Темзе. (Вдобавок там, по словам Гарриса, можно тяпнуть кружку превосходного эля, а в таких вопросах словом Гарриса ручаться можно.) Олд-Виндзор — по-своему знаменитое место. Здесь у Эдуарда Исповедника был дворец[32], и здесь же могущественный граф Годвин был, по законам своего времени, осужден и признан виновным в убийстве королевского брата[33]. Граф Годвин отломил кусок хлеба и взял его в руку.

— Подавиться мне этим куском, — сказал граф, — если я виноват!

Он положил хлеб в рот, проглотил его, подавился и умер.

Дальше, за Олд-Виндзором, река какая-то неинтересная и становится похожа сама на себя только у Бовени. Мы с Джорджем тащили лодку на бечеве мимо Хоумского парка, который тянется по правому берегу от моста Альберта до моста Виктории, и когда мы проходили Дэтчет, Джордж спросил, помню ли я нашу первую речную вылазку, когда мы сошли у Дэтчета и пытались устроиться на ночлег.

Я ответил, что еще как, и забуду не сразу.

Это произошло в субботу, накануне августовских каникул. Мы, все та же троица, устали и проголодались; добравшись до Дэтчета, мы вытащили из лодки корзину, два саквояжа, пледы, пальто, всякое барахло — и отправились на поиски логова. Мы нашли чудесную маленькую гостиницу, увитую ломоносом, но там не было жимолости, а мне по какой-то причине втемяшилась в голову именно жимолость, и я сказал:

— Нет, давайте не будем сюда заходить. Давайте пройдем чуть дальше и посмотрим, может быть, там где-нибудь есть гостиница с жимолостью.

И мы двинулись дальше и вышли к другой гостинице. Эта гостиница была тоже просто чудесная, и к тому же за углом сбоку на ней была жимолость. Но здесь уже Гаррису не понравился вид человека, который стоял прислонившись к входной двери. Гаррис сказал, что этот человек не производит впечатления порядочного, и на нем некрасивые туфли. Поэтому мы пошли дальше. Мы прошли порядочное расстояние, но гостиниц нам больше не попадалось; мы увидели человека и попросили его подсказать нам пару-другую.

Он сказал:

— Да, но вы же идете в другую сторону! Поворачивайте и дуйте обратно. Придете прямо к «Оленю»!

Мы сказали:

— Знаете, мы там уже были, и нам не понравилось. Совсем нет жимолости.

— Что ж, — сказал он. — Есть еще «Мэнор-хаус», как раз напротив. Вы там не были?

Гаррис ответил, что туда нам тоже не захотелось; нам не понравился тип, который стоял у дверей. Гаррису не понравилось какого цвета у него волосы, и не понравились туфли.

— Ну я не знаю тогда, что вам делать, не знаю! — воскликнул наш информант. — У нас других гостиниц нет.

— Ни одной? — воскликнул Гаррис.

— Ни одной.

— И что нам теперь, к черту, делать?! — возопил Гаррис.

Тогда взял слово Джордж. Он сказал, что мы с Гаррисом, если нам будет угодно, можем отстроить гостиницу себе на заказ и отмуштровать постояльцев себе по вкусу. Что касается его самого, он возвращается к «Оленю».

Величайшим гениям человечества не удавалось воплотить своих идеалов никогда и ни в чем; так и мы с Гаррисом, повздыхав о бренности земных желаний, поплелись вслед за Джорджем.

Мы приволокли свои пожитки в «Олень» и сложили все в холле.

Хозяин вышел и поздоровался:

— Добрый вечер, джентльмены.

— Добрый вечер, — поздоровался Джордж. — Три места, пожалуйста.

— Весьма сожалею, сэр, — отозвался хозяин. — Боюсь, не получится.

— Ну, не беда! — сказал Джордж. — Два тоже сойдет. Двое из нас поспят на одном… Поспят? — продолжил он, обернувшись к Гаррису и ко мне.

— Разумеется, — сказал Гаррис, считая, что нам с Джорджем одной кровати хватит за глаза.

— Весьма сожалею, сэр, — повторил хозяин, — но у нас вообще нет ни одного места. Если хотите знать, у нас на каждой кровати и так уже спят по двое, а то и по трое джентльменов.

Сначала такое нас несколько обескуражило. Гаррис, однако, как путешественник стреляный, оказался на высоте положения и, весело засмеявшись, сказал:

— Ну ладно, что ж делать. Не треснем. Пристройте нас в биллиардной, как-нибудь.

— Весьма сожалею, сэр. Три джентльмена уже спят на бильярде, и двое — в столовой. Так что сегодня я вас, наверно, вряд ли смогу пристроить.

Мы забрали вещи и направились в «Мэнор-хаус». Там было очень уютно. Я сказал, что эта гостиница мне нравится даже больше чем та; Гаррис сказал, что «Не то слово!», что и хрен бы с ним, на этого рыжего можно вообще не смотреть, к тому же бедняга не виноват, что рыжий.

Гаррис был настроен вполне разумно и кротко.

В «Мэнор-хаусе» нам просто не дали раскрыть рта. Хозяйка встретила нас на пороге с приветствием, что мы уже четырнадцатая компания, которую она спроваживает за последние полтора часа. Наши робкие намеки на бильярдную, конюшни и угольный подвал она встретила презрительным смехом: все эти уютные уголки были расхватаны давным-давно.

Не знает ли она, в этих местах, где можно найти приют на ночь?

Ну-у, если мы готовы примириться с некоторыми неудобствами… Имейте в виду, она этого вовсе не рекомендует… Но в полумиле отсюда по дороге на Итон есть небольшой трактирчик…

Не дослушав, мы подхватили корзину, саквояжи, пальто, пледы, свертки и побежали. Указанная полумиля смахивала больше на милю, но мы все-таки добрались куда нужно и запыхавшись ворвались в буфет.

В трактире снами обошлись грубо. Они просто подняли нас на смех. Во всем доме было только три кровати, и на них уже спали семеро холостых джентльменов и две супружеские четы. Какой-то добросердечный лодочник, который оказался в пивной, посоветовал попытать счастья у бакалейщика по соседству с «Оленем», и мы вернулись назад.

У бакалейщика все было переполнено. Некая старушенция, которую мы встретили в лавке, сжалилась и взялась проводить нас к своей знакомой, которая жила в четверти мили от бакалейщика и иногда сдавала комнаты джентльменам.

Старушка едва переставляла ноги, и мы тащились туда двадцать минут. В пути старуха развлекала нас описанием того как, где и когда у нее ломит в спине.

У подружки комнаты оказались сданы. Оттуда нас направили в № 27. № 27 был битком и отправил нас в № 32. № 32 был набит также.

Тогда мы вернулись на большую дорогу, и Гаррис уселся на корзину и объявил, что дальше никуда не пойдет. Он сказал, что здесь вроде спокойно, и он хочет умереть здесь. Он попросил нас с Джорджем передать его матушке прощальный поцелуй и сообщить всем его родственникам, что он их простил и умер счастливым.

В этот момент нам явился ангел в образе маленького мальчишки (не могу представить себе более полноценного образа для преображения ангелов); в одной руке он держал кувшин пива, в другой — какую-то штуку, привязанную к веревочке. Эту штуку он опускал на каждый камень, который попадался ему по дороге, и дергал кверху; при этом возникал необыкновенно тошнотворный звук, наводящий на мысль о мучениях.

Мы спросили этого посланца небес (каковым он впоследствии оказался) — не ведом ли ему какой-либо уединенный кров, обитатели которого немногочисленны и убоги (желательно престарелые леди и парализованные джентльмены), которых нетрудно было бы запугать, чтобы они уступили свою постель, на одну ночь, трем доведенным до отчаяния джентльменам; или, если не ведом, не порекомендует ли он нам какой-нибудь пустой свинарник, или заброшенную печь для обжига извести, или еще что-нибудь в этом роде? Ничего такого мальчику ведомо не было — во всяком случае, ничего под рукой — но он сказал, что если мы пойдем с ним, то у его матушки есть свободная комната, и она может пустить нас переночевать.

Мы бросились ему на шею и благословили его, и луна кротко озаряла нас, и это было бы прекраснейшим зрелищем, но мальчик, перегруженный нашими чувствами, повалился под их тяжестью на дорогу, а мы рухнули на него. Гаррис так преисполнился благодати, что едва не потерял сознание, и ему пришлось схватить кувшин с пивом и наполовину осушить его, чтобы очнуться. После этого он пустился бежать, предоставив нам с Джорджем тащить вес багаж.

Мальчик жил в маленьком четырехкомнатном домике, и его матушка — добрейшее сердце! — подала нам на ужин поджаренный бекон, и мы съели его без остатка (пять фунтов), и еще пирог с вареньем, и выпили два чайника чаю, и потом отправились спать. В комнате было две кровати: раскладушка шириной два фута шесть дюймов, на которой, привязавшись простынкой друг к другу, улеглись мы с Джорджем, и собственно кровать нашего мальчика, которая поступила в распоряжение Гарриса полностью (утром мы обнаружили, как из нее торчат два фута гаррисовых голых ног, и пока умывались, вешали на них полотенца).

Когда мы в следующий раз попали в Дэтчет, носом так уже не вертели.

Но вернемся к нашему настоящему путешествию. Ничего увлекательного не происходило, и мы спокойно дотащили лодку почти до Острова Обезьянок, где вытащили наше судно на берег и сели завтракать. Мы навалились на холодную говядину, и вдруг обнаружилось, что мы забыли горчицу. Никогда в жизни, ни до этого, ни после этого мне не хотелось горчицы так страшно. Вообще-то горчицу я не люблю и почти никогда не ем. Но в тот день я бы отдал за нее целый мир.

Я не представляю, сколько во Вселенной насчитывается миров, но если в этот критический момент кто-нибудь предложил бы мне ложку горчицы — он получил бы их все. Когда я не могу раздобыть того что мне хочется, я готов даже на подобное безрассудство.

Гаррис сообщил, что также отдал бы за горчицу весь мир. Если бы в эту минуту кто-нибудь забрел к нам с банкой горчицы, он неплохо нагрел бы руки и обеспечил себя мирами на всю оставшуюся жизнь.

Впрочем нет. Боюсь, что получив горчицу, мы попытались бы сделку расторгнуть. Бывает, сгоряча человек несколько начудит, но потом, немного поразмыслив, разумеется, соображает, насколько его чудачества не соответствуют реальной ценности необходимого. Я слышал, как однажды в Швейцарии один человек, отправившись в горы, тоже наобещал миров за стакан пива. Когда же он добрался до какой-то хижины, где ему дали пива, то устроил просто ужасный скандал из-за того, что с него спросили пять франков за бутылку «Басса»[34]. Он кричал, что это бесстыдное вымогательство, и даже написал письмо в «Таймс».

Отсутствие горчицы повергло нашу лодку в тоску. Мы молча жевали говядину. Жизнь казалась нам пустой и безрадостной. Вздыхая, мы предавались воспоминаниям о днях счастливого детства. Перейдя к яблочному пирогу, мы несколько воспрянули духом, а когда Джордж выудил со дна корзины банку консервированных ананасов и водрузил ее в центре лодки, мы почувствовали, что жить, в общем-то, стоит.

Мы, все трое, страшно любим ананасы. Мы рассматривали картинку на этикетке. Мы представляли вкус ананасного сока. Мы улыбались друг другу, а Гаррис уже приготовил ложку.

Мы принялись искать консервный нож, чтобы открыть банку. Мы вытряхнули все из корзины. Мы вывернули наизнанку все сумки. Мы сняли доски со дна лодки. Мы вытащили все барахло на берег и перерыли его. Консервного ножа не было.

Тогда Гаррис попытался открыть банку складным ножиком, сломал ножик и сильно порезался. Потом Джордж попытался открыть ее ножницами, ножницы разлетелись и чуть не выкололи Джорджу глаз. Пока они перевязывали раны, я сделал попытку проткнуть эту штуку багром. Багор соскользнул, швырнул меня за борт, в двухфутовый слой жидкой грязи. Банка, целая и невредимая, укатилась и разбила чайную чашку.

Тогда мы все взбесились. Мы перетащили банку на берег, и Гаррис отправился в поле и разыскал здоровенный острый булыжник, а я вернулся в лодку и вытащил из нее мачту, а Джордж схватил банку, а Гаррис острым концом наставил на банку камень, а я взял мачту, воздел ее над головой, собрал все свои силы и трахнул.

В тот день Джорджу спасла жизнь соломенная шляпа. Он хранит ее до сих пор (вернее, то что он нее осталось), и в зимние вечера, когда дымят трубки и мальчишки плетут небылицы о страшных опасностях, сквозь которые им пришлось пройти, Джордж приносит ее, пускает по кругу, и волнующая история повествуется снова, всякий раз по-новому гиперболизируясь.

Гаррис отделался поверхностными ранениями.

После этого я схватил банку и молотил по ней мачтой, пока не выбился из сил и не пришел в отчаяние, после чего за нее взялся Гаррис.

Мы расплющили эту банку в лепешку; потом мы сплющили ее обратно в куб; мы наштамповали из нее всех известных на сегодня стереометрических форм, но не смогли ее даже проткнуть. Тогда на нее набросился Джордж. Он сколотил из нее нечто настолько дикое, настолько фантасмагорическое, настолько сверхъестественное в своем кошмаре — что испугался и бросил мачту. Тогда мы уселись вокруг на траве и уставились на нее.

Поперек верхнего донышка образовалась здоровенная вмятина, точно какая-то глумливая рожа; это привело нас в такую ярость, что Гаррис вскочил, схватил гадину и зашвырнул на самую середину реки; и когда она утонула, мы прохрипели ей вдогонку проклятия, бросились в лодку, схватились за весла, покинули это место и без остановки гребли до самого Мэйденхеда.

Мэйденхед слишком много из себя строит, и поэтому место малоприятное. Это притон для курортных щеголей и их расфуфыренных спутниц. Это город безвкусных отелей, которым благоволят в основном хлыщи и девицы из кордебалета. Это та дьявольская кухня, откуда расползаются злые духи реки — паровые баркасы. У всякого герцога из «Лондонского Журнала» обязательно найдется в Мэйденхеде «местечко»[35]; сюда же обычно являются героини трехтомных романов, чтобы покутить с чужими мужьями.

Мы быстро прошли Мэйденхед, потом притормозили и не спеша двинулись по роскошному плесу между Боултерским и Кукэмским шлюзами. Кливлендский лес по-прежнему нес свой изысканный весенний убор и склонялся к реке сплошным рядом всевозможных оттенков сказочно-зеленого цвета. В такой совей нетронутой прелести это, пожалуй, самый замечательный уголок на всей Темзе. Неохотно и медленно мы уводили свое суденышко из волшебного царства покоя.

В заводи чуть ниже Кукэма мы устроились на привал и сели пить чай. Когда мы прошли Кукэмский шлюз, уже наступил вечер. Поднялся довольно свежий ветер — как ни странно, попутный. Обычно ветер на реке остервенело дует вам навстречу, в какую сторону вы бы ни шли. Он дует вам навстречу утром, когда вы отчаливаете на целый день, и вы долго гребете, представляя, как будет здорово возвращаться назад под парусом. Затем, после обеда, ветер меняет курс, и вам приходится лезть ему наперекор вон из кожи всю дорогу обратно.

Но если вы вообще забываете взять с собой парус, ветер будет попутным в оба конца. Что поделаешь! Наш мир — всего лишь испытательный полигон, в котором люди появляются для того чтобы нести мучения, так же как искры — чтобы возноситься ввысь.

Однако на этот раз они, похоже, что-то напутали и пустили ветер нам в спину, вместо того чтобы пустить в лицо. Мы, тише воды ниже травы, поставили парус раньше чем они обнаружили свою ошибку, развалились в задумчивых позах — парус расправился, натянулся, поворчал на мачту — и мы понеслись.

На руле сидел я.

По-моему, нет ничего более захватывающего, чем ходить под парусом. Только под парусом человек пока что может летать (и еще во сне). Крылья быстрого ветра уносят вас прочь, в неизвестную даль. Вы больше не жалкая, неуклюжая, бессильная тварь, слепленная из глины, которая ползает извиваясь по грязи — вы теперь Часть Природы! Ваши сердца теперь бьются вместе! Она обвивает вас своими удивительными руками казусы с одеждой у девушек и прижимает к сердцу! Вы духовно сливаетесь с нею; ваше тело становится легким как пух! Эфир звучит для вас воздушными голосами. Земля кажется далекой и маленькой; облака, которые едва не касаются головы, — ваши братья, и вы простираете к ним свои руки.

Мы были совсем одни на реке; лишь где-то вдали чуть виднелась стоящая на якоре плоскодонка, в которой сидели три рыболова. И мы неслись над водой, и лесистые берега мчались навстречу, и мы хранили молчание.

Я по-прежнему сидел на руле.

Приблизившись, мы увидели, что рыболовы были пожилые и важные. Они сидели в плоскодонке на стульях и не отрываясь следили за удочками. Багряный закат бросал на воду таинственный свет, и озарял пламенем башни деревьев, и превращал всклокоченные облака в сверкающий золотой венец. Это был час, исполненный глубокого очарования, томления, страстной надежды. Наш маленький парус вздымался к пурпурному небу; вокруг уже опускались сумерки, окутывая мир тенями всех цветов радуги, а сзади уже кралась ночь.

Нам казалось, что мы, как будто рыцари из какой-то старинной легенды, плывем по волшебному озеру в неведомое царство сумерек, в необъятный край заходящего солнца.

Мы не попали в царство сумерек; мы вмазались со всего хода в ту самую плоскодонку, в которой удили рыбу те самые старцы-удильщики. Сначала мы даже не разобрались, что собственно произошло, потому что из-за паруса ничего не было видно; но по характеру выражений, огласивших вечерний воздух, мы пришли к выводу, что оказались по соседству с человеческими существами, и эти человеческие существа обеспокоены и недовольны.

Гаррис спустил парус, и тогда мы увидели, что случилось. Мы сшибли упомянутых джентльменов со стульев в одну общую кучу на дно лодки, и теперь они медленно и мучительно пытались распутаться и освободиться друг от друга и рыбы. В процессе работы они осыпали нас бранью — не обычной, невдумчивой, будничной поверхностной бранью, но сложными, тщательно продуманными, всеобъемлющими проклятиями, которые охватывали весь наш жизненный путь и распространялись в далекое будущее, включая при этом всех наших родственников, все предметы, явления и процессы, которые могли бы иметь к нам какое-то отношение — добротными, существенными проклятиями.

Гаррис объяснил джентльменам, что им следует испытывать благодарность за то маленькое развлечение, которое было им предоставлено после того, как они просидели здесь со своими удочками день напролет. Он также добавил, что переживает великое потрясение и испытывает глубокую скорбь при виде того, как безрассудно предаются гневу джентльмены столь почтенного возраста.

Но это не помогло.

Джордж сказал, что теперь у руля сядет он. Он сказал, что от такого нечеловеческого интеллекта как мой не следует ожидать способности всецело отдаться управлению лодкой; заботу о лодке следует поручить более заурядной личности, пока мы не пошли на дно ко всем чертям. И он отобрал у меня руль и повел лодку в Марло.

А в Марло мы оставили ее у моста и заночевали в «Короне».

Глава XIII


Марло. — Бишемское аббатство. — Монахи из Медменхэма. — Монморанси замышляет убийство старого Котищи. — Но все-таки решает подарить ему жизнь. — Скандальное поведение фокстерьера в универсальном магазине. — Мы отбываем из Марло. — Внушительная процессия. — Паровой баркас; полезные советы, как привести его в исступление и стать палкой ему в колесе. — Мы отказываемся пить реку. — Безмятежный пес. — Загадочное исчезновение Гарриса и пудинга.

Марло, по-моему, одно из самых приятных мест на Темзе. Это кипучий, живой городишко; в целом он, правда, не весьма живописен, но в нем-таки можно найти немало причудливых уголков — уцелевших сводов разрушенного моста Времени, по которому наше воображение перенесется в те дни прошлого, когда замок Марло был владением саксонца Эльгара, еще до того как Вильгельм захапал его и подарил королеве Матильде[36], и еще до того как оно перешло сперва к графам Уорвикам[37], а еще потом — искушенному в житейских делах Лорду Пэджету, советнику четырех монархов подряд[38].

Места вокруг здесь тоже замечательные, если после прогулки лодочной вы любите прогуляться по берегу, а сама река здесь лучше всего. Ближе к Кукэму, за Карьерным лесом и за лугами раскинулся чудный плес. Милый старый Карьерный лес! Твои крутые узкие тропки, твои причудливые полянки — как пропахли они памятью о летних солнечных днях! Сколько призраков-лиц смеется в твоих тенистых прогалинах! Как ласково льются голоса далекого прошлого с твоих шепчущих листьев!

От Марло до Соннинга местность еще красивее. Величественное старинное Бишемское аббатство, каменные стены которого звенели кликами тамплиеров и в котором когда-то нашла свой приют Анна Кливская, а еще когда-то королева Елизавета[39] — высится по правому берегу в полумиле выше Марлоуского моста. Бишемское аббатство богато на мелодраматические истории. В нем есть увешанная гобеленами спальня и потайная клетушка, глубоко запрятанная в толстых стенах. Призрак леди Холи, которая заколотила своего маленького сына насмерть[40], все еще бродит здесь по ночам, пытаясь смыть кровь со своих призрачных рук в призрачной чаше.

Здесь покоится Уорвик, «делатель королей»[41], которого теперь не беспокоят такие суетные вещи как земные короли и царства; Солсбери, послуживший как следует в битве при Пуатье[42]. Перед самым Аббатством правее по берегу стоит Бишемская церковь, и если существуют на свете могилы, заслуживающие внимания, — это могилы и надгробия Бишемской церкви. Как раз здесь, катаясь на лодке под бишемскими буками, Шелли, который жил в Марло (его дом на Уэст-стрит можно посмотреть и сейчас) сочинил «Восстание Ислама»[43].

А чуть выше, у Харлейской плотины, я мог бы, как часто думал, жить бы, наверное, целый месяц и так бы досыта не испил всей прелести этого места. Городок Харли, в пяти минутах ходьбы от шлюза, — одно из древнейших поселений на Темзе и существует, цитируя затейливый слог тех туманных времен, «со времен короля Сэберта и короля Оффы»[44]. Сразу же за плотиной (вверх по течению) начинается Датское поле, где однажды во время похода на Глостершир разбили свой лагерь наступающие датчане[45]; а еще дальше в прелестной излучине приютилось то, что осталось от Медменхэмского аббатства.

Знаменитые медменхэмские монахи, или «Орден Геенны Огненной», как их обычно звали и членом которого был пресловутый Уилкс[46], составляли братство, имеющее своим девизом «Делай что хочешь!». Эта приманка до сих пор красуется над разрушенными воротами. За много лет до того как это липовое аббатство — храм неблагочестивых шутов — было основано, здесь стоял монастырь более строгого класса, монахи которого в некоторой степени отличались от бражников, пришедших на смену пятьсот лет спустя.

Монахи-цистерцианцы, аббатство которых стояло на этом месте в тринадцатом веке, вместо обычной одежды носили грубую рясу с клобуком, не ели ни мяса, ни рыбы, ни яиц, спали на соломе и служили ночную мессу. Дни свои они проводили в труде, чтении и молитвах; на их жизни лежало безмолвие смерти, ибо они давали обет молчания.

Мрачную жизнь вело это мрачное братство в благостном уголке, который Бог создал таким ярким и радостным! Как странно, что голоса Природы, звучавшие повсюду вокруг — в нежном пении вод, в шелесте прибрежных трав, в музыке шуршащего ветра — не научили их смыслу жизни более истинному. Они слушали здесь, долгими днями, в молчании, не раздастся ли голос с небес; каждый день и каждую ночь этот голос взывал к ним на тысячу разных ладов — но они ничего не слышали.

От Медменхэма до живописного Хэмблдонского шлюза река полна тихой прелести, но пройдя Гринлэндс, она становится скучноватой и голой, и так до самого Хенли. Гринлэндс — совершенно неинтересное место, куда ездит на лето владелец киоска, где я покупаю газеты. (Там можно частенько увидеть, как этот тихий непритязательный джентльмен бодро работает веслами, или сердечно беседует с каким-нибудь престарелым смотрителем шлюза.)

В понедельник утром в Марло мы встали более-менее рано и перед завтраком пошли искупаться. На обратном пути Монморанси повел себя как форменный осел. Единственный предмет, по поводу которого наши с Монморанси мнения серьезно расходятся, — это кошки. Я кошек люблю; Монморанси не любит.

Когда кошка встречается мне, я говорю «Бедная киска!», нагибаюсь и щекочу ее за ушами; кошка задирает хвост чугунной трубой, выгибает спину, начинает вытирать нос мне об брючины, и кругом царит мир и благоволение. Когда кошка встречается Монморанси, об этом узнает вся улица; при этом на каждые десять секунд расходуется такое количество бранных выражений, которого обыкновенному порядочному человеку хватило бы на всю жизнь (если, конечно, пользоваться осмотрительно).

Я не осуждаю его (как правило, я довольствуюсь простой затрещиной или швыряю камнем), так как считаю, что порок этот — природный. У фокстерьеров этого наследственного греха приблизительно в четыре раза больше чем у остальных собак, и нам, христианам, со своей стороны требуются годы и годы терпеливых усилий, чтобы добиться сколько-нибудь ощутимого исправления в безобразии фокстерьерской природы.

Помню, как-то раз я стоял в вестибюле Хэймаркетского универсального магазина, в полном окружении собак, которые дожидались своих хозяев, ушедших за покупками. Там были мастифф, один-два колли, сенбернар, несколько легавых и ньюфаундлендов, гончая, французский пудель (поношенный в середине, но голова кудлатая), бульдог, несколько существ в формате Лоутер-Аркейд[47], величиной с крысу, две йоркширские дворняжки.

Они сидели терпеливые, благообразные и задумчивые. В вестибюле царила торжественная тишина, создающая атмосферу покоя, смирения и мягкой грусти.

Но вот вошла прелестная молодая леди с кротким маленьким фокстерьером; она оставила его на цепочке между бульдогом и пуделем. Он уселся и с минуту осматривался. Затем он воздел глаза к потолку и, судя по их выражению, задумался о своей матушке. Затем он зевнул. Затем он оглядел других собак, молчаливых, важных, полных достоинства.

Он посмотрел на бульдога, безмятежно дремавшего справа. Он посмотрел на пуделя, надменно застывшего слева. Затем, безо всяких прелиминариев, без намека на какой-либо повод он цапнул пуделя за ближайшую переднюю ногу, и вопль страдания огласил тихий полумрак вестибюля.

Найдя результат первого эксперимента весьма удовлетворительным, он принял решение продолжать и задать жару всем остальным. Он перескочил через пуделя и мощно атаковал колли. Колли проснулся и немедленно вступил в шумную свирепую схватку с пуделем. Тогда фоксик вернулся на место, схватил бульдога за ухо и попытался его оторвать; а бульдог, животное на редкость непредубежденное, обрушился на всех до кого только смог добраться (включая швейцара), предоставив нашему славному фокстерьерчику возможность беспрепятственно насладиться дуэлью с йоркширской дворняжкой, исполненной равного энтузиазма.

Людям, которые разбираются в собачьей натуре, нет нужны объяснять, что к этому времени все остальные собаки в этом вестибюле бились с таким исступлением, словно от исхода сражения зависело спасение их жизни и имущества. Большие собаки дрались между собой сплошной кучей; маленькие также дрались друг с другом, а в перерывах кусали больших за ноги.

Вестибюль превратился в пандемониум. Шум стоял адский. Вокруг здания собралась толпа, и все спрашивали, не происходит ли здесь заседание приходского управления или церковного совета; если нет, то кого, в таком случае, убивают и по какой причине? Чтобы растащить собак, принесли колы и веревки; позвали полицию.

В самый разгар бесчинства вернулась прелестная молодая леди и схватила своего прелестного песика на руки (к этому времени он уложил дворнягу на месяц и имел теперь вид новорожденного агнца); она целовала его и спрашивала жив ли он, и что эти огромные, огромные, грубые животные-псы с ним сделали; и он уютно устроился у нее на груди и смотрел ей в лицо, и взгляд его словно бы говорил: «Ах как я рад, что ты пришла и избавила меня от такого позора!».

А леди сказала, что хозяева магазина не имеют никакого права оставлять в магазине подобных варваров и дикарей вместе с собаками порядочных людей — и что она кое на кого будет подавать в суд.

Такова суть фокстерьеров; поэтому я не осуждаю Монморанси за его привычку скандалить с кошками. Впрочем, в то утро он и сам пожалел, что дал волю своей природе.

Мы, как я уже говорил, возвращались с купания, и на полпути, когда мы шли по Хай-стрит, из подворотни впереди нас выскочил некий кот и потрусил через улицу. Монморанси издал торжествующий вопль — вопль жестокого воина, который видит, что враг у него в руках — вопль, какой, вероятно, издал Кромвель, когда шотландцы начали спускаться с холма[48] — и помчался за своей добычей.

Жертвой его был старый черный Котище. Я в жизни не встречал кота такой устрашающей величины. Это был не кот, а какой-то головорез. У него не хватало половины хвоста, одного уха и изрядного куска носа. Это был громадный и явно убийственный зверь. Он был исполнен мира, довольства и успокоения.

Монморанси помчался за бедным животным со скоростью двадцати миль в час, но Котище не торопился. По-видимому, он вообще не догадывался, что жизнь его повисла на волоске. Он безмятежно трусил по дороге, пока его предстоящий убийца не оказался на расстоянии ярда. Тогда он развернулся, уселся в самой середине дороги и оглядел Монморанси с ласковым любопытством, как бы спрашивая: «Да! Могу ли я Вам чем-то помочь?».

Монморанси не робкого десятка. Но в Котище было нечто такое, нечто этакое, от чего заледенело бы сердце и не такого пса. Монморанси остановился как вкопанный и посмотрел на Котищу.

Оба молчали. Но было совершенно ясно, что между ними происходит следующий диалог.

Котище. Могу ли я быть чем-нибудь Вам полезен?

Монморанси. Нет, нет, ничем, покорно благодарю!

Котище. Если Вам, тем не менее, что-нибудь необходимо, не стесняйтесь, прошу Вас!

Монморанси (отступая по Хай -стрит) . Ах нет, что Вы, что Вы!.. Вовсе нет… Прошу Вас, не беспокойтесь. Я… Я, кажется, ошибся. Мне показалось, что мы знакомы. Покорно прошу простить, что я потревожил Вас.

Котище. Пустяки, рад служить. Вам действительно ничего не нужно?

Монморанси (по -прежнему отступая) . Нет, нет, благодарю Вас… Вовсе нет… Вы очень любезны! Всего доброго.

Котище. Всего доброго.

После этого Котище поднялся и продолжил свой путь, а Монморанси, тщательно спрятав то что он называет хвостом, вернулся обратно к нам и занял малозаметную позицию в арьергарде.

До сих пор, стоит только сказать Монморанси: «Кошки!» — он съеживается и умоляюще смотрит, словно бы говоря:

— Не надо! Пожалуйста.

После завтрака мы отправились на рынок и запаслись провиантом еще на три дня. Джордж объявил, что нам нужно взять овощей — не есть овощи вредно для здоровья. Он добавил, что овощи легко готовить и что об этом он позаботится сам; мы купили десять фунтов картофеля, бушель гороха и несколько кочанов капусты. В гостинице мы нашли мясной пудинг, два пирога с крыжовником и баранью ногу; а фрукты, и кексы, и хлеб, и масло, варенье, бекон, яйца и все остальное мы добывали в разных концах города.

Наше отбытие из Марло я считаю одним из наших величайших триумфов. Не будучи демонстративным, оно в то же время было исполнено величия и достоинства. В каждой лавке мы требовали, чтобы покупки не задерживались, но отправлялись с нами немедленно Никаких этих ваших «Да, сэр, отправлю все сию же минуту; мальчик будет там раньше чем вы, сэр!». Сиди потом дурак дураком на пристани, возвращайся в каждую лавку по два раза и скандаль там с лавочниками. Нет уж, мы дожидались, пока корзину упакуют, и забирали мальчиков вместе с собой.

Мы обошли великое множество лавок, проводя в жизнь этот принцип в каждой; в результате чего к концу нашей экспедиции мы стали обладателями такой внушительной коллекции мальчиков с корзинами, которой вообще только пожелает душа, и наше заключительное шествие к реке по самой середине Хай-стрит превратилось в такое впечатляющее зрелище, которого, надо думать, Марло не видел давно.

Порядок процессии был таков:

1. Монморанси, с тростью в зубах.

2. Две дворняги подозрительного вида, приятели Монморанси.

3. Джордж, с трубкой в зубах, под грузом пальто и пледов.

4. Гаррис, пытающийся придать своей походке непринужденное изящество, имея в одной руке пузатый саквояж, в другой — бутылку лимонного сока.

5. Мальчик от зеленщика и мальчик от булочника, с корзинами.

6. Рассыльный из гостиницы, с пакетом.

7. Мальчик от кондитера, с корзиной.

8. Мальчик от бакалейщика, с корзиной.

9. Лохматый пес.

10. Мальчик из сырной, с корзиной.

11. Какой-то старик с мешком.

12. Приятель старика с руками в карманах и глиняной трубкой в зубах.

13. Мальчик от фруктовщика, с корзиной.

14. Я сам, с тремя шляпами, парой ботинок в руках и таким видом, будто сие ко мне не относится.

15. Шесть мальчиков и четыре бродячие собаки.

Когда мы спустились к пристани, лодочник спросил:

— Разрешите узнать, сэр, что вы арендовали: паровой баркас или понтон?

Услыхав, что всего лишь четырехвесельный ялик, он был несколько удивлен.

Уйму хлопот доставили нам в это утро паровые баркасы. Дело было как раз за неделю до Хенли[49], и они тащились вверх в великих количествах. Некоторые шли в одиночку, некоторые вели на буксире понтонные домики. Паровые баркасы я просто ненавижу. Я думаю, их ненавидит всякий, кому приходилось грести. Стоит мне только увидеть паровой баркас, как мною овладевает желание заманить его в какой-нибудь укромный речной уголок и там, в тишине и спокойствии, удавить.

Развязному самодовольству паровых баркасов удается разбудить в моей душе всякий дурной инстинкт, и тогда я жажду старых добрых времен, когда довести до сведения людей свое о них мнение можно было с помощью топора, лука и стрел. Уже само выражение лица того субъекта, который засунув руки в карманы стоит на корме и курит сигару, может послужить достаточным оправданием нарушения общественного порядка. А барски-высокомерный гудок, означающий «Прочь с дороги!», я уверен, гарантирует, что любой суд присяжных, набранный из речных жителей, вынесет вердикт «Убийство без превышения пределов необходимой обороны».

Чтобы заставить нас убраться с дороги, им приходилось свистеть до потери сознания. Не опасайся я прослыть хвастуном, я бы честно сообщил, что за эту неделю одна наша единственная лодчонка доставила паровым баркасам, которые нам попались, беды, пакостей и опозданий больше всех остальных судов на реке, взятых вместе.

— Паровой баркас! — кричит кто-нибудь из нас, едва только враг покажется вдалеке, и в мгновение ока все уже подготовлено к встрече. Я хватаю рулевые шнуры, Гаррис и Джордж садятся рядом; мы поворачиваемся спиной к баркасу, и лодка тихонько дрейфует прямо на середину реки.

Баркас, свистя, надвигается; мы дрейфуем себе и дрейфуем. Ярдах в ста баркас начинает свиристеть как сумасшедший; народ перевешивается через борт и орет во все горло, но мы их, конечно, не слышим. Гаррис рассказывает нам очередную историю про свою матушку, а мы с Джорджем ни за что на свете не желаем упустить даже слова.

Наконец паровой баркас испускает последний вопль, от которого у него чуть не лопается котел, и дает задний ход, и спускает пары, идет в разворот и садится на мель. Вся палуба целиком бросается на нос и начинает на нас орать; публика на берегу визжит; все проходящие лодки останавливаются и принимают участие в происходящем; и так до тех пор, пока вся река на несколько миль вверх и вниз не приходит в бешеное возбуждение. Тогда Гаррис обрывает свой рассказ на самом интересном месте, оглядывается, с легким удивлением, и обращается к Джорджу:

— Господи боже, Джордж! Уж не паровой ли это баркас?

А Джордж отвечает:

— Эге! То-то я вроде как слышал  какой-то шум!

После этого мы начинаем нервничать, теряемся и не можем сообразить как отвести лодку в сторону; народ на баркасе сбивается толпой и начинает нас поучать:

— Правой, правой греби! Тебе говорят, идиот! Табань левой! Да не ты, а тот что рядом! Оставь руль в покое, слышишь? Теперь оба разом! Да не так! Нет, что за…

Затем они спускают шлюпку и идут к нам на помощь, и после пятнадцатиминутной возни все-таки расчищают себе от нас дорогу, так что баркас теперь может пройти; мы горячо благодарим их и просим взять на буксир. Но они никогда не соглашаются.

Еще один хороший способ, который мы обнаружили чтобы довести этих аристократов до белого каления, заключается в следующем. Мы делаем вид, что принимаем их за участников ежегодной корпоративной попойки и спрашиваем, кто их хозяева — «Кьюбиты», или же они из общества трезвости «Бермондси»[50], и еще не могли бы они одолжить нам кастрюлю.

Престарелых леди, непривычных к катанию в лодке, паровые баркасы приводят в чрезвычайно нервное состояние. Помню, как-то раз шли мы от Стэйнза в Виндзор — участок реки прямо кишащий этими механическими чудовищами — в компании с тремя леди упомянутого образца. Это было очень волнующе. Едва только завидев какой бы то ни было паровой баркас, они начинали требовать чтобы мы пристали, высадились на берег и ждали пока он не скроется с виду. Они твердили что им очень жаль, но долг перед ближними не допускает ненужного риска.

Возле Хэмблдонского шлюза мы обнаружили, что у нас кончается питьевая вода. Мы взяли кувшин и поднялись к домику сторожа.

Нашим делегатом был Джордж. Он изобразил обворожительную улыбку и сказал:

— Не будете ли вы так добры дать нам немного воды?

— Да ради бога, — ответил старик. — Берите сколько влезет, и еще останется.

— Бесконечно признателен, — пробормотал Джордж, озираясь вокруг. — Только… Только где она тут у вас?

— Всегда в одном и том же месте, приятель, — был бесстрастный ответ. — Как раз у тебя за спиной.

— Не вижу, — сказал Джордж, оборачиваясь.

— Где у тебя глаза, черт возьми, — отозвался старик, поворачивая Джорджа и широким жестом указывая на реку. — Вон сколько воды-то, не видит!

— О! — воскликнул Джордж, начиная что-то соображать. — Но не можем же мы пить реку?!

— А вы по глоточку. Я пятнадцать лет уже пью.

Джордж возразил сторожу, что его внешность, даже после курса такой терапии, вряд ли послужит хорошей рекламой брэнду, и что он, Джордж, предпочитает колодезную.

Мы достали немного воды в коттедже чуть выше. Скорее всего, если бы мы стали допытываться, эта вода тоже оказалась бы из реки. Но мы не стали допытываться, и все было в порядке. Глаза не видят — желудок не страдает.

Несколько позже тем же летом мы попробовали-таки речную воду. Опыт не удался. Мы шли вниз по течению и налегали на весла, собираясь устроить чаепитие в заводи около Виндзора. В кувшине у нас ничего не было, и нам предстояло либо остаться без чая, либо набирать воду из реки. Гаррис предложил рискнуть. Он сказал, что если мы вскипятим воду, все будет хорошо. Он сказал, что все те ядовитые микробы, которые присутствуют в речной воде, кипячением будут убиты. И мы наполнили котелок водой Темзы и вскипятили ее, тщательно проследив за тем, чтобы она действительно прокипела.

Мы приготовили чай и уже уютно устраивались, чтобы за него взяться, когда Джордж, который поднес было чашку к губам, сделал паузу и воскликнул:

— Что это?

— Что это ? — переспросили мы с Гаррисом.

— А вот это! — повторил Джордж, глядя на запад.

Мы посмотрели за ним и увидели, как прямо на нас неторопливым течением несет пса. Это был самый беззлобнейший и мирнейший пес из всех, которых я когда-либо видел. Я никогда не встречал собаки настолько ублаготворенной, которая была бы так покойна душой. Она мечтательно плыла на спине, задрав к небесам все четыре лапы. Это была, что называется, упитанная собака, с хорошо развитой грудной клеткой; она приближалась к нам, безмятежная, полная достоинства и умиротворения, и поравнялась с лодкой, и здесь, среди камышей, задержалась и уютно устроилась на ночь.

Джордж сказал, что чая ему не хочется, и выплеснул содержимое чашки в воду. Гаррис также больше не чувствовал жажды и сделал то же самое. Я уже выпил полчашки и теперь раскаивался.

Я спросил Джорджа, как он думает — не заболею ли я тифом?

Он сказал:

— О нет!

По его мнению, у меня были хорошие шансы выжить. Во всяком случае, через две недели станет ясно, заболел я или нет.

Мы прошли к Уоргрейву по каналу, который отходит от правого берега полумилей выше Маршского шлюза. Это прелестный, тенистый кусочек реки, которым стоит ходить, к тому же он сокращает путь почти на полмили.

Вход в канал, разумеется, утыкан столбами, закован цепями и взят в кольцо надписями, которые грозят застенком, пытками и смертью всякому, кто осмелится сунуть весло в эти воды. Остается лишь удивляться, как эти прибрежные наглецы не заявляют прав на речной воздух и не шантажируют всякого, кому придет в голову им подышать, штрафом в сорок шиллингов. Обладая, однако, известным опытом и сноровкой, столбы и цепи можно легко обойти; а что касается этих плакатов, то если у вас имеется пять минут свободного времени, а поблизости никого нет — вы можете сорвать две-три штуки и пошвырять их в реку.

Пройдя половину канала, мы высадились и устроили второй завтрак. За этим вторым завтраком мы с Джорджем испытали тяжелое потрясение.

Гаррис тоже испытал потрясение, но я не думаю, что потрясение, испытанное Гаррисом, могло оказаться таким же тяжелым как то, которое, в связи с произошедшим событием, испытали мы с Джорджем.

Случилось это следующим образом. Мы расположились на лужайке, приблизительно в десяти ярдах от кромки воды, и вот-вот собрались принимать пищу. Гаррис разрезал на коленях мясной пудинг, а мы с Джорджем в нетерпении держали наготове тарелки.

— Ну и где ложка? — обратился к нам Гаррис. — Мне нужна ложка, для соуса!

Корзина была как раз у нас за спиной; мы с Джорджем одновременно повернулись и полезли за ложкой. Это не заняло и пяти секунд. Когда мы обернулись обратно, Гарриса с пудингом не было.

Мы находились на открытой, непересеченной местности. На несколько сот ярдов вокруг не было ни кустика, ни деревца. Свалиться в реку Гаррис не мог, так как между ним и рекой находились собственно мы, и для того чтобы свалиться в реку, Гаррису пришлось бы перелезть через нас.

Мы с Джорджем огляделись по сторонам. Потом уставились друг на друга.

— Может быть, его забрали на небеса? — предположил я.

— Что, прямо с пудингом? — возразил Джордж.

Возражение показалось веским, и божественная теория была отвергнута.

— По-моему, дело на самом деле вот в чем, — предположил Джордж, нисходя к трюизму банальной практики. — Произошло землетрясение.

И он добавил, с ноткой печали в голосе:

— Вот жалко, что он как раз делил пудинг.

Со вздохом мы обратили взоры к тому месту, где Гарриса с пудингом видели на этой земле в последний раз. И вдруг в жилах у нас застыла кровь, а волосы на головах стали дыбом. Мы увидели голову Гарриса — и все, больше ничего, одну только голову — она торчала торчком среди высокой травы, и багровая физиономия на ней имела выражение страшного возмущения!

Первым опомнился Джордж.

— Говори! — заорал он. — Жив ты, умер, и где все остальное?

— Нет, он еще дурака валяет! — сказала голова Гарриса. — Надо же, как все подстроили!

— Подстроили что? — воскликнули мы с Джорджем.

— Что «что»! Чтобы я сюда сел, на это вот место! Тупая, ублюдская шутка! Хватайте свой пудинг.

И тут, прямо из-под земли — так, во всяком случае, нам показалось — возник изуродованный, перепачканный пудинг — а вслед за ним выкарабкался и сам Гаррис, всклокоченный, грязный и мокрый.

Оказалось, что он, сам о том не догадываясь, сидел на самом краю канавы, которая пряталась в густой траве; чуть подавшись назад, он грохнулся в эту канаву, а с ним грохнулся пудинг.

Он сказал, что никогда в жизни не был так ошарашен, когда вдруг понял что падает, непонятно вообще как и куда. Сначала он даже решил, что пришел конец света.

Гаррис по сей день уверен, что мы с Джорджем запланировали все это заблаговременно. Вот так несправедливые подозрения преследуют даже наиболее непорочных. Ибо, как сказал поэт: «Кто избегнет клеветы?».

И действительно — кто?

Глава XIV


Уоргрейв. — Кабинет восковых фигур. — Соннинг. — Ирландское рагу. — Монморанси в сарказме. — Битва между Монморанси и чайником. — Занятия Джорджа игрой на банджо. — Которые не встречают поддержки. — Препоны на пути музыканта-любителя. — Обучение игре на волынке. — После ужина; Гаррис впадает в уныние. — Мы с Джорджем отправляемся на прогулку. — Возвращаемся голодные и промокшие. — С Гаррисом творится странное. — Гаррис и лебеди; история, заслуживающая внимания. — Гаррис проводит тревожную ночь.

После завтрака мы поймали ветер, который мягко пронес нас мимо Уоргрейва и Шиплейка. Растаявший в сонном полуденном летнем солнце, уютно устроившийся в излучине, Уоргрейв напоминает, когда глядишь с лодки, прелестную старинную картину, которая надолго запечатлевается на сетчатой оболочке памяти.

Уоргрейвский «Георгий и Дракон» кичится своей вывеской, одну сторону которой расписал член Королевской Академии Лесли, другую — тоже какой-то Ходжсон[51]. Лесли изобразил битву, Ходжсон дорисовал сцену «После битвы» — Георгий, закончив работу, отдыхает за пинтой пива.

В Уоргрейве жил Дэй, автор «Сэнфорда и Мертона»[52], и — к еще большей чести этого городка — был здесь убит.

В уоргрейвской церкви находится мемориальная доска в честь миссис Сары Хилл. Она завещала капитал, из которого ежегодно на Пасху надлежало делить один фунт стерлингов между двумя мальчиками и двумя девочками, которые «никогда не выходили из повиновения родителям; никогда, насколько это было известно, не бранились, не говорили неправды, не брали ничего без спросу и не разбивали стекол». Только представьте — отказаться от всего этого за пять шиллингов в год! Игра не стоит свеч.

В городе говорят, что некогда, много лет назад, действительно появлялся мальчик, который действительно не делал ничего подобного (во всяком случае, его ни в чем ни разу не уличили, а это и все что от него ожидалось и вообще было нужно) и таким образом обрел венец славы. Его посадили под стеклянный колпак и в течение трех недель показывали в городской ратуше.

Дальнейшая судьба денег никому не известна. Говорят, каждый год их передают в ближайший музей восковых фигур.

Шиплейк — очаровательный городок, но он стоит на холме, и с реки его не увидишь. В шиплейкской церкви венчался Теннисон[53].

Дальше, до самого Соннинга, река вьется сквозь великое множество островков. Здесь она спокойна, тиха и безлюдна. Только в сумерках по берегам гуляют две-три парочки деревенских влюбленных. «Арри и Фитцнудл» остались позади в Хенли[54], а до унылого, грязного Рэдинга еще далеко. Эта часть реки предназначена для мечтания об ушедших днях, исчезнувших лицах и образах; о вещах, которые могли бы случиться, но не случились, будь они прокляты.

В Соннинге мы вышли на берег и отправились на прогулку. Это самый волшебный уголок на всей Темзе. Он больше похож на декорацию, чем на настоящий город, выстроенный из кирпича и извести. Каждый дом здесь утопает в розах, которые теперь, в начале июня, расцветали в облаках элегантного великолепия. Если вы попадете в Соннинг, останавливайтесь в «Быке», за церковью. Это настоящая старинная деревенская гостиница — зеленый квадратный дворик перед фасадом (где на скамеечках под деревьями собираются в вечерний час старики, хлебнуть эля и обсудить местные политические события), низкие чудные комнатки, решетчатые окошки, неуклюжие лесенки, петляющие коридорчики.

Побродив с часок по милому Соннингу, мы решили вернуться на какой-нибудь островок из Шиплейкских и устроиться там на ночлег — торопиться к Рэдингу уже было поздно. Когда мы устроились, было, тем не менее, все еще рано, и Джордж сказал, что — так как времени было еще полно — нам предоставляется превосходный случай приготовить шикарнейший ужин. Он сказал, что продемонстрирует нам высший класс речной кулинарии, и предложил состряпать из овощей, остатков холодной говядины и всяких прочих объедков рагу по-ирландски.

Мысль показалась пленительной. Джордж набрал хвороста и развел костер, а мы с Гаррисом уселись чистить картошку. Никогда бы не подумал, что чистка картошки — такое сложное предприятие. Это оказалось самой в своем роде серьезной работой, в которой мне когда-либо доводилось принимать участие. Мы взялись за дело бодро, можно даже сказать, игриво; но когда мы покончили с первой картофелиной, от нашей беспечности не осталось и следа. Чем больше мы ее чистили, тем больше шелухи на ней оставалось. Когда мы срезали всю шелуху и вырезали все глазки, собственно картофелины не осталось (во всяком случае ничего, достойного упоминания). Джордж подошел и посмотрел — она была величиной с орешек. Он сказал:

— Это никуда не годится. Вы только все гробите. Ее нужно скоблить.

Мы начали скоблить, но оказалось, что скоблить еще труднее чем чистить. У этих картошек такие необычайные формы, сплошные шишки, бородавки и дупла. Мы усердно трудились двадцать пять минут и отскоблили четыре штуки. Затем мы объявили забастовку. Мы сказали, что остаток вечера у нас уйдет, чтобы отскоблить самих себя.

Чтобы превратить человека в помойку, лучшего способа чем отскабливание картошки я не видел. Было трудно поверить, что шелуха, в которой мы с Гаррисом едва не задохлись, происходит от четырех картофелин. Это показывает, как много значат экономия и аккуратность.

Джордж сказал, что класть в ирландское рагу всего четыре картофелины просто глупо, поэтому мы вымыли еще с полдюжины и сунули их в кастрюлю не чистя. Еще мы положили кочан капусты и фунтов десять гороха. Джордж все это перемешал и сказал, что остается еще пропасть места. Тогда мы тщательно осмотрели обе корзины, выковыряли все остатки, объедки, огрызки и высыпали весь хлам в рагу. У нас были еще полпирога со свининой и кусок холодной вареной грудинки; их мы сунули тоже. Потом Джордж нашел полбанки консервированной лососины и опорожнил ее в котелок.

Он сказал, что в этом состоит преимущество ирландских рагу: можно избавиться от целой кучи ненужных вещей. Я выудил из корзины два треснувших яйца, и они тоже пошли в дело. Джордж сказал, что от яиц становится гуще соус.

Я уже забыл остальные ингредиенты; знаю только, что ничего не пропало даром. Еще я помню, как, уже ближе к концу, Монморанси (который проявлял к происходящему, во всех аспектах, большой интерес) куда-то ушел, с серьезным и задумчивым видом, и вернулся спустя пару минут, имея в зубах дохлую водяную крысу. Явным образом он также хотел внести в трапезу и собственный вклад; но с искренним ли стремлением, или намереваясь поиздеваться, сказать не могу.

Мы провели обсуждение вопроса о том, класть крысу в рагу или не класть. Гаррис сказал, что с крысой все будет нормально, если она перемешается со всем остальным, и что сгодится каждая мелочь; однако Джордж уперся в отсутствие прецедента. Он говорил что не слышал о том, чтобы в ирландские рагу клали водяных крыс, и что он, для большей верности, от экспериментов бы воздержался.

Гаррис сказал:

— Если ты не будешь пробовать ничего нового, как ты узнаешь что это такое? Вот такие как ты и тормозят мировой прогресс. Подумай, ведь кто-то однажды попробовал немецкую сосиску!

Ирландское рагу имело ошеломляющий успех. Кажется, никогда в жизни я так не наслаждался едой. В этом рагу было что-то такое свежее, такое пикантное. Наши вкусовые рецепторы устают от старых, избитых вещей, а здесь было блюдо с новой изюминкой, с таким вкусом, равного которому на Земле не было.

К тому же оно было питательно. Как сказал Джордж, здесь было что пожевать. Горох и картошка могли быть, конечно, помягче, но зубы у нас у всех хорошие, так что это было нестрашно. Что же касается соуса, соус был целой поэмой — для слабых желудков, может быть, несколько тяжеловатой, но содержательной.

В заключение мы пиши чай с вишневым пирогом. Тем временем Монморанси открыл военные действия против чайника и был разбит наголову.

В течение всего путешествия он проявлял к чайнику существенный интерес. Он часто садился и наблюдал, с озадаченным видом, как тот кипит и булькает, и то и дело рычал на него, подстрекая. Когда тот начинал шипеть и плеваться, он принимал это как вызов на поединок и готовился к драке, но в этот самый момент кто-нибудь подбегал и уносил добычу раньше, чем он успевал ее сцапать.

Сегодня он принял меры заблаговременно. Едва чайник начал шуметь, как Монморанси взрычал, вскочил и двинулся на него с угрожающим видом. Чайник был маленький, но это был чайник, исполненный мужества — он взял и плюнул в него.

— Ах так! — взрычал Монморанси, оскалив зубы. — Я т-те покажу, как дерзить почтенным трудолюбивым псам! Жалкий, длинноносый ты грязный засранец. Выходи!

И он бросился на бедный маленький чайник и цапнул его за носик.

Вслед за этим вечернюю тишину нарушил душераздирающий вопль. Монморанси выскочил из лодки и предпринял оздоровительный моцион, в программу которого вошли три круга по острову на скорости тридцать пять миль в час, с регулярными остановками для зарывания носа в холодную грязь.

С этого дня Монморанси стал относиться к чайнику со смесью благоговейного трепета, подозрения и ненависти. Всякий раз только увидев чайник, он поджимал хвост и рыча пятился прочь; а когда чайник ставили на спиртовку, он быстро вылезал из лодки и отсиживался на берегу, пока чай не заканчивался.

После ужина Джордж вытащил свое банджо и собрался попрактиковаться, но Гаррис запротестовал. Он сказал, что у него разболелась голова, и что этого он просто не переживет. Джордж полагал, что музыка, напротив, может пойти ему только на пользу — он сказал, что музыка часто успокаивает нервы и излечивает головную боль, и для примера брякнул несколько нот.

Гаррис сказал, что пусть уж лучше у него болит голова.

Джордж не научился играть на банджо до сих пор. Он встретил слишком мало поддержки у окружающих. Два или три раза, по вечерам, пока мы шли по реке, он пытался поупражняться, но успеха не имел. Гаррис комментировал его игру в выражениях, которые могли лишить мужества кого угодно; вдобавок к этому Монморанси всякий раз садился рядом и, пока Джордж играл, выл не переставая. Шансов у человека в таком случае мало.

— Какого хрена он так воет, когда я играю? — бесился Джордж, прицеливаясь в него ботинком.

— А какого хрена ты так играешь, когда он воет? — возражал Гаррис, подхватывая ботинок. — Оставь его в покое! Как же ему не выть? У него музыкальный слух, вот он и воет, когда ты играешь.

Тогда Джордж решил отложить изучение банджо до возвращения домой. Но и тут шансов у него оказалось немного. Миссис Поппетс являлась к нему и говорила, что ей очень жаль — потому что лично она слушать Джорджа любит — но леди, которая живет наверху, в интересном положении, и доктор боится, как бы это не повредило ребенку.

Тогда Джордж попытался уносить банджо по ночам из дома и практиковаться по ночам в соседнем квартале. Но жители пожаловались в полицию; однажды ночью за Джорджем установили слежку, и он был схвачен. Улики не вызывали никакого сомнения, и его приговорили к соблюдению тишины в течение шести месяцев.

После этого у Джорджа, похоже, руки опустились совсем. Когда эти шесть месяцев истекли, несколько слабых попыток возобновить занятия он все-таки сделал, но встретил все то же — всю ту же холодность и отсутствие сочувствия со стороны света, с которой ему нужно было сражаться. В конце концов он отчаялся совершенно, подал объявление о продаже инструмента, почти за копейки, «ввиду ненадобности» — и обратился к изучению карточных фокусов.

Какое, должно быть, беспросветное это занятие — учиться играть на музыкальном инструменте! Казалось бы Обществу для его же собственного блага следует изо всех сил помогать человеку в обретении искусства игры на музыкальном инструменте. Так нет же!

Я знавал молодого человека, который учился играть на волынке. Просто удивительно, какое сопротивление ему приходилось преодолевать. Даже его собственная семья не оказала ему, как это называется, активной поддержки. Его отец с самого начала был решительно против и не проявлял решительно никакого участия.

Обычно мой приятель вставал спозаранку и занимался; но от такого графика ему пришлось отказаться из-за сестры. Она была слегка набожна и считала, что начинать утро подобным образом — большой грех.

Тогда он стал играть по ночам, когда семейство ложилось спать, но из этого тоже ничего не вышло, так как дом приобрел очень нехорошую репутацию. Запоздалые прохожие останавливались под окнами, слушали, а наутро распространялись по всему городу, что прошлой ночью у мистера Джефферсона было совершено зверское убийство. Они описывали вопли жертвы, грубые ругательства и проклятья убийцы, мольбы о пощаде и последний, предсмертный хрип мертвеца.

Тогда моему знакомому разрешили упражняться днем на кухне, при плотно закрытых дверях. Однако, несмотря на такие предосторожности, наиболее удачные пассажи все-таки проникали в гостиную и доводили матушку почти до слез.

Она говорила, что при этом вспоминает своего несчастного батюшку (бедняга был проглочен акулой во время купания у берегов Новой Гвинеи; что общего между акулой и волынкой, она объяснить не могла).

Наконец ему сколотили небольшую хибарку в самом конце сада, за четверть мили от дома, и заставили таскать туда свое оборудование всякий раз, когда он собирался его задействовать. Но случалось что в доме появлялся гость, который ничего об этом не знал и которого забывали предостеречь. Гость отправлялся прогуляться по саду и вдруг попадал в радиус слышимости волынки, не будучи к этому подготовлен и не зная, что сие может быть. Если это был человек сильный духом, он просто падал в обморок. Люди с обычным, среднестатистическим интеллектом обычно сходили с ума.

Следует признать, что первые шаги любителя игры на волынке крайне нерадостны. Я понял это сам, когда услышал игру моего юного друга. По-видимому, волынка — инструмент очень тяжелый. Прежде чем начать, нужно запастись воздухом на всю мелодию (во всяком случае, наблюдая за Джефферсоном, я пришел к такому выводу).

Начинал он блистательно — страстной, глубокой, воинственной нотой, которая просто воодушевляла вас. Но потом он все больше и больше катился в пиано, и последний куплет обычно погибал в середине, агонизируя в бульканье и шипении.

Надо обладать завидным здоровьем, чтобы играть на волынке.

Юный Джефферсон сумел выучить на этой волынке только одну песенку; но я никогда не слышал каких-нибудь жалоб на бедность его репертуара — ни одной. Это была, по его словам, мелодия «То Кэмпбеллы идут, ура, ура!» — хотя отец уверял, что это «Колокольчики Шотландии»[55]. Что же это было такое, никто не знал, но все соглашались, что нечто шотландское в мелодии есть.

Гостям разрешалось отгадывать трижды, причем большинство каждый раз называли разное.

После ужина Гаррис стал невыносим; видимо, рагу повредило ему — он не привык жить на широкую ногу. Поэтому мы с Джорджем оставили его в лодке и пошли послоняться по Хенли. Гаррис сказал, что выпьет стакан виски, выкурит трубку и приготовит все для ночлега. Мы условились, что когда вернемся ему покричим, а он подгребет с острова и заберет нас.

— Только смотри не усни, старина, — сказали мы на прощание.

— Можете не волноваться. Пока это рагу действует, я не усну, — проворчал он, отгребая назад в сторону.

В Хенли готовились к гребным гонкам, и там царило оживление. Мы встретили кучу знакомых, и в их приятном обществе время пронеслось быстро; было уже почти одиннадцать, когда мы собрались в обратный четырехмильный путь «домой» (как к этому времени мы стали называть наше маленькое суденышко).

Стояла унылая холодная ночь, моросил дождь, и пока мы тащились по темным молчаливым полям, тихонько переговариваясь и совещаясь не заблудились ли, нам представлялась уютная лодка — струйки яркого света сквозь плотно натянутую парусину, и Гаррис, и Монморанси, и виски — и нам ужасно хотелось побыстрей в ней оказаться.

Нам представлялось как мы влезаем внутрь, усталые и голодные, и как наша старая дорогая лодка, такая уютная, такая теплая, такая радостная, сверкает подобно огромному светляку, на мрачной реке, под расплывчатой сенью листвы. Нам виделось как мы сидим за ужином, жуем холодное мясо и передаем друг другу ломти хлеба; нам слышалось бодрое звяканье ножей и веселые голоса, которые, заполнив наше жилище, вырываются в ночную тьму. И мы торопились, чтобы воплотить эти образы в действительность.

Наконец мы выбрались на бечевник и были ужасно рады, потому что до сих пор не знали наверняка куда идем — к реке или наоборот; а когда вы устали и хотите в кровать, такая неопределенность доставляет мучения. Когда мы прошли Шиплейк, пробило без четверти полночь, и тут Джордж задумчиво произнес:

— Кстати… Ты случайно не помнишь, что это был за остров?

— Нет, — ответил я, также впадая в задумчивость. — Не помню. А сколько их было вообще?

— Только четыре. Все будет в порядке… Если только он не уснул.

— А если уснул? — предположил я, но такой ход мыслей мы придержали.

Поравнявшись с первым островом, мы закричали, но ответа не последовало. Тогда мы пошли ко второму, повторили попытку и получили точно такой же результат.

— А, вспомнил! — воскликнул Джордж. — Это был третий.

В надежде мы бросились к третьему острову и заорали.

Никакого ответа!

Дело принимало серьезный оборот. Было уже за полночь. Гостиницы в Шиплейке и Хенли были битком. Не могли же мы шататься среди ночи по округе и ломиться в дома и коттеджи с вопросом «не сдадут ли нам комнату». Джордж предложил вернуться в Хенли, напасть на полисмена и заручиться, таким образом, ночевкой в участке. Но здесь возникло сомнение: «А если он не захочет нас забрать и просто даст сдачи?».

Не могли же мы всю ночь драться с полицией. Кроме того, мы побоялись пересолить и загудеть на шесть месяцев.

В отчаянии мы побрели туда, где, как нам казалось во мраке, находился четвертый остров. Но результат был не лучше. Дождь полил еще сильнее и, видимо, собирался лить дальше. Мы вымокли до костей, продрогли и пали духом. Мы начали переживать, а четыре ли там вообще было острова, или больше? А находимся ли мы вообще рядом, или хотя бы в радиусе одной мили от нужного места? Или вообще в другой части реки? В темноте ведь все такое странное и незнакомое. Мы начали понимать, как жутко детям в лесу, когда они потеряются.

И вот, когда мы уже потеряли всякую надежду… Да, да, я знаю: как раз в этот момент в романах и повестях все и случается. Но я ничего не могу поделать. Приступая к этой книге, я твердо решил строго придерживаться истины во всем; я этому не изменю даже если придется привлекать для этого затасканные обороты.

В общем, это случилось, когда мы уже потеряли всякую надежду, я так и обязан об этом сказать. Как раз когда мы уже потеряли всякую надежду, я вдруг заметил, чуть ниже, некое странное таинственное мерцание, среди деревьев, на противоположном берегу. Сначала я подумал, что это были духи (свет был такой призрачный и таинственный). В следующий миг меня осенило, что это была наша лодка, и я огласил воды таким пронзительным воплем, что сама Ночь, вероятно, вздрогнула на своем ложе.

С минуту мы, затаив дыхание, ждали, и вот — о! божественная музыка ночи! — до нас донесся ответный лай Монморанси. Мы подняли дикий рев, от которого пробудились бы Семеро Спящих[56] (кстати, никогда не мог понять, почему чтобы разбудить семерых, требуется больше шума чем одному) — и через, как нам оно показалось, час (на самом деле, я думаю, минут через пять) мы увидели залитую светом лодку, едва ползущую к нам во мраке, и услышали сонный голос Гарриса, который спрашивал где мы.

С Гаррисом творилось нечто необъяснимо странное. Это было совсем не похоже на просто усталость. Он подвел лодку к берегу в таком месте, где нам было положительно невозможно в нее забраться — и тут же уснул. Потребовалась чудовищная порция проклятий и воплей, чтобы снова его разбудить и кое-как прочистить мозги. В конце концов нам это удалось и мы благополучно попали на борт.

Вид у Гарриса был плачевный; мы заметили это едва очутившись в лодке. Так должен выглядеть человек, переживший тяжелое потрясение. Мы спросили у него что случилось. Он сказал:

— Лебеди.

Похоже, мы зашвартовались неподалеку от гнезда лебедей, и вскоре после того как мы с Джорджем ушли, вернулась лебедиха и подняла дебош. Гаррис прогнал ее; она удалилась и привела своего благоверного. Гаррис сказал, что ему пришлось выдержать с этой четой настоящую битву, но в конце концов талант и отвага одержали победу, и он обратил их в бегство.

Через полчаса они вернулись и привели с собой еще восемнадцать лебедей. Насколько можно было понять из рассказа Гарриса, сражение было страшным. Лебеди попытались вытащить Гарриса и Монморанси из лодки и утопить. Он сражался как настоящий герой, целых четыре часа, и убил великое множество, и все они куда-то отправились умирать.

— Сколько, ты говоришь, было лебедей? — спросил Джордж.

— Тридцать два, — отвечал Гаррис сонно.

— Ты ведь только что сказал восемнадцать?

— Ничего подобного, — пробормотал Гаррис. — Я сказал двенадцать. Я что, по-твоему, не умею считать?

Подлинных фактов про тех лебедей мы так никогда не узнали. Утром мы расспросили Гарриса на этот счет, и он сказал:

— Какие лебеди?!

И видимо решил, что нам с Джорджем что-то приснилось.

О, как восхитительно было снова очутиться в нашей надежной лодке после всех испытаний и страхов! Мы сытно поужинали — Джордж и я — и глотнули бы пунша, если бы нашли виски. Но виски мы не нашли. Мы допросили Гарриса насчет того что он с ним сделал; но он, похоже, перестал понимать, что значит «виски» и о чем мы вообще говорим. Монморанси сидел с таким видом будто ему кое-что известно, но ничего не сказал.

В эту ночь я спал хорошо и мог бы спать еще лучше, если б не Гаррис. Смутно припоминаю, что ночью он будил меня как минимум раз двенадцать, путешествуя по лодке с фонариком в поисках своей одежды. По-видимому, в тревоге за ее сохранность он провел всю ночь.

Дважды он стаскивал нас Джорджем с постели, чтобы выяснить, не лежим ли мы на его брюках. Во второй раз Джордж совершенно взбесился.

— Какого черта тебе нужны брюки посреди ночи?! — спросил он свирепо. — Какого черта ты не спишь?!

Проснувшись в следующий раз, я обнаружил, что Гаррис снова в беде — он не мог разыскать носки. Последнее, что я смутно помню, это как меня ворочают с боку на бок и Гаррис бормочет — самое странное дело, но куда только мог подеваться зонтик.

Глава XV


Хлопоты по хозяйству. — Любовь к работе. — Ветеран весла; как он работает руками и как языком. — Скептицизм молодого поколения. — Воспоминания о первых шагах в гребном спорте. — Катание на плотах. — Джордж демонстрирует образец стиля. — Старый лодочник; его метод. — Так спокойно, так умиротворенно. — Новичок. — Плавание на плоскодонках с шестом. — Печальный случай. — Отрады дружбы. — Плавание под парусом; мой первый опыт. — Возможная причина тому, что мы не утонули.

На следующее утро мы проснулись поздно и по настоятельному требованию Гарриса позавтракали скромно, «без изысков». После этого мы устроили уборку, привели все в порядок (нескончаемое занятие, которое стало потихоньку вносить некую ясность в нередко занимавший меня вопрос — каким именно образом женщина, имеющая на руках всего лишь одну квартиру, ухитряется убивать время), и часам к десяти выступили в поход, который, как мы решили, сегодня проведем на совесть.

Для разнообразия мы решили не тянуть сегодня лодку бечевой, а пойти на веслах. При этом Гаррис считал, что наилучшее распределение сил получится если мы с Джорджем будем грести, а он будет рулить. Такая точка зрения не соответствовала моей совершенно. Я сказал, что, как я считаю, Гаррис обнаружил бы гораздо больше сообразительности взявшись за работу с Джорджем, а мне дав немного передохнуть. Мне казалось, что в нашей поездке я работаю гораздо больше, чем мне полагается по справедливости, и я начинал по этому поводу нервничать.

Мне всегда кажется, что я работаю больше чем следует. Это не значит, что я противлюсь работе, прошу отметить; работу я люблю, она меня увлекает. Я способен сидеть и смотреть на нее часами. Я люблю, когда у меня есть работа; мысль о том чтобы от нее избавиться почти разбивает мне сердце.

Перегрузить меня работой нельзя: набирать ее стало моей страстью. Мой кабинет так ею набит, что для новой почти не осталось ни дюйма свободного места. Мне скоро придется пристраивать новый флигель.

К тому же я обращаюсь со своей работой очень бережно. Еще бы, часть работы, которая у меня сейчас есть, находится в моем распоряжении уже долгие годы, а на ней нет даже пятна от пальца! Я очень горжусь своей работой; временами я достаю ее с полки и вытираю от пыли. Нет человека, у которого работа была бы в лучшей сохранности чем у меня.

Но хотя я и жажду работы, я все-таки предпочту справедливость. Я не прошу больше чем мне полагается.

Но мне достается больше, пусть я этого не прошу — во всяком случае, так мне кажется — и это меня беспокоит.

Джордж говорит, что, по его мнению, мне не нужно беспокоиться на этот счет. Он считает, что только чрезмерная деликатность моей натуры заставляет меня бояться получить больше положенного; тогда как на самом деле я не получаю и половины того, что следует. Но я опасаюсь, он говорит так только чтобы утешить меня.

В лодке, я всегда замечал, любой член команды одержим навязчивой идеей, что он делает все за всех. Точка зрения Гарриса, например, заключалась в том, что во всей лодке работает только он, а мы с Джорджем оба просто упали ему на хвост. Джордж, со своей стороны, считал смехотворным любое предположение, что Гаррис сделал в лодке что-нибудь кроме того как спал и принимал пищу, и имел железное убеждение, что весь стоящий упоминания труд выполнил именно он, сам Джордж.

Он заявил, что никогда еще не связывался с такими отъявленными бездельниками как Гаррис и я.

Гарриса это позабавило.

— Подумать только! Старина Джордж что-то тут говорит о работе, — рассмеялся он. — Да ведь полчаса работы его доконают. Ты хоть раз видел, чтобы Джордж работал? — обратился Гаррис ко мне.

Я подтвердил, что ни разу — с той минуты как сели в лодку уж точно.

— Не понимаю, откуда ты  знаешь, так или так, — парировал Джордж. — Чтобы мне сдохнуть, но ведь ты проспал полдороги! Ты когда-нибудь видел, чтобы Гаррис просыпался до конца? Когда он ест, не считается, — спросил Джордж, обращаясь ко мне.

Любовь к истине заставила меня поддержать и Джорджа. В смысле помощи от Гарриса толку в лодке было почти никакого, с самого начала.

— Сдохнуть мне на этом месте, — огрызнулся Гаррис, — но уж я-то сделал побольше, чем старик Джей.

— Ну да, ведь сделать меньше было просто нереально, — присовокупил Джордж.

— По ходу, Джей считает себя пассажиром, — продолжил Гаррис.

И это была благодарность за то, что я тащил их самих и это их несчастное старое корыто от самого Кингстона, и за всем присматривал, и все устраивал, и заботился о них, и надрывался для них, и разбивался для них в лепешку. Так устроен мир.

В данном случае мы вышли из затруднения договорившись, что Джордж с Гаррисом будут грести до Рэдинга, а оттуда я потащу лодку на бечеве. Вести тяжелую лодку против течения меня сейчас привлекает уже не особенно. Было время, уже давно, когда я рвался к тяжелой работе; теперь я предпочитаю предоставлять шансы молодняку.

Я заметил, что большинство просоленных речных волков сходят с дистанции таким же образом, едва лишь возникает необходимость приналечь на весла. Вы всегда узнаете старого речного волка по тому, как он располагается на подушках и ободряет гребцов рассказами о блестящих подвигах, которые он совершил прошлым летом.

— Это вы, значит, так вкалываете? — жантильно вытягивает речной волк, выпуская блаженные колечки дыма и обращаясь к двум взмокшим новичкам, которые уже полтора часа выкладываются против течения. — Вот мы-ы с Джеком и Джимом Биффлзом прошлым летом прошли от Марло до самого Горинга, и ни разу не остановились. Помнишь, Джек?

Джек, который устроил себе на носу постель из всех пледов и пиджаков, какие сумел насобирать, и который спит уже два часа, при этом обращении частично пробуждается, припоминает все что относится к делу, и также еще вспоминает, что всю дорогу было просто ужас какое течение и такой же просто ужас какой сильный ветер навстречу.

— По-моему, мы прошли тогда добрых тридцать четыре мили, — продолжает рассказчик, подкладывая себе под голову еще одну подушку.

— Ну, ну, Том, не преувеличивай, — укоризненно бормочет Джек. — От силы тридцать три.

Затем Джек и Том, выдохшись от усилий, которых потребовал разговор, полностью, снова погружаются в сон. А два простодушных молокососа на веслах, страшно гордые тем, что им позволено везти таких дивных мастеров гребли как Джек и Том, надрываются пуще прежнего.

Когда я был молод, я часто слушал такие истории от своих старших, и разжевывал их, и проглатывал, и переваривал каждое слово, и потом еще шел за добавкой. Новая смена, похоже, не обладает бесхитростной верой былых времен. Мы — Джордж, Гаррис и я — как-то раз прошлым летом брали с собой какого-то желторотика и всю дорогу питали его стандартными враками о чудесах, которые сотворили.

Мы преподнесли ему все положенное — освященные временем басни, которые долгие годы служили верой и правдой всем мастерам лодки — и в дополнение сочинили семь целиком оригинальных историй, одна из которых была совершенно правдоподобна и основана, до определенной степени, на подлинном происшествии (случившемся, хотя и в смягченном виде, с нашим приятелем несколько лет назад — история, в которую простой ребенок поверил бы без вреда для здоровья, почти).

А наш новичок только над всем этим глумился и требовал, чтобы мы тут же повторили все подвиги, и ставил десять против одного, что у нас ничего не получится.

Сегодня утром мы завели беседу о собственной гребной практике и пустились в воспоминания о первых шагах в искусстве весла. Мои наиболее ранние воспоминания — это как мы, впятером, собрали по три пенса с каждого и на посудине необыкновенной конструкции вышли на озеро в Риджентс-Парке, после чего обсыхали в сторожке смотрителя.

После этого, приобретя вкус к воде, я немало походил на плотах по пригородным прудам — занятие гораздо более интересное и увлекательное, чем можно представить, особенно когда вы находитесь на середине пруда, а владелец материала, из которого ваш плот изготовлен, неожиданно появляется на берегу с большой палкой в руке.

При виде этого джентльмена у вас прежде всего появляется чувство, что вы так или иначе не подготовлены к его обществу и к переговорам, и что — если можно будет так поступить не показавшись невежливым — встречи предпочитаете избежать. Таким образом, вы ставите перед собой цель высадиться на берегу противоположном тому, где находится он, и тихо и быстренько улизнуть восвояси, притворяясь что вы его не заметили. Он же наоборот испытывает стремление схватить вас за руку и поговорить с вами.

Выясняется, что он знает вашего батюшку и близко знаком лично с вами, но вас не привлекает к нему даже это. Он говорит, что покажет вам как таскать у него доски и сколачивать из них плоты. Но поскольку вам это уже и так хорошо известно, предложение (сделанное, без сомнения, от всего сердца) кажется вам с его стороны излишним, и вам не хочется обременять хозяина беспокойством, приняв его.

Тем не менее, стремление данного джентльмена встретиться с вами не пасует перед вашей незаинтересованностью, и энергичная расторопность, с которой он носится туда-сюда по всему пруду, чтобы поспеть к месту вашей высадки и приветствовать вас, кажется вам действительно лестной.

Если он грузен и страдает одышкой, вам будет нетрудно избежать его авансов; если он нестарый и длинноногий — свидание неизбежно. Беседа, однако, заканчивается крайне быстро, причем разговор ведет главным образом он, а ваши реплики носят большей частью восклицательный и моносиллабический характер. Как только вам предоставляется возможность удрать, вы ею пользуетесь.

Плаванию на плотах я посвятил около трех месяцев, и овладев таким профессионализмом, который в данном искусстве был необходим вообще, решил перейти к настоящей гребле и вступил в один из лодочных клубов на реке Ли.

Катание по реке Ли, особенно в субботу после обеда, быстро научает вас стильному владению лодкой и сноровке, необходимой для того, чтобы вас не перевернуло волной и не утопило баржей. Также перед вами открывается масса возможностей овладеть изящным скоростным методом распластывания на дне лодки, чтобы чья-нибудь бечева не швырнула вас в реку.

Но стиля вам так не выработать. Стиль я приобрел только на Темзе. Мой стиль гребли вызывает теперь всеобщее восхищение. Говорят, стиль у меня просто невиданный.

Джордж до шестнадцати лет к воде не походил близко. Но вот однажды он и еще восьмеро джентльменов приблизительно такого же возраста явились всей толпой в Кью, намереваясь нанять лодку и пройти на веслах до Ричмонда и обратно (один из них, патлатый юнец по фамилии Джоскинз, пару раз катался на лодке по Серпентайну и уверял, что кататься на лодке ужасно весело)[57].

Когда они добрались до лодочной станции, оказалось, что течение довольно быстрое и дует сильный боковой ветер, но это их не смутило нисколько и они приступили к выбору лодки.

На пирсе находилась гоночная восьмерка, которая их и пленила. «Вот эту, пожалуйста», — сказали они. Лодочник отсутствовал, и за старшего был только его сынишка. Мальчик попытался охладить из страсть к аутригеру и показал им пару-тройку премилых лодок очень уютного семейного типа, но это было совсем не то. Они считали, что наилучшим образом будут выглядеть именно в гоночной восьмерке.

Тогда мальчик спустил ее на воду, а они сняли пиджаки и приготовились занимать места. Мальчик порекомендовал, чтобы Джордж, который уже тогда был ведущим тяжеловесом в любой компании, сел под четвертым номером. Джордж сказал, что будет счастлив сесть под четвертым номером, и быстренько уселся на носовую скамью, спиной к корме. В конце концов его усадили как следует, и тогда расселись остальные.

Какого-то особенно слабонервного юнца назначили рулевым, и Джоскинз преподал ему принципы управления. Сам Джоскинз сел загребным. Остальным он сказал, что все это очень просто — им нужно только повторять все за ним.

Они объявили что готовы, и тогда мальчик на пристани взял багор и оттолкнул лодку.

Что последовало за этим, Джордж описать детально не в состоянии. У него сохранилось неотчетливое воспоминание, что едва они отошли от пристани, как он получил страшный удар в поясницу рукояткой весла номера пятого; в тот же миг скамья под ним словно по волшебству исчезает, и он оказывается на досках. Он также отметил, как любопытное обстоятельство, что номер второй в этот момент лежит на спине, задрав к небу обе ноги, предположительно в судороге.

Кьюзский мост они прошли, бортом, на скорости восьми миль в час; на веслах оставался только собственно Джоскинз. Джордж, восстановившись на месте, попытался прийти на помощь, но не успел опустить весло в воду, как оно, к его глубокому удивлению, исчезло под лодкой, едва не утащив за собой.

Тем временем «рулевой» бросил оба рулевых шнура и расплакался.

Каким образом им удалось вернуться, Джордж так и не выяснил; только на это потребовалось сорок минут. Зрелищем самозабвенно любовалась большая толпа с моста; все выкрикивали самые противоречивые указания. Три раза лодку удавалось вывести из-под арки, и три раза ее затягивало обратно; всякий раз когда «рулевой» смотрел вверх и видел над головой мост, он разражался рыданиями с новой силой.

По словам Джорджа, он почти не думал в тот день, что полюбит лодочный спорт вообще.

Гаррис больше привык работать веслом на море, чем на реке; он говорит, что в качестве моциона предпочитает море. Я — нет. Помню, как прошлым летом в Истборне я взял маленькую лодчонку; когда-то я немало упражнялся в гребле на море и полагал, что все будет хорошо. Но оказалось, что я растерял мастерство полностью. Стоило одному веслу глубоко погрузиться в воду, как другое начинало дико метаться в воздухе. Чтобы зацепиться за воду обоими веслами одновременно, мне пришлось грести стоя. Вокруг собралось светское общество, титулованное и нетитулованное, и мне пришлось дефилировать перед ними в этой дурацкой позе. На полдороги я пристал к берегу и заручился услугами старого лодочника, который доставил меня обратно.

Люблю смотреть, как гребет старый лодочник (особенно нанятый по часам). Его работа отличается таким превосходным спокойствием, такой невозмутимостью! Насколько далек он от этой лихорадочной спешки, от этих бешеных искусов, которые с каждым днем становятся все большим и большим проклятием девятнадцатого столетия! Он никогда не рвется за тем чтобы обогнать другие лодки. Если его обгоняет другая лодка, он не сходит с ума (собственно говоря, его обгоняют все, что плывут в ту же сторону). Некоторых такое раздосадует и разозлит; возвышенное самообладание наемного лодочника перед лицом испытаний может послужить нам превосходным уроком в борьбе с гордыней и высокомерием.

Научиться обычной, утилитарной гребле, когда нужно просто грести и грести без затей, не так уж трудно. Но вот чтобы чувствовать себя в своей тарелке когда гребешь мимо девушек, требуется огромная практика. Новичков сбивает с толку «такт». «Это просто смешно! — жалуется новичок, в двадцатый раз на протяжении пяти минут выпутывая свои весла из ваших. — У меня ведь все получается, когда я один!»

Наблюдать двух новичков, пытающихся попасть друг другу в такт, весьма развлекательно. Баковый считает, что попасть в такт загребному просто невозможно, потому что загребной гребет каким-то просто феноменальным способом. Загребной этим возмущен до чрезвычайности и объясняет, что последние десять минут только и пытается приспособить свой метод к ограниченным способностям гребца на баке. Баковый, в свою очередь, оскорбляется и советует загребному не утруждаться заботой о нем, баковом, но сосредоточить свои умственные усилия на том, чтобы грести вменяемо самому.

— Или, может быть, сесть загребным мне? — добавляет он, явным образом намекая на то, что это сразу исправит дело.

Следующую сотню ярдов они продолжают барахтаться с тем же скромным успехом, после чего секрет всей напасти в порыве наития снисходит на загребного.

— Я понял в чем дело! — восклицает он, оборачиваясь. — У тебя мои весла! Давай их сюда!

— Ну да, ну да! А я тут себе уже все мозги вывихнул, какого черта у меня тут ничего не получается с этими! — отвечает баковый, просто просияв и с энтузиазмом приступая к обмену. — Вот теперь у нас все получится.

Но оно не получается — даже теперь. Загребному, чтобы теперь достать до весел, приходится так вытягивать руки, что они почти выскакивают из суставов; в то же время баковый при каждом взмахе получает смертельный удар в грудь. Тогда они снова меняются и заключают, что лодочник всучил им вообще какие-то не такие весла. Объединив, таким образом, свои проклятия по его адресу, они достигают любви и согласия.

Джордж сообщил, что ему часто очень хотелось поплавать на плоскодонке, для разнообразия. Плавать на плоскодонке с шестом не так легко как кажется. Как и в гребном спорте, вы скоро научаетесь двигаться и контролировать судно, но для того чтобы научиться делать это с достоинством, и не зачерпывая рукавами воду, требуется большая практика.

С одним молодым человеком, моим знакомым, произошел крайне прискорбный случай, во время первого же катания. С самого начала дело у него пошло так здорово, что он вообще оборзел и стал расхаживать по плоскодонке, взад и вперед, с непринужденной грацией, любо-дорого посмотреть. Он маршировал на нос, втыкал в воду шест, а потом бежал на корму как заправский плоскодонщик. О! Как это было роскошно.

Так же роскошно все было бы дальше, если бы он, к несчастью, оглядываясь чтобы насладиться пейзажем, не сделал одного шага больше чем требовалось и не перемахнул через борт. Шест прочно засел в иле, и он остался на нем висеть, в то время как лодка продолжила дрейф. Его поза была лишена достоинства полностью. Невоспитанный мальчишка на берегу немедленно закричал своему отставшему товарищу:

— Быстрее сюда! Тут на палке настоящая обезьяна!

Прийти на выручу я не мог, потому что мы, как назло, не позаботились захватить с собой запасной шест. Мне оставалось только сидеть и смотреть на беднягу. Никогда не забуду его лица, когда шест, вместе с ним, плавно опускался в воду — оно было исполнено глубокого созерцания.

Я следил, как он медленно погружается в воду, и видел, как он, грустный и мокрый, карабкается на берег. Он представлял собой такую уморительную фигуру, что я не мог удержаться от смеха. Какое-то время я продолжал хихикать, после чего мне вдруг пришло в голову, что смеяться, на самом деле, если подумать, не над чем. Вот он я, один в плоскодонке, без шеста, беспомощно несусь по течению — может быть, на плотину.

Я страшно разозлился на своего приятеля, за то что он махнул в воду и сбежал таким образом. Шест, во всяком случае, мог бы оставить.

С четверть мили меня несло течением, а потом я увидел рыбачий ялик, на якоре посередине реки, и в нем двух пожилых рыбаков. Они заметили, что я двигаю прямо на них, и стали орать, чтобы я убирался с дороги.

— Не могу! — закричал я в ответ.

— Да ты хоть бы пальцем пошевелил!

Я разъяснил им положение дел когда оказался ближе; они поймали меня и одолжили шест. До плотины оставалось с полсотни ярдов. Я был рад, что они там оказались.

Первый раз плавать на плоскодонке я отправился в компании с тремя приятелями; они собирались показать мне как это делается. Мы не смогли выйти вместе, поэтому я сказал, что приду первым, найду плоскодонку и поболтаюсь у берега, немного попрактикуюсь до их прихода.

Плоскодонки я в тот день не достал, все уже было разобрано; мне оставалось только сидеть на берегу, глазеть на реку и ждать друзей.

Вскоре мое внимание привлек человек в плоскодонке, на котором, как я заметил с некоторым удивлением, была точно такая же куртка и шапочка как у меня. В плоскодонках он явно был новичком, и его выступление было весьма увлекательным. Нельзя было угадать, что случится, когда он воткнет шест; очевидно, он не знал этого сам. Он толкал лодку то по течению, то против; порой он просто начинал крутиться волчком на месте, объезжая вокруг шеста. И независимо от результата всякий раз одинаково сердился и удивлялся.

Народ на реке этим зрелищем вскоре не на шутку увлекся; зрители стали биться об заклад, каков будет исход следующего толчка.

В конце концов на противоположном берегу появились мои друзья; они остановились и также стали за ним наблюдать. Он стоял к ним спиной, и им было видно только куртку и шапочку. Тем самым они немедленно сделали скоропалительный вывод, что это я, их возлюбленный друг, устроил здесь показательное выступление, и радость их не имела границ. Они стали безжалостно глумиться над ним.

Сначала я не осознал их ошибки и подумал: «Как неучтиво с их стороны вести себя подобным образом, да еще по отношению к совершенно постороннему человеку!». Я уже собирался им крикнуть и выбранить, но сообразил в чем дело и удалился за дерево.

Ах, как они веселились, как дразнили бедного юношу! Добрых пять минут они торчали там, выкрикивая непристойности, издеваясь над ним, глумясь над ним, уничижая его. Они усыпали его затхлыми шуточками; они придумали даже несколько новых и запустили в него. Они выложили ему весь запас неофициальных семейных приколов, принятых в нашем кругу и ему, разумеется, полностью непонятных. Наконец, не в силах более выносить жестокие издевательства, юноша обернулся, и они увидели его лицо!

Я был счастлив отметить, что у моих приятелей еще сохранились остатки приличия, чтобы почувствовать себя круглыми дураками. Они объяснили ему, что думали что его знают. Они сказали, что они надеются, что он не считает, что они способны нанести подобные оскорбления кому бы то ни было кроме ближайших друзей.

Конечно, если они приняли его за своего друга, оправдать их можно. Помню, Гаррис как-то рассказывал мне один случай, который произошел с ним в Булони, во время купания. Он плавал недалеко от берега, как вдруг кто-то схватил его за шею и потащил под воду. Гаррис начал неистово отбиваться, но тот кто овладел Гаррисом был, видимо, подлинным Геркулесом; все попытки вырваться оказались бесплодны. Гаррис уже перестал брыкаться и попытался было обратить мысли к серьезным вещам, когда злодей отпустил его.

Гаррис снова стал на ноги и огляделся в поисках своего потенциального убийцы. Душегуб стоял рядом и от души хохотал, но увидев лицо Гарриса, всплывшее из-под воды, отшатнулся и ужасно сконфузился.

— Прошу прощения, честное слово… — пробормотал он растерянно. — Я принял вас за своего друга!

Как считал Гаррис, ему повезло, что его не приняли за родного. Тогда бы его утопили на месте.

Плавание под парусом также требует знания и тренировки, хотя когда я был мальчишкой я так не думал. Я был уверен, что сноровка придет сама собой, как в лапте или в пятнашках. У меня был товарищ, который придерживался таких же взглядов, и вот однажды в один ветреный день мы решили попробовать это дело. Мы гостили тогда в Ярмуте и решили выйти в рейс по реке Яр. На лодочной станции возле моста мы наняли парусный шлюп — и вышли.

— Денек-то свежий, — напутствовал нас лодочник. — Лучше возьмите риф, а пройдете излучину, двигайте в крутой бейдевинд.

Мы ответили, что а как же он еще думал, и на прощание бодро пожелали ему «счастливо оставаться», недоумевая про себя, что значит «двигать в крутой бейдевинд», откуда брать этот «риф» и что с ним делать, когда мы его возьмем.

Пока город не скрылся, мы шли на веслах, и затем, выбравшись на простор, над которым носился уже не ветер а целый ураган, решили что пора начинать операцию.

Гектор — кажется, его звали так — продолжал грести, а я начал раскатывать парус. Хотя задача оказалась нелегкой, я в конце концов с ней справился, и тут появился вопрос — где у паруса верх?

Руководствуясь неким природным инстинктом, мы, понятное дело, решили, что верхом был низ, и начали крепить парус наоборот, вверх ногами. Чтобы его поставить (пусть даже так), все равно ушла прорва времени. По-видимому, у паруса создалось впечатление, что мы играемся в похороны, причем я — труп, а он — погребальный саван.

Обнаружив что это не так, он треснул меня по голове гиком и решил больше ничего не делать.

— Намочи его, — сказал Гектор. — Сунь в воду и намочи.

Он объяснил, что люди на кораблях всегда мочат паруса, прежде чем их поставить. Я намочил парус, но стало еще хуже. Когда парус липнет к вашим ногам и обворачивается вокруг головы даже сухой, это неприятно; когда мокрый — это просто непереносимо.

Все-таки, вдвоем, мы его поставили. Мы натянули его, не совсем вверх ногами а больше наперекосяк, и привязали к мачте куском фалиня, который для этого пришлось отрезать.

То что лодка не опрокинулась, я просто сообщаю как факт. Почему она не опрокинулась, объяснить я не в состоянии. Впоследствии я часто задумывался над этим, но так и не сумел прийти к сколько-нибудь удовлетворительному объяснению данного феномена.

Возможно, в этом сказался тот естественный обскурантизм, который вообще присущ всем явлениям в этом мире. Возможно, лодка, на основании поверхностных наблюдений за нашей активностью, пришла к заключению, что мы вышли на реку с целью утреннего самоубийства, и решила, таким образом, расстроить наш план. Это единственное объяснение, которое я могу предложить.

Вцепившись в планшир мертвой хваткой, мы кое-как удержались в пределах лодки, и это был настоящий подвиг. Гектор сказал, что пираты и прочие мореплаватели во время тяжелых шквалов привязывают куда-нибудь руль и выбирают кливер, и считал, что нам также следует попытаться сделать что-нибудь в этом роде. Но я был за то, что пусть уж лучше лодка идет по ветру сама как ей идется.

Так как моему совету последовать было легче всего, мы на нем и остановились. Ухитряясь не выпускать планшира, мы предоставили лодке право самоопределения.

Порядка мили лодка неслась вверх по течению с такой скоростью, с которой я больше никогда под парусом не ходил и более не хочу. Затем на повороте она пошла в крен, пока полпаруса не оказались в воде. Потом она выпрямилась, каким-то чудом, и понеслась на банку вязкого ила.

Эта илистая отмель нас и спасла. Лодка пропахала ее до середины и там встала. Убедившись, что мы снова в состоянии передвигаться по собственной воле, и что нас больше не трясет и швыряет как горошины в баночке, мы подползли и отрезали парус.

Мы уже довольно походили под парусом. Мы не хотели переборщить и пресытиться. Мы прошли под парусом — под превосходным, полновесным, интересным, увлекательным парусом — и теперь решили, для разнообразия, пройтись на веслах.

Взявшись за весла, мы попытались снять лодку с отмели и тем самым сломали весло. Мы повторили попытку, с большой осторожностью, но весла были вообще никуда не годные, и второе сломалось еще быстрее чем первое, оставив нас совершенно беспомощными.

Перед нами ярдов на сто шла отмель, сзади была вода. Оставалось только сидеть и ждать, пока кто-нибудь пройдет мимо.

Денек был не тот, чтобы народ валил на реку; прошло целых три часа, прежде чем на горизонте появилось человеческое существо. Это был старый рыбак, который с колоссальным трудом нас-таки освободил и с позором отбуксировал обратно к пристани.

За доставку домой, за поломанные весла, за четыре с половиной часа пользования лодкой — за все это плавание нам пришлось выложить все карманные деньги, которые копились не одну неделю. Но зато мы приобрели опыт, а за опыт, как говорят, сколько ни плати — не переплатишь.

Глава XVI


Рэдинг. — Нас тянет паровой баркас. — Раздражающее поведение маленьких лодок. — Как они путаются под ногами у паровых баркасов. — Джордж и Гаррис снова увиливают от работы. — Весьма банальная история. — Стритли и Горинг.

Часам к одиннадцати появился Рэдинг. Река здесь грязна и уныла. По соседству с Рэдингом обычно никто не задерживается. Сам город — место старинное и знаменитое, он стоит здесь еще со смутных времен короля Этельреда, когда датчане поставили свои корабли в бухте Кеннет и отправились из Рэдинга грабить Уэссекс. Именно здесь Этельред и брат его Альфред дали датчанам бой и разбили их; Этельред при этом молился, а Альфред сражался[58].

В позднейшие годы Рэдинг, по-видимому, считался удобным местом куда можно было улизнуть, когда в Лондоне становилось скверно. В Рэдинг, как правило, сматывался Парламент, как только в Вестминстере появлялась чума; в 1625-м туда же устремился Закон, и все процессы велись тоже в Рэдинге. Пожалуй, иногда в Лондоне можно было и потерпеть какую-то там чуму, чтобы избавиться разом от законников и Парламента.

Во время борьбы Парламента с королем Рэдинг был осажден графом Эссексом[59], а четверть века спустя принц Оранский разбил там войско короля Джеймса[60].

В Рэдинге покоится Генрих Первый[61], в бенедиктинском аббатстве, которое он же и основал; развалины аббатства сохранились до наших дней. В том же аббатстве достославный Джон Гонт сочетался браком с леди Бланш[62].

У Рэдингского шлюза мы догнали паровой баркас, принадлежащий мои друзьям; они взяли нас на буксир и дотащили почти до самого Стритли. Идти на буксире у парового баркаса — сущее удовольствие. По-моему, гораздо приятнее, чем грести самому. И было бы еще приятнее, если бы не толпа проклятых лодчонок, которые постоянно путались под ногами у нашего баркаса — чтобы их не передавить, нам постоянно приходилось травить пар и стопорить ход. Это просто какое-то безобразие, как они путаются под ногами у баркасов, эти гребные шлюпки, необходимо принимать какие-то меры.

И они к тому же еще такие ужасно нахальные! Вы гудите так, что у вас чуть не лопается котел, а они и в ус не подуют. Будь моя воля, я регулярно топил бы лодку-другую, просто чтобы их поучить.

Чуть выше Рэдинга река снова очаровательна. Около Тайлхерста ее здорово портит железная дорога, но от Мэйплдэрхема до самого Стритли она великолепна. Чуть выше шлюза стоит Хардвик-Хаус, где Карл Первый играл в шары[63]. Окрестности Пенгборна, где находится курьезная крошечная гостиница «Лебедь», должно быть, так же здорово примелькались habitués Картинных Выставок[64], как и обитателям самого Пенгборна.

Перед самой пещерой паровой баркас моих друзей бросил нас на произвол судьбы, и тут Гаррис вознамерился повернуть дело так, якобы грести теперь была моя очередь. Это показалось мне совершенно необоснованным. С утра мы условились, что я дотащу лодку до трех миль выше Рэдинга. Так вот, мы уже на целых десять миль выше Рэдинга! Понятное дело, что теперь снова их очередь.

Однако мне не удалось склонить ни Джорджа, ни Гарриса к надлежащему взгляду на этот предмет, и я, чтобы не спорить без толку, взялся за весла. Не прошло минуты, как Джордж заметил что-то черное, плывущее по воде, и мы направили лодку туда. Когда мы приблизились, Джордж перегнулся через борт, схватил этот предмет и тут же отпрянул, с криком и бледный как полотно.

Это был труп женщины. Она легко покоилась на воде; лицо ее было спокойно и нежно. Его нельзя было назвать прекрасным; оно слишком рано состарилось, было слишком худым, изможденным. Но несмотря на печать нужды и страданий, оно все-таки было кротким, милым; на нем застыло то выражение расслабленного покоя, которое, случается, снисходит на лица больных, когда, наконец, боль покидает их.

К счастью для нас — у нас не было никакого желания здесь застрять и околачиваться по следственным кабинетам — какие-то люди на берегу тоже заметили тело и избавили нас от заботы о нем.

Впоследствии мы узнали историю этой женщины. Разумеется, это была старая как мир, банальнейшая трагедия. Женщина любила и была обманута — или обманулась сама. Так или иначе, она согрешила — с нами это по временам случается; семья и друзья, как и следовало ожидать, возмущенные и негодующие, захлопнули перед ней свои двери.

Брошенная бороться с судьбой одна, с ярмом позора на шее, она опускалась все ниже и ниже. Какое-то время она, вместе с ребенком, жила на двенадцать шиллингов в неделю, которые получала работая по двенадцать часов в день; шесть шиллингов она платила за содержание ребенка и пыталась удержать душу в теле на остальное.

Шесть шиллингов в неделю связывают душу с телом не очень крепко. Соединенные только такими непрочными узами, они все время норовят избавиться друг от друга. И вот в один день, наверное, боль и угрюмая беспросветность предстали перед ней как никогда ярко и ясно, и этот глумливый призрак испугал ее. Она обратилась к друзьям с последним призывом, но за холодной стеной благоприличия голос заблудшей парии не был услышан. Тогда она отправилась повидать ребенка; она взяла его на руки и поцеловала, безжизненно и безотрадно, не выдавая никакого чувства, а потом, вложив в ручонку коробку грошовых конфет, купила на последние деньги билет и уехала в Горинг.

Может быть, самые горькие воспоминания ее жизни были связаны с лесистыми берегами и ярко-зелеными лугами у Горинга; но женщины странным образом всегда прижимают к сердцу нож, который нанес им рану. А может быть, к горечи примешались солнечные воспоминания о самых сладких часах, проведенных здесь в тени зарослей, где деревья склоняют ветви к земле так низко.

Весь день она бродила по прибрежным лесам, а когда наступил вечер, и серые сумерки раскинули над водой свою печальную мантию, она простерла руки к молчаливой реке, которая знала ее печали и радости. И река приняла ее в нежные свои объятия, и приютила ее истомленную голову у себя на груди, и утолила боль.

Так согрешила она во всем — и в жизни, и в смерти. Боже, помилуй ее! И всех других грешников, будь таковые еще.

В Горинге, на левом берегу, или в Стритли на правом, или в обоих сразу, очень мило провести несколько дней. Водный простор здесь, до самого Пенгборна, так и манит пуститься в солнечный день под парусом, или пройтись под луной на веслах; места́ повсюду вокруг здесь полны очарования. В этот день мы собирались добраться до Уоллингфорда, но прелестный улыбчивый лик реки соблазнил нас, чтобы немного здесь задержаться. И мы, оставив лодку у моста, отправились в Стритли и позавтракали у «Быка», чем Монморанси оказался весьма удовлетворен.

Говорят, что холмы с обеих сторон реки здесь некогда соединялись и преграждали дорогу тому, что сегодня является Темзой, и что река тогда заканчивалась у Горинга, образуя огромное озеро. Я не в состоянии ни опровергнуть, ни подтвердить эту версию. Я ее просто сообщаю.

Стритли — старинный город, возникший, как большинство прибрежных городов и деревень, еще в саксонские и бриттские времена. Если вы можете выбирать где остановиться, то Горинг совсем не такое славное место как Стритли; но по-своему он тоже сойдет, и он ближе к железной дороге (на случай если вы собираетесь улизнуть из гостиницы не заплатив по счету).

Глава XVII


Стирка. — Рыба и рыболовы. — Об искусстве ловить рыбу на удочку. — Честный удильщик на муху. — Рыболовная история.

Мы задержались в Стритли на два дня и отдали платье в стирку. Сначала мы попробовали постирать его сами, в реке, под управлением Джорджа, но потерпели провал. Провал — это еще мягко сказано, потому что после стирки проблема только усугубилась. До стирки наше платье было очень, очень грязным, что правда то правда. Однако его еще можно было носить. А вот после стирки… В общем, река между Хенли и Рэдингом стала намного чище после того, как мы постирали в ней платье. Всю грязь, которая содержалась в реке между Хенли и Рэдингом, во время Стирки нам удалось собрать и уместить в одежду.

Как сказала нам прачка в Стритли, она чувствует себя просто обязанной просить тройную цену за такую работу. Она сказала, что это была уже не стирка, а какие-то земляные работы.

Мы безропотно оплатили счет.

Окрестности Стритли и Горинга — крупный центр рыболовства. Рыбная ловля здесь просто на славу. Река здесь просто кишит щукой, плотвой, ельцом, пескарем и угрем; здесь можно сидеть и удить с утра до вечера.

Кое-кто так и делает. Только никогда ничего не ловит. Я не знаю ни одного человека, который смог бы в Темзе что-то поймать (кроме головастиков и дохлых кошек), но в этом случае рыбная ловля уже не при чем. Местный «спутник рыболова» о возможности здесь что-то выловить даже не заикается. «Ареал благоприятен для рыбной ловли» — все что там сказано; и я, судя по тому что здесь видел, готов это заявление поддержать.

В мире больше нет такого места, где можно было бы столько удить. Есть рыболовы, которые приезжают сюда на весь день; есть такие, кто остается здесь на весь месяц. Если хотите, можете здесь поселиться и удить целый год — результат будет тот же.

«Руководство по рыбной ловле на Темзе» гласит, что «в этих местах ловятся также молодые щуки и окуни», но в этом Руководство по рыбной ловле неправо. Щуки и окуни в этих местах водятся, это я знаю наверняка. Вы можете наблюдать, как они носятся косяками; когда вы гуляете на берегу, они наполовину высовываются из воды и разевают рты в надежде получить печенье. А если вы идете купаться, они толкутся вокруг, путаются под ногами и выводят вас из терпения. Но чтобы они «ловились», будь то на червяка или еще как-нибудь подобным образом — сейчас.

Сам я рыболов неважный. В свое время я уделил немало внимания данной проблеме и, как мне казалось, добился определенных успехов. Но бывалые люди сказали, что настоящего рыболова из меня не получится, и посоветовали мне это дело бросить. Они сказали, что у меня в высшей степени точный бросок и я, как видно, обладаю нужной смекалкой и ленью в той степени, которая требуется. Но они были убеждены, что никакого рыбака из меня не получится никогда. Для этого у меня не хватает воображения.

Они говорили, что для поэта, сочинителя бульварных романов, репортера или еще чего-нибудь в этом роде я мог бы сойти. Но для того чтобы занять какое-либо положение среди рыболовов на Темзе требуется куда больше фантазии, смелости и изобретательности, чем есть у меня.

У некоторых сложилось такое впечатление, что будто для того чтобы стать хорошим рыбаком необходима только способность бегло врать не краснея. Это заблуждение. Простая голая фальсификация здесь бесполезна; она под силу даже самому желторотому. Малосущественные детали, рельефные вероятностные приемы, общая атмосфера доскональной скрупулезности, почти педантичной ортодоксальности — вот качества, по которым узнается подлинный рыболов.

Каждый может войти и сказать: «Вчера вечером я поймал пятнадцать дюжин окуней», или «В прошлый понедельник я вытащил пескаря весом в восемнадцать фунтов и длиной в три фута».

Здесь нет ни мастерства, ни искусства, которые для такого дела требуются. Это свидетельствует о мужестве, и не более.

Нет. Квалифицированный рыболов гнушается лжи, вот такой лжи. Его метод — сам по себе область науки.

Он преспокойно входит, не снимая шляпы, выбирает самое удобное кресло, набивает трубку и, не произнося ни слова, начинает курить. Он дает молодежи вволю похвастаться и, дождавшись мимолетной паузы, вынимает трубку из рта, выколачивает золу о решетку камина и замечает:

— Ладно, о том что я поймал во вторник вечером, лучше вообще никому не рассказывать.

— А что? — спрашивают его.

— Потому что все равно никто не поверит, — спокойно отвечает он, без малейшего оттенка горечи в голосе. Затем он снова набивает трубку и заказывает на три шиллинга шотландского виски со льдом.

После этого наступает молчание; никто не уверен в себе до такой степени, чтобы вступать со старым джентльменом в полемику, и тот вынужден продолжать, не дожидаясь компании.

— Нет, — задумчиво продолжает он. — Я бы и сам не поверил, расскажи мне такое. И все-таки это факт! Я просидел там весь день и не поймал вообще ничего. Полсотни плотвишек и два десятка щученышей в счет, разумеется, не идут. Я уж было решил, что клев никуда не годится, и хотел было бросить, как вдруг чувствую, кто-то здорово тяпнул лесу. Ну, думаю, опять какая-то мелочь, и подсекаю. Пусть меня повесят, но удилище как завязло! Только через полчаса — полчаса, сэр! — я смог вытащить эту рыбу, и каждую секунду я так и ждал, что оно треснет! Наконец я его вытащил, и как вы думаете, что это было? Осетр! Сорокафунтовый осетр, на удочку, сэр! Да, да, понимаю ваше удивление, понимаю… Хозяин, еще шотландского!

Потом он рассказывает, как все были поражены, и что сказала его жена, когда он добрался домой, и что подумал об этом Джо Багглз.

Я спросил хозяина одного трактира не берегу, не осточертело ли ему выслушивать все эти рыбацкие басни. Он ответил:

— О нет, сэр, теперь уже нет. Сначала, конечно, глаза на лоб у меня лезли, бывало. Но теперь ничего, нам ведь с хозяйкой приходится слушать их с утра до вечера. Ко всему привыкаешь, знаете ли. Ко всему привыкаешь.

Знал я одного юношу. Это был честнейший паренек; пристрастившись к ловле на муху, он взял за правило никогда не преувеличивать свой улов больше чем на двадцать пять процентов.

— Когда я поймаю сорок штук, — говорил он, — то всем буду рассказывать, что поймал пятьдесят, и так далее. Но больше я лгать не стану, потому что лгать грешно.

Однако двадцатипятипроцентный план не заработал вообще. Им просто не удалось воспользоваться. Самый большой улов его выражался цифрой три, а добавить к трем двадцать пять процентов нельзя (во всяком случае, в рыбах).

Ему пришлось повысить процент до тридцати трех с третью; но опять же, это было совсем неудобно в тех случаях, когда он ловил одну или две. Таким образом, в целях рационализации он решил количество просто удваивать.

В течение двух месяцев он честно следовал этой системе, но потом разочаровался и в ней. Никто не верил, что он преувеличивает улов только в два раза, и он, таким образом, не заработал себе никакой репутации, причем такая умеренность только ставила его в невыгодное положение среди других рыбаков. Поймав три маленькие рыбешки и уверяя всех, что поймал шесть, он только испытывал зависть к тому, который заведомо выловил всего одну, а рассказывал, что выудил пару дюжин.

В итоге он заключил с собой окончательное соглашение, которое свято с той поры соблюдал. Оно состояло в том, что каждая пойманная рыбешка считалась за десять, а еще десять добавлялось для старта. Например, если он не ловил вообще ничего, то говорил что поймал десяток (по этой системе вам никогда не удастся поймать меньше десятка, на этом она базируется). А дальше, если ему и на самом деле случалось поймать одну рыбку, такая считалась за двадцать, в то время как две — за тридцать, три — за сорок и т. д.

Эта система элементарна и проста в применении; позже говорили о том, что ее следует принять к использованию среди рыболовов вообще. Действительно, около двух лет назад Комитет Ассоциации рыбной ловли на Темзе рекомендовал внедрение этой системы[65], но некоторые из старейших членов Ассоциации выдвинули протест. Они заявили что готовы рассмотреть этот план, если коэффициент будет удвоен, так чтобы каждая рыба считалась за двадцать.

Если у вас найдется как-нибудь на реке свободный вечер, я посоветовал бы заглянуть в какой-нибудь прибрежный трактирчик и занять место в распивочной. Там вам почти наверняка встретится пара-тройка старых удильщиков, которые, потягивая пунш, заставят вас проглотить такую порцию рыболовных историй, что диспепсия вам гарантирована на месяц.

Мы с Джорджем — не знаю куда подевался Гаррис, но среди бела дня он вышел побриться, потом вернулся, потом целых сорок минут наводил глянец на башмаки, и с тех пор мы его не видели — так вот, мы с Джорджем и собакой, предоставленные в собственное распоряжение, на второй вечер отправились прогуляться в Уоллингфорд, а на обратном пути забрели в маленький прибрежный трактир, чтобы отдохнуть, перекусить, и так далее.

Мы вошли в зал и уселись. Там был какой-то старик, куривший длинную глиняную трубку, и мы, конечно, разговорились.

Он сообщил, что сегодня был славный денек, а мы сообщили, что и вчера был славный денек, а потом мы все сообщили друг другу, что и завтра, наверно, тоже будет славный денек. Джордж сказал, что урожай, кажется, будет отличный.

После этого каким-то образом выяснилось, что мы здесь проездом, и завтра утром двигаем дальше.

Затем в беседе произошла пауза, во время которой наши глаза блуждали по комнате. В конце концов они остановились на пыльном старом стеклянном шкафчике, высоко над каминной полкой. В нем содержалась форель. Эта форель меня просто загипнотизировала; рыба была просто чудовищной величины. На первый взгляд я даже принял ее за треску.

— А! — сказал джентльмен, проследив направление моего взгляда. — Славная штука, да?

— Просто необыкновенная, — пробормотал я, а Джордж спросил старика, сколько, по его мнению, она весит.

— Восемнадцать фунтов и шесть унций, — ответил наш друг, поднимаясь и снимая с вешалки плащ. — Да, — продолжал он, — третьего числа будущего месяца стукнет шестнадцать лет с того дня, как я ее вытащил. Я поймал ее на малька, чуть ниже моста. Люди мне рассказали, что она завелась в реке, а я говорю — поймаю! — и поймал. Сейчас такой рыбы в наших местах, наверно, уже немного. Спокойной ночи, джентльмены, спокойной ночи.

И он вышел, и мы остались одни.

После этого мы не могли оторвать от рыбины глаз. Это была действительно замечательная форель. Мы все еще смотрели на нее, когда у трактира остановилась повозка, в дверях возник местный извозчик, с кружкой в руке, и тоже воззрился на рыбу.

— Здоровенная форель, а? — сказал Джордж, оборачиваясь.

— Что говорить, немаленькая. — ответил возчик, затем, отхлебнув пива, добавил: — Вас тут, наверно, не было, когда ее поймали?

— Нет. Мы тут проездом.

— А! — сказал возчик. — Тогда конечно не было. Уже лет пять, как я ее поймал.

— О! Значит это вы  ее поймали? — сказал я.

— Да, сэр, — ответил наш приветливый собеседник. — Как раз под шлюзом, тогда там еще шлюз был, как-то в пятницу, после обеда. И поймал-то на муху, обалдеть просто. И пошел-то щук половить, ей-богу, какая форель, даже не думал, а как увидел на леске это чудище, чуть не упал, ей-богу. Еще бы, в ней как-никак двадцать шесть фунтов. Спокойно ночи, джентльмены, спокойной ночи.

Спустя пять минут пришел третий и описал, как он поймал эту форель одним ранним утром на уклейку. Потом он ушел, а на смену ему явился флегматичный джентльмен средних лет, который с важным видом уселся у окна.

Сперва все молчали. Потом, наконец, Джордж повернулся к вновь прибывшему и сказал:

— Прошу прощения и надеюсь вы простите нам нашу смелость — мы тут у вас совершенно чужие — но мы с моим другом были бы весьма признательны, если бы вы рассказали нам, как вам удалось поймать вот эту форель.

— А кто вам сказал, что эту форель поймал я?! — последовал удивленный ответ.

Мы ответили что никто, но мы как-то инстинктивно чувствуем, что это сделал именно он.

— Вот уж поразительный случай, совершенно поразительный! — рассмеялся флегматичный незнакомец. — Ведь да, ведь так, вы правы! Ее поймал я. Надо же, как вы так угадали? Нет, нет, это совершенно поразительно, поразительно!

И он рассказал нам, как потратил полчаса, чтобы ее вытащить, и как при этом у него сломалось удилище. Он сообщил, что когда пришел домой, тщательно ее взвесил, и она потянула на тридцать четыре фунта.

Потом ушел он, в свою очередь, а к нам заглянул хозяин. Мы рассказали все что услышали про форель, он пришел в страшный восторг, и мы от души хохотали.

— Выходит, Джим Бейтс, и Джо Маггл, и мистер Джонс, и старина Билли Мандерс — все рассказывали, что ее поймали они? Ха-ха-ха! Да-а, здорово! — восклицал честный старик, от души веселясь. — Ну да, сами поймали и повесили тут у меня  в гостиной, да? Ха-ха-ха!

И тогда он рассказал нам подлинную историю этой форели. Оказывается, он поймал ее сам, много лет назад, когда был совсем мальчишкой. Для этого не потребовалось никакого мастерства или искусства, ему просто повезло, как всегда везет мальчугану, который удирает с урока, чтобы в солнечный день поудить на веревочку, привязанную к пруту.

Он сказал, что когда притащил домой этакую форелину, его даже не стали пороть, и даже сам учитель признал, что она стоит тройного правила арифметики, со всеми упражнениями вместе взятыми.

Тут его позвали из комнаты, а мы с Джорджем снова уставились на рыбищу.

Это была воистину изумительная форель. Чем больше мы на нее смотрели, тем больше восхищались.

Она привела Джорджа в такой трепет, что он взобрался на спинку кресла, откуда ее было лучше видно.

Кресло шатнулось, Джордж, чтобы удержаться, в смятении схватился за шкафчик, шкафчик с грохотом полетел в низ, за ним слетел вместе с креслом и Джордж.

— Рыбу не угробил?! — вскричал я в страхе, бросаясь к нему.

— Надеюсь, — ответил Джордж, осторожно поднимаясь на ноги и осматриваясь.

Но он ошибся. Форель разлетелась вдребезги на тысячу кусков. (Я сказал тысячу, но их, может быть, было только девятьсот. Я не считал.)

Нам показалось странным и непонятным, как это чучело форели могло рассыпаться на такие маленькие кусочки.

Это действительно было бы странно и непонятно, если бы это было чучело. Но это было не чучело.

Форель была гипсовая.

Глава XVIII


Шлюзы. — Мы с Джорджем фотографируемся. — Уоллингфорд. — Дорчестер. — Эбингдон. — Семейственный человек. — Хорошее место, где можно утонуть. — Трудный участок реки. — Развращающее влияние речного воздуха.

Рано утром мы покинули Стритли, прошли на веслах до Калэма, стали в затоне и, натянув тент, легли спать.

Река между Стритли и Уоллингфордом выдающего интереса не представляет. За Кливом у вас будет участок в шесть с половиной миль, где нет ни одного шлюза. Это, пожалуй, самый длинный свободный участок реки выше Теддингтона, и этим пользуется Оксфордский гребной клуб для своих отборочных соревнований среди восьмерок[66].

Но, как бы ни радовало такое отсутствие шлюзов человека с веслом, любителю развлечений остается об этом только жалеть.

Мне, например, шлюзы нравятся. Они приятно разнообразят скучищу гребли. Мне нравится сидеть в лодке и медленно возноситься из прохладных глубин к новым горизонтам и новым пейзажам; или погрузиться в бездну, как бы покинув мир, а потом ждать, когда заскрипят мрачные створы и полоска дневного света начнет расширяться. И вот перед вами простирается во всю гладь улыбающаяся река, и вы освобождаете свою лодчонку из недолгого плена и вновь выбираетесь на приветливый простор Темзы.

Они такие живописные, эти шлюзы! Бравый старик-сторож, веселая жена и ясноглазая дочка — как приятно перекинуться с ними парой слов![67] Здесь встречаешься с другими лодками и обмениваешься речными сплетнями. Без этих обсаженных цветами шлюзов Темза перестанет казаться страной чудес.

Разговоры о шлюзах напоминают мне о катастрофе, в которую чуть не попали мы с Джорджем однажды летом около Хэмптон-Корта.

День был чудесный, шлюз был забит, и, как водится на реке, пока мы стояли, а вода поднималась, некий хваткий фотограф нас фотографировал.

Я не сразу сообразил в чем дело, и поэтому был весьма удивлен, когда заметил, как Джордж лихорадочно поправляет брюки, ерошит волосы, залихватски сдвигает шапочку на самый затылок и затем, изобразив печально-благодушевную томность, принимает грациозную позу и пытается куда-нибудь спрятать ноги.

Сначала я подумал, что он заметил какую-нибудь знакомую девушку; я стал оглядываться, чтобы выяснить кого именно. Тут я увидел, что все вокруг одеревенели. Все застыли в таких затейливых и прихотливых позах, какие я видел только на японском веере. Девушки улыбались. О, как они были милы! А молодые люди хмурились, и лица их выражали величие и суровость.

Тут, наконец, истина постигла меня, и я испугался, что не успею. Наша лодка была впереди всех, и я рассудил, что с моей стороны испортить фотографу снимок будет просто невежливо.

Итак, я быстро повернулся лицом и занял позицию на носу, опершись на багор с небрежным изяществом, таким манером, чтобы стало понятно, какой я сильный и ловкий. Я поправил прическу, выпустил на лоб прядь и придал лицу выражение ласковой грусти с легким оттенком цинизма, что, как говорят, мне идет.

Пока мы стояли так в ожидании решительного момента, сзади раздался голос:

— Эй! Посмотрите на нос!

Я не мог оглянуться и выяснить, что там случилось, и чей это был нос, на который было нужно смотреть. Я бросил украдкой взгляд на нос Джорджа. Нос как нос (во всяком случае, исправлять там было нечего). Тогда я покосился на свой, но и там все было вроде как надо.

— Посмотрите на нос, осел вы этакий! — крикнул тот же голос, уже громче.

Затем другой подхватил:

— Вытаскивайте скорее свой нос, алё! Вы, вы, двое с собакой!

Ни Джордж, ни я оглянуться не решались. Фотограф уже взялся за крышечку, и снимок мог быть сделан в любую секунду. Это нам так орут? Ну и что там такое у нас с носами? Почему их надо вытаскивать?

Но тут завопил уже весь шлюз, и зычный глас откуда-то сзади воззвал:

— Да гляньте же на свою лодку, сэр! Эй вы, в черно-красных шапках! Быстрей, а то на снимке получатся ваши трупы!

Тогда мы оглянулись и увидели, что нос нашей лодки застрял между брусьями стенки, а вода прибывает и лодка кренится. Еще секунда, и мы опрокинемся. С быстротой молнии мы схватились за весла; мощный удар в боковину освободил лодку, а мы полетели вверх тормашками.

На этой фотографии мы с Джорджем получились плохо. Как и следовало ожидать (наверно это была судьба), фотограф пустил в ход свою чертову машину как раз в тот момент, когда мы лежали на спинах, болтая ногами как сумасшедшие, а на наших физиономиях было написано «Где мы?» и «Что случилось?».

Главным композиционным элементом на фотографии оказались, без сомнения, наши четыре ноги. Потому что больше почти ничего не было видно. Они заняли передний план целиком. За ними можно было разглядеть очертания других лодок и фрагменты окружающего пейзажа; все остальное, однако, имело такой совершенно несущественный и жалкий вид, в сравнении с нашими ногами, что пассажиры других лодок просто устыдились собственного ничтожества и карточки заказывать не стали.

Владелец одного парового баркаса, который заказал шесть штук, отменил заказ, как только увидел негатив. Он сказал, что возьмет карточки, если ему покажут где его паровой баркас. Но никто показать не смог, потому что баркас находился где-то за правой ногой Джорджа.

С этой фотографией вышло вообще много неприятностей. Фотограф считал, что мы должны взять по дюжине штук каждый, поскольку заняли девять десятых площади снимка. Но мы отказались. Мы сказали, что не прочь фотографироваться во весь рост, но предпочитаем делать это в корректной ориентации.

Уоллингфорд, который на шесть миль выше Стритли, городок очень древний; он являлся активным центром по производству английской истории. Во времена бриттов это был примитивный, вылепленный из грязи поселок; бритты жили здесь до тех пор, пока римские легионы не прогнали их и не заменили глинобитные стены мощными укреплениями, следы которых Время не смогло уничтожить до наших пор — так здорово умели строить каменщики тех древних времен.

Но Время, пусть и споткнулось о римские стены, вскоре обратило в прах самих римлян, и после них дикари-саксы дрались здесь с мамонтами-датчанами, пока не пришли норманны.

Город, укрепленный и обнесенный стенами, простоял до самой Парламентской войны, когда Фэйрфакс подверг его долгой и жестокой осаде[68]. Но город все-таки пал, и стены его были разрушены до основания.

От Уоллингфорда к Дорчестеру окрестность реки становится гористее, разнообразнее и живописнее. Дорчестер стоит в полумиле от берега. Если лодка у вас небольшая, к городку можно подобраться на веслах по Тему, но лучше все-таки причалить у Дэйского шлюза и пройтись пешком по лугам. Дорчестер — обворожительно мирный старинный городок, уютно дремлющий в безмятежности и покое.

Дорчестер, как и Уоллингфорд, был городом уже в древности; он назывался тогда Кайр Дорен, «город на воде». Позднее римляне поставили здесь огромный лагерь; окружающие укрепления видно и до сих пор как невысокие сглаженные холмы. В саксонские дни Дорчестер был столицей Уэссекса. Город этот очень древний и когда-то был велик и мощен. А теперь он стоит себе в стороне от шумного света, тихонько дремлет и видит сны.

Вокруг Клифтон-Хэмпдена — деревушка просто прелестная, старомодная, покойная, вся в изящном цвету — речной пейзаж роскошен и великолепен. Если вам придется заночевать в Клифтоне, лучше всего остановиться в «Ячменной скирде». Это, бесспорно, на реке самая чудная, самая старинная гостиница. Она стоит справа от моста, довольно далеко от деревни. Маленькие фронтончики, соломенная крыша и решетчатые окна придают ей совершенно сказочный вид, а внутри там и вовсе как «в некотором царстве, в некотором государстве».

Для героини современного романа эта гостиница место не совсем подходящее. Героиня современного романа, как правило, «царственно высока» и постоянно «выпрямляется в полный рост». В «Ячменной скирде» она бы каждый раз билась головой в потолок.

Для пьяного эта гостиница место также никуда не годное. Слишком здесь много сюрпризов в виде всяких нежданных ступенечек — то вниз из одной комнаты, то вверх в другую. Что подняться в спальню, что, поднявшись, отыскать постель — никакое из таких предприятий ему не осуществить никогда.

Наутро мы встали рано, потому что хотели попасть в Оксфорд к полудню. Просто удивительно, как рано встаешь когда ночуешь на открытом воздухе. Как-то не особо хочется полежать «еще пять минут», как обычно хочется на перине, когда лежишь завернувшись в плед на дне лодки, с саквояжем вместо подушки. Мы покончили с завтраком и прошли Клифтонский шлюз уже к половине девятого.

От Клифтона до Калэма берега тянутся плоские, нудные и неинтересные, но после Калэмского шлюза — это самый холодный и глубокий шлюз на реке — пейзаж оживляется.

В Эбингдоне река подходит прямо к улицам. Эбингдон — типичный провинциальный городок, спокойный, чрезвычайно респектабельный, чистенький и отчаянно скучный. Он гордится своей древностью, но ему вряд ли сравниться с Уоллингфордом и Дорчестером. Когда-то здесь стояло знаменитое аббатство, и теперь в том что осталось от священных стен варят горькое.

В Эбингдонской церкви Св. Николая стоит памятник Джону Блэкуоллу и его жене Джейн, которые после долгой и счастливой супружеской жизни скончались в один и тот же день, 21 августа 1625 года. А в церкви Св. Елены есть запись о мистере У. Ли, умершем в 1637 году, который «имел в жизни своей от чресл своих потомства двести без трех». Если попробовать посчитать, получится что семейство мистера Ли насчитывало сто девяносто семь человек. Мистер У. Ли (пять раз избиравшийся мэром Эбингдона) был, без сомнения, благодетелем своего поколения; но я надеюсь, что в наш перенаселенный девятнадцатый век таких осталось уже немного.

Между Эбингдоном и Ньюнэм-Кортни Темза очаровательна. В Ньюнэм-Парк побывать весьма стоит. Он открыт по вторникам и четвергам. Во дворце собрана богатая коллекция картин и редкостей, а сам парк очень красив.

Бьеф под Сэнфордской перемычкой, сразу под шлюзом, очень подходящее место для того чтобы утопиться. Подводное течение здесь просто страшное; стоит вам только туда попасть — и дело в шляпе. Здесь установлен обелиск, отмечающий место где уже утонули двое купальщиков. Ступеньки этого обелиска обычно служат трамплином для молодых людей, которые стремятся проверить, как здесь на самом деле опасно.

Иффлийский шлюз с «Мельницей», в миле от Оксфорда[69], — излюбленный сюжет среди братьев по кисти, обожающих речную сцену. Реальный объект, однако, после картин вызывает значительное разочарование. Вообще, я заметил, в этом мире мало что как-то соответствует своему изображению на картинке.

Иффлийский шлюз мы прошли около половины первого и затем, приведя лодку в порядок и приготовив все к высадке, двинулись на приступ последней мили. Чтобы разобраться в этом участке реки на нем нужно родиться. Я бывал здесь порядочно, но освоиться так и не смог. Человек, способный пройти прямым курсом от Иффли до Оксфорда, вероятно, сумеет ужиться под одной крышей с женой, тещей, старшей сестрой и старой семейной служанкой его младенческих лет.

Сначала течение тащит вас к правому берегу, потом к левому, потом выносит на середину, разворачивает три раза, снова уносит вверх и заканчивает, как правило, попыткой расплющить вас о дебаркадер со студентами.

Все это, разумеется, послужило причиной того, что на протяжении данной мили мы постоянно становились поперек дороги другим лодкам, а они нам; а это, разумеется, послужило причиной того, что в ход было пущено внушительное количество ненормативной лексики.

Не знаю почему оно так, но на реке все становятся просто до крайности раздражительны. Пустяковые казусы, которые на суше проходят почти незаметно, доводят вас практически до исступления если случаются на воде. Когда Джордж с Гаррисом разыгрывают из себя ослов на суше, я снисходительно улыбаюсь. Когда они идиотничают на реке, я употребляю такие ругательства, от кровь стынет в жилах. Если наперерез моей лодке лезет другая, мне хочется схватить весло и поубивать там всех.

Тишайшие, кротчайшие на берегу люди попав в лодку становятся буйными и кровожадными. Однажды я совершал плавание с молодой леди. Это была самая ласковая и славная девушка, сама по себе, но слушать, как она выражается на реке, было просто страшно.

— Алё! Чтоб ты сдох! — вопила она, когда какой-нибудь незадачливый гребец попадался ей на пути. — Надо смотреть куда прешься!

А если парус не становился как следует, она хватала его, дергала вообще уже страшно и с возмущением объявляла:

— Нет, вот ведь гаденыш!

И тем не менее, как я уже говорил, на берегу она была мила и добросердечна.

Речной воздух оказывает развращающее влияние на характер; и это, я думаю, та причина, по которой даже грузчики с барж иной раз нагрубят друг другу, допустив выражения, о которых, не сомневаюсь, в спокойную минуту жалеют.

Глава XIX


Оксфорд. — Рай в представлении Монморанси. — Лодка, которая берется напрокат в верховьях Темзы; ее привлекательность и преимущества. — «Гордость Темзы». — Погода меняется. — Река в разных аспектах. — Нерадостный вечер. — Тоска по недостижимому. — Ободрительная беседа. — Джордж играет на банджо. — Траурная мелодия. — Еще один мокрый день. — Бегство. — Скромный ужин и тост.

В Оксфорде мы провели два очень приятных дня. В Оксфорде навалом собак. В первый день Монморанси дрался одиннадцать раз, во второй — четырнадцать, и определенно считал, что попал в рай.

Среди людей по характеру слишком слабых или слишком ленивых (кто как) чтобы наслаждаться греблей против течения, распространен обычай нанимать в Оксфорде лодку и спускаться оттуда вниз. Для энергичных, однако, путешествие вверх по течению предпочтительнее однозначно. Все время плыть по течению не полезно. Гораздо больше удовлетворения — бороться с ним, распрямляя спину, и наперекор ему прокладывать дорогу вперед. Во всяком случае так мне кажется, когда Гаррис с Джорджем гребут, а я сижу на руле.

Тем же, кто все-таки предлагает стартовать в Оксфорде, я рекомендую запастись собственной лодкой (если, конечно, не получится запастись чужой без риска попасться). Лодки, которые дают напрокат за Марло, в общем, очень хорошие лодки. Они почти не текут, и если с ними обращаться бережно, разваливаются на куски или тонут нечасто. В них есть на что сесть, и есть все необходимое — или почти все необходимое — чтобы грести и править.

Но они не эффектны. Лодка, которая берется напрокат за Марло, не такая лодка, в которой можно рисоваться и пускать в глаза пыль. Лодка, которая берется напрокат в верховьях Темзы, очень скоро кладет конец всяким подобного рода глупостям со стороны своих пассажиров. Это ее главное — и, пожалуй, единственное — достоинство.

Человек в лодке, которая берется напрокат в верховьях Темзы, склонен к скромности и уединению. Он любит держаться в тени, под деревьями, и путешествует большей частью либо рано утром, либо поздно вечером, когда людей на реке немного.

Когда человек в лодке, которая берется напрокат в верховьях Темзы, видит знакомого, он вылезает на берег и прячется за деревом.

Однажды летом я был в компании, которая взяла напрокат лодку в верховьях Темзы на несколько дней. Никто из нас до тех пор не видел лодки, которая берется напрокат в верховьях Темзы; и когда мы ее увидели, то не поняли, что это такое.

Мы заказали по почте четырехвесельный скиф. Когда с чемоданами мы спустились на пристань и назвали себя, лодочник воскликнул:

— Как же, как же! Это вы заказали четырехвесельный скиф. Все в порядке. Джим, тащи сюда «Гордость Темзы».

Мальчик ушел и через пять минут возвратился, с трудом волоча за собой фрагмент ископаемой древесины, по всей видимости откопанный совсем недавно, причем откопанный неосторожно, с нанесением неоправданных повреждений в процессе раскопок.

Лично я при первом взгляде на данный предмет решил, что это какой-то реликт эпохи Древнего Рима. Реликт чего именно я не знаю, скорее всего, гроба.

Верховья Темзы изобилуют римскими древностями, и мое предположение показалось мне весьма вероятным. Однако один из нас, серьезный юноша, смысливший кое-что в геологии, мою древнеримскую теорию осмеял. Он сказал, что даже наиболее посредственному интеллекту (категория, к которой он, к его глубокому сожалению, причислить меня не может) совершенно ясно, что предмет, обнаруженный мальчиком, является окаменелым скелетом кита. И он указал нам на ряд признаков, свидетельствовавших о том, что ископаемое должно принадлежать к доледниковому периоду.

Чтобы урегулировать конфликт, мы обратились к мальчику. Мы сказали, чтобы он не боялся и сообщил правду как есть. Была ли окаменелость китом пре-библейских времен или гробом эпохи раннего Рима?

Мальчик сказал, что это была «Гордость Темзы».

Подобный ответ со стороны мальчика мы сначала нашли весьма остроумным, и за такую находчивость кто-то даже выдал ему два пенса. Но когда он уперся, и шутка, как нам показалось, стала переходить границы, мы разозлились.

— Ладно, ладно, юноша! — оборвал его наш капитан. — Хватит нам тут болтать. Тащи это корыто обратно к мамаше, а сюда давай лодку.

Тогда к нам вышел сам шлюпочник и заверил нас, своим словом специалиста, что данный предмет на самом деле является лодкой; больше того, это и есть тот самый «четырехвесельный скиф», выбранный для нашего сплава по Темзе.

Мы разворчались. Мы считали, что он мог бы, по крайней мере, ее побелить или просмолить бы. В общем, сделать хоть что -нибудь , чтобы она отличалась от обломка кораблекрушения хоть как -нибудь . Но он не находил в ней никаких изъянов.

На наши замечания он даже обиделся. Он сказал, что выбрал для нас лучшую лодку из всего своего фонда, и что мы еще должны сказать спасибо.

Он сказал, что «Гордость Темзы», как она тут стоит (или, вернее, находится), так и прослужила верой и правдой сорок лет только на его памяти; никто никогда ни разу на нее не жаловался, и он вообще не поймет, зачем нам сейчас это нужно.

Мы больше не спорили.

Мы связали веревочками части этой так называемой лодки, раздобыли немного обоев, налепили их на самые изгаженные места, помолились и ступили на борт.

За шестидневный прокат останца с нас содрали тридцать пять шиллингов. На любом складе, где продается плавник, мы приобрели бы такой предмет, со всеми потрохами, за четыре шиллинга и шесть пенсов.

На третий день погода испортилась (простите, я говорю уже о теперешнем путешествии), и из Оксфорда в обратный путь мы вышли под самым дождем, мелким и нудным.

Река — когда солнце сверкает в танцующих волнах, красит золотом серо-зеленые стволы буков, сверкает во тьме прохладных лесных троп, прогоняет с мелководья тени, швыряется с мельничных колес алмазами, шлет поцелуи кувшинкам, резвится в пенистых запрудах, серебрит мшистые мосты и стены, ласкает всякий крохотный городишко, озаряет каждую лужайку и тропку, прячется в тростниках, смеется и подглядывает из бухточек, сверкает радостно на парусах, наполняет воздух нежностью и сиянием — это волшебный золотой поток.

Но река — холодная и безрадостная, когда нескончаемые капли дождя падают на сонные темные воды, как будто где-то в мрачном покое плачет женщина, а леса, угрюмые и молчаливые, стоят в своих мглистых саванах по берегам как некие привидения, как безмолвные духи, с укоризной взирающие на зло, как духи забытых друзей — это призрачные воды в стране пустых сожалений.

Солнечный свет — это горячая кровь Природы. Какими тусклыми, какими безжизненными глазами взирает на нас мать Земля, когда солнечный свет покидает ее. Тогда нам тоскливо с нею; она как будто не узнает нас и не любит нас. Она подобна вдове, потерявшей любимого мужа — дети трогают ее за руки, заглядывают в глаза, но она даже не улыбнется им.

Целый день мы гребли под доджем — тоска просто ужасная. Сначала мы делали вид, что нам это нравится. Мы говорили, что вот оно разнообразие, и нам интересно познакомиться с Темзой во всех ее разнообразных аспектах. Нельзя же рассчитывать, что солнце будет все время, да нам этого и не хотелось. Мы уверяли друг друга, что Природа прекрасна даже в слезах, и т. д. и т. п.

Мы с Гаррисом, первые несколько часов, были просто в восторге. Мы затянули песню о цыганской жизни — как она восхитительна, открыта грозе, солнцу и каждому ветру! — и как цыган радуется дождю, и какая дождь для него благодать, и как он смеется над всеми, кому дождь не нравится.

Джордж веселился более воздержанно и не расставался с зонтиком.

Перед завтраком мы натянули брезент и так плыли до самого вечера, оставив лишь узкий просвет на носу, чтобы можно было шлепать веслом и нести вахту. Таким образом мы прошли девять миль и остановились на ночлег чуть ниже Дэйского шлюза.

Если честно, что вечер мы провели славный я сказать не могу. Дождь лил с молчаливым упорством. В лодке все отсырело и липло к рукам. Ужин не удался. Холодный пирог с телятиной, когда есть не хочется, тошнотворен. Мне хотелось отбивной и сардин. Гаррис пробормотал что-то насчет палтуса под белым соусом и отдал остатки своего пирога Монморанси (который от них отказался и, будучи таким предложением явным образом оскорблен, отошел и уселся в конце лодки, один).

Джордж потребовал прекратить разговоры о подобных вещах; во всяком случае до тех пор пока он не покончит с холодной отварной говядиной без горчицы.

После ужина мы сыграли в «Наполеон»[70]. Мы играли часа полтора, причем Джордж выиграл четыре пенса (Джорджу всегда везет в картах), а мы с Гаррисом проиграли ровно по два.

Тогда мы решили прекратить азартные игры. Как сказал Гаррис, они порождают нездоровые чувства, если переувлечься. Джордж предложил продолжить, чтобы мы смогли отыграться, но мы с Гаррисом в поединок с Судьбой предпочли не вступать.

После этого мы приготовили себе пунша, уселись и завели беседу. Джордж рассказал об одном знакомом, который два года назад поднимался вверх по реке, ночевал в сырой лодке (точно в такую погоду) и схватил ревматизм. Спасти его не удалось никак; через десять суток он умер в страшных мучениях. Джордж сказал, что его знакомый был совсем молод и как раз собирался жениться. По словам Джорджа, это был один из наиболее скорбных случаев, ему известных.

Это навеяло Гаррису воспоминания о приятеле, который служил в волонтерах и, будучи в Олдершоте, однажды ночевал в палатке («точно в такую погоду», сказал Гаррис); утром он проснулся калекой на всю жизнь. Гаррис сказал, что когда мы вернемся в город, он познакомит нас с этим приятелем; у нас обольются кровью сердца, когда мы увидим его.

Естественным образом завязалась увлекательная беседа о радикулитах, лихорадках, простудах, бронхитах и пневмониях. Гаррис заметил, что если кто-то из нас тут посреди ночи вдруг разболеется, это будет просто ужасно, учитывая как далеко мы от доктора.

Нам не хотелось кончать беседу на такой невеселой ноте, и я, недолго думая, предложил Джорджу вытащить банджо и исполнить нам, что ли, комические куплеты.

Должен сказать, Джордж не заставил себя упрашивать. Он не стал лепетать вздор вроде того, что «забыл ноты дома» и так далее. Он немедленно выудил свой инструмент и заиграл «Волшебные черные очи»[71].

До этого вечера я всегда считал, что «Волшебные черные очи» — вещь довольно банальная. Но Джордж обнаружил в ней такие залежи скорби, что я был попросту изумлен.

По мере того как траурная мелодия развивалась, нас с Гаррисом одолевало желание броситься друг другу в объятия и зарыдать. Огромным усилием воли мы подавили подступающие к глазам слезы и внимали страстному, душераздирающему напеву в молчании. Когда подошел припев, мы даже сделали отчаянную попытку развеселиться. Снова наполнив стаканы, мы затянули хором; Гаррис запевал, дрожащим от волнения голосом, а мы с Джорджем за ним:


Волшебные черные очи,
Я вами сражен наповал!
За что вы меня погубили,
За что я так долго…

Тут мы не выдержали. Непередаваемый пафос, с которым Джордж проаккомпанировал словам «за что», в нашем теперешнем состоянии мы вынести не смогли. Гаррис рыдал как ребенок, а собака так выла, что я испугался, как бы это не кончилось разрывом сердца или голосовых связок.

Джордж захотел продолжить и исполнить еще куплет. Он считал, что когда лучше овладеет мелодией и сможет вложить в исполнение больше «энергии», она будет звучать не так грустно. Большинство, однако, было настроено против эксперимента.

Делать было больше нечего, и мы пошли спать — то есть разделись и начали ворочаться на дне лодки. Часа через три-четыре нам удалось забыться каким-то сном, а в пять утра мы уже поднялись и позавтракали.

Второй день как две капли воды был похож на первый. Дождь лил не переставая, и мы, закутавшись в макинтоши, сидели под брезентом и медленно дрейфовали.

Кто-то из нас — точно не помню, вроде даже как я — предпринял, по мере того как продолжалось утро — несколько убогих попыток снова понести вчерашнюю цыганскую чепуху (мы, мол, дети Природы, у которой нет плохой погоды, и т. д. т. п.), Но это не встретило одобрения, целиком и полностью. Строчка


Льет дождь — ну что ж, и пусть!

с такой мучительно очевидностью выражала наши чувства, что петь было просто напрасно.

В одном мы были единодушны — будь что будет, но мы будем стоять до последнего. Мы собирались наслаждаться двухнедельным плаванием по реке, и мы намерены наслаждаться двухнедельным плаванием по реке. Пусть мы при этом погибнем! Что ж, тем хуже для наших друзей и родственников, но ничего не поделаешь. Мы чувствовали, что отступить перед погодой в климате подобном нашему значит создать губительный прецедент.

— Осталось только два дня, — сказал Гаррис, — а мы молоды и сильны. В конце концов мы, может быть, это переживем.

Около четырех мы приступили к обсуждению планов на вечер. Мы как раз прошли Горинг и решили догрести до Пенгборна, чтобы стать там на ночь.

— Еще вечерок на славу, — пробурчал Джордж.

Мы сидели и размышляли о том, что нас ждет. В Пенгборне мы будем часов в пять. С обедом можно управиться, скажем, к половине седьмого. Потом мы будем бродить под проливным дождем по деревне, пока не придет время спать или, устроившись в полутемном баре, изучать календарь.

— В «Альгамбре» и то было бы веселее[72], — сказал Гаррис, отважившись на секунду высунуть голову и обозревая небо.

— А потом бы мы поужинали у [73], — добавил я машинально.

— Да, я почти жалею, что мы решили не бросать лодку, — ответил Гаррис, после чего воцарилось молчание.

— Если бы мы не решили обречь себя на верную смерть в этом гнусном старом гробу, — заметил Джордж, окинув лодку взглядом, исполненным глубокой ненависти, — то стоит заметить, что в начале шестого, насколько я помню, из Пенгборна отходит поезд. Мы успели бы в Лондон как раз вовремя чтобы перекусить, а потом отправиться в заведение, о котором ты говоришь.

Ему никто не ответил. Мы поглядели друг на друга, и казалось, каждый прочел на лице остальных свои собственные низкие и грешные мысли. Не говоря ни слова, мы вытащили и проверили кожаный саквояж. Мы оглядели реку вверх и вниз по течению. Кругом ни души!

Двадцать минут спустя можно было увидеть, как трое мужчин, сопровождаемые сконфуженным псом, крадучись пробираются от лодочной станции у гостинцы «Лебедь» в направлении станции железнодорожной. Одежда их не отличалась ни элегантностью, ни экстравагантностью: черные кожаные башмаки — грязные; фланелевые лодочные костюмы — чрезвычайно грязные; коричневые фетровые шляпы — совершенно измятые; плащи — насквозь промокшие; зонтики.

Лодочника в Пенгборне мы обманули; у нас не хватило духу сознаться, что мы бежим от дождя. Лодку, со всем что в ней содержалось, мы оставили на его попечение и велели приготовить для нас к девяти утра. Если же, сказали мы, случится что-либо непредвиденное, отчего мы не сможем вернуться, мы сообщим ему почтой.

Мы прибыли на Паддингтонский вокзал в семь часов и помчались в тот ресторан, о котором я говорил. Там мы разделили легкую трапезу, оставили Монморанси, вместе с указаниями насчет ужина, который следовало приготовить к половине одиннадцатого, и продолжили путь в направлении Лестер-сквер.

В «Альгамбре» мы стали центром внимания. Когда мы подошли к кассе, нас невежливо перенаправили на Касл-стрит за угол, сообщив, что мы опаздываем на полчаса.

Мы все-таки убедили кассира, с некоторым трудом, что мы вовсе не «всемирно известные акробаты с Гималайских гор»; он принял деньги и позволил войти.

Внутри нас ждал еще больший успех. Наши бронзовые физиономии и живописный костюм привлекали восхищенные взоры повсюду. Мы произвели сенсацию.

Это был настоящий триумф.

После первого балетного номера мы удалились и направились в ресторан, где нас уже поджидал ужин.

Должен признаться, ужин доставил мне удовольствие. Целых десять дней мы пробавлялись в общем-то только холодным мясом, кексами и хлебом с вареньем. Диета простая и питательная, но совершенно неувлекательная. Поэтому аромат Бургундского, запах французских соусов, длинные ломти хлеба и сияющие салфетки как долгожданные гости возникли в дверях наших душ.

Сперва мы уписывали в полном молчании, выпрямившись и крепко ухватив ножи с вилками; но вот наступила минута, когда мы откинулись и задвигали челюстями медленно и лениво. Вытянув под столом ноги и уронив на пол салфетки, мы окинули критическим взглядом закопченный потолок, которого до этого не замечали, отставили подальше бокалы и преисполнились доброты, глубокомыслия и всепрощения.

Тогда Гаррис, который сидел рядом с окном, отдернул штору и посмотрел на улицу.

Мостовая мрачно мерцала в сырости, тусклые фонари мигали при каждом порыве ветра, струи дождя хлестали по лужам и устремлялись по желобам в канавы. Прохожие, немногочисленные и насквозь промокшие, сгорбившись под зонтиками, с которых лила вода, торопились прочь; женщины высоко подбирали юбки.

— Что ж, — молвил Гаррис, протягивая руку к бокалу, — путешествие вышло на славу, и я от души благодарен старушке Темзе. Но я думаю, мы правильно сделали, что смотали удочки вовремя. Итак, за Троих, благополучно выбравшихся из Лодки!

И Монморанси, стоя на задних лапах перед окном и глядя во тьму, тявкнул в знак решительной солидарности с тостом.

Примечания

1

Не успел я просмотреть до середины список «продромальных симптомов»…  — Продромальные симптомы, предвестники заболевания.

2

…у меня не было «стертых коленей».  — Housemaid’s knee, специфическое заболевание, возникающее от регулярной работы, которая выполняется стоя на коленях (мытье полов, натирание паркета и т. п. (термин буквально значит «колено домработницы»). Когда Джей удивляется, отчего у него, работника «умственного труда», нет такого воспаления коленной чашечки, англичанину викторианской эпохи его удивление будет смешно. Джей возмущен — я что, полный калека? — что особенно забавно в контексте посещения библиотеки.

3

…«Рефери» не достанешь ни за какие деньги…  — «Рефери», популярная спортивная газета в Англии конца XIX века, основана в 1877 г. Газета выходила по воскресеньям и была посвящена главным образом спортивным новостям (в частности скачкам).

4

…точно вы и капитан Кук, и сэр Фрэнсис Дрейк, и Христофор Колумб сразу.  — Кук Джеймс (1728—79), английский мореплаватель, трижды обогнувший Землю; руководил тремя экспедициями, открыл в Тихом океане 11 архипелагов и 27 островов. Дрейк Фрэнсис (1540–1596), английский мореплаватель, вице-адмирал; руководил пиратскими экспедициями в Вест-Индию; в 1577—80 совершил 2-е (после Ф. Магеллана) кругосветное плавание.

5

Обед в шесть (суп, рыба, entree, жаркое, птица, салат, сладкое, сыр, десерт).  — entree, блюдо (закуска), подаваемое перед жарким.

6

В продолжение следующих четырех дней он вел простую безупречную жизнь, питаясь тощими галетками с содовой.  — У Джерома здесь смешной фрагмент, основанный на свойствах препозитивного определения, которому в русском языке соответствия нет. Речь идет о популярных сухих печеньях (галетах), Thin Captain’s Biscuits, которые выпускались английской фирмой «Хантли и Палмер» до 1939 г. Бренд переводится как «тонкие капитанские галеты» (ср. устойчивое выражение ship’s biscuit — корабельное печенье, собственно, «галета»). Джей, описывая страдания приятеля, рассказывает, что тот «вел простую безупречную жизнь»…on thin captain’s biscuits, и добавляет «я имею в виду, что тощие были галеты, а не капитан» (I mean that the biscuits were thin, not the captain). С точки зрения английской грамматики, Thin Captain’s Biscuits, в данном случае, вполне можно понимать и как «тощие капитанские галеты», и как «галеты тощего капитана». В 1907 г., например, фунтовая упаковка Captain’s Thin стоила 8 шиллингов и 9 пенсов; это было недешево, и отсюда понятна ирония Джея, который подразумевает, что на такие деньги остается вести простую безупречную жизнь, т. к. на какую-либо другую еду ничего не останется.

7

Гаррис, однако, добавил, что река «попадает в тютельку». Я не знаю, что это такая за «тютелька», но, как понимаю, «в тютельку» всегда что-нибудь попадает (что этим тютелькам весьма делает честь).  — У Джерома здесь смешной фрагмент, основанный на идиоматическом выражении (to suit to a “T.”), которое вышло из обихода. Оно значит 1) совершенно подходить, устраивать, 2) с совершенной точностью, до совершенства. Выражение происходит от сокращения to a tittle (tittle — название диакритического знака, надстрочной точки, которое также вышло из употребления). Во второй части параграфа Джером обыгрывает омофонию некоторых сокращений и отдельных слов, что практически невозможно восстановить на русском. Именно: I don’t know what a ‘T.’ is (except a sixpenny one, which includes bread-and-butter and cake ad lib., and is cheap at the price, if you haven’t had any dinner) — «Я не знаю, что это такое за „ти” (разве то/тот за шесть пенсов; туда еще входит хлеб с маслом и пирожных сколько влезет, и это дешево, если вы не обедали)». Джей принимает «T.» за «tea» (что звучит одинаково) и, таким образом, издевается над обыкновением использовать фразы, значения которых никому не понятны. Это относится и к сокращению его имени, J. (Jerome); Джерома будут звать «Джей», полагая, что его так и зовут — Jay (болтун, балабол, простак, деревенщина).

8

…Джордж ходит спать в банк, с десяти до четырех каждый день, кроме субботы, когда его будят и выставляют за дверь в два…  — в Англии времен Джерома суббота называлась «полувыходным»; фабрики, конторы и банки закрывались в 1 и 2 часа пополудни; магазины в субботу, наоборот, работали (и работают в наше время) дольше обычного времени.

9

…он наелся сырого лука или перемазал «Вустером» отбивную.  — «Вустер» (Worcester, разг. от Worcester sauce или, что более правильно, Worcestershire sauce), пряный соус, который до сих пор производится фирмой «Ли и Перринс».

10

…на то чтобы слушать Эолову музыку, которую ветер Всевышнего извлекает из струн людских душ вокруг…  — Эол, в античной мифологии, бог ветров на плавучем острове Эолия, родине туч и туманов, родоначальник эолийцев. В огромной пещере Эол держал закованные в цепи «междоусобные ветры и громоподобные бури».

11

С одного конца у него «С-р», с другого «В-к»…  — У Джерома здесь смешной фрагмент, основанный на совпадении маркировки барометра и названия городка на юго-востоке Англии. На барометре указано “Ely”, в то время как существует городок с таким же названием. Именно:…and one end is “Nly” and the other “Ely” (what’s Ely got to do with it?). — «С одного конца у него «С-р», с другого «В-к» (только причем здесь В-к?)».

12

Они отправляются на розыски Стенли.  — Стэнли, Генри-Мортон (1841–1904), знаменитый путешественник, газетный корреспондент; в 1871 г. по поручению издателя нью-йоркской газеты «Нью-Йорк Джеральд» отправился разыскивать в центральной Африке английского исследователя и путешественника д-ра Ливингстона. Аллюзия на соревнования в географических открытиях между англичанами и американцами середины-конца XIX в.

13

Цезарь, как в поздние времена Елизавета…  — т. е. Елизавета Первая (1533–1603), с 1558 г. королева Англии, Франции (формально) и Ирландии. Известна так же как Королева-Девственница (т. к. «из государственных соображений» не была замужем), имела прозвище Добрая Бесс. Здесь и далее Джером высмеивает слабость англичан к «историческим местам» и «историческим преданиям». Когда во второй половине XIX в. начал развиваться туризм, чуть ли не каждая придорожная гостиница и трактир в Англии рекламировались их хозяевами как место, где останавливалось какое-нибудь историческое лицо.

14

Как, должно быть, ненавидел Кенингестун простоватый бедняга король Эдви!.. чтобы украсть тихий час при свете луны с милой своей Эльгивой…. Затем эти скоты — Одо и Сен-Дунстан…  — Джером имеет в виду известный рассказ о том, как король Эдви Справедливый (941–959, король с 955) завязал вражду с Дунстаном, Архиепископом Кентерберийским (909–988, архиепископ с 960, впоследствии канонизирован, его день отмечается 19 мая; стяжал славу главным образом тем, как хитро обманывал дьявола). Согласно традиции, в день коронации король Эдви не явился на встречу дворян. Разыскав юного короля, Дунстан обнаружил его в интимном обществе Этельгивы, девушки знатного рода. Когда Эдви отказался идти с Дунстаном на встречу, архиепископ пришел в бешенство, поволок короля силой и потребовал, чтобы тот отказался от девушки (при этом обозвав ее «шлюхой»). Затем, сообразив, что рассердил короля не на шутку, Дунстан поспешил укрыться в своем монастыре, но Эдви (подстрекаемый Этельгивой), помчался за ним, ворвался в монастырь и разграбил его. Хотя Дунстану удалось бежать, он не возвращался в Англию до самой смерти короля 1 октября 959 г. Вместе с Дунстаном фигурирует Одо (Одо или Ода Суровый, ум. 959, 10-й Архиепископ Кентерберийский), который собственно короновал короля Эдви в начале 956 г.

15

…чтобы возродиться снова, когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов…  — Хэмптон-Корт, королевская резиденция с 1505 (когда Джайлс Добени, лорд-гофмейстер Генриха VII, арендовал здание как дворец для приемов) по 1760 (когда, со времен правления Георга III, короли потеряли интерес к пригородным дворцам и с тех пор находились главным образом в Лондоне).

16

У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон.  — «Сэнфорд и Мертон», детская книга, которую написал Томас Дэй (1748–1789); вышла в трех томах с 1783 по 1789. Сэнфорд и Мертон — имена главных героев; испорченный богатый «плохиш» Мертон и правильный умница, сын бедного фермера Сэнфорд. Книга считалась «одной из самых мятежно-смешных книг восемнадцатого столетия». В наши дни книга в Англии неизвестна.

17

…не в счет, может быть, негры из Маргейта…  — Маргейт, морской курорт на южном побережье Англии, в графстве Кент, в свое время очень популярное место среди путешественников. Во времена Джерома многие белые певцы и музыканты любили подражать заезжим черным труппам (и в большей степени пародировать их), исполняя негритянские мелодии, песни, шутки и т. д. (Отсюда происходит популярность банджо в Англии того времени.) Таких «подражателей» называли nigger minstrels («черномазые менестрели»; в наши дни за такое обращение можно попасть за решетку).

18

Но Окно-то поминовения вы посмотрите?!  — Во многих церквях в Англии устроены особые витражи, на которых изображаются сцены подвигов Христа и святых; иногда такие окна устраиваются в честь или в память благотворителей прихода.

19

Блестяще исполненное нервным аккомпаниатором вступление к песенке судьи из «Суда присяжных»…. В этот момент Гаррис начинает петь и мгновенно выпаливает две строчки куплетов адмирала из «Слюнявчика».  — Речь идет об очень популярных во время Джерома мюзиклах «Суд присяжных» (Trial By Jury, 1875) и «Слюнявчик, на Службе Ее Величества» (H.M.S. Pinafore, 1878); в частности о «центральных» музыкальных номерах этих мюзиклов — «Песенка судьи» (The Judge’s Song) и «Когда я был мальчишкой» (When I Was A Lad). Мюзиклы были написаны либреттистом Уильямом Гилбертом (1836–1911) и композитором Артуром Салливаном (1842–1900). В первом речь идет о теперь позабытой судебной практике, когда на человека могли подать в суд, если он изымал брачное предложение. Во втором — о дочери английского капитана, которая отвергает ухаживания Военно-морского министра, потому что любит простого моряка. Оба номера — комические арии, со сходным размером. (Можно представить, что Джером здесь «прохаживается» не сколько по тупости Гарриса, сколько по готовности публики ко всякого рода жвачке — авторы, раз найдя «верный» прием, эксплуатируют его дальше и дальше, выдавая публике одно и тоже, какую жвачку публика охотно глотает.) Строки «Песенки судьи» из «Суда присяжных»: When I, good friends, was called to the Bar, // I’d an appetite fresh and hearty… Гаррис путает со строками «Песенки адмирала» из «Слюнявчика»: When I was young I served a term // As office-boy to an attorney’s firm… и, таким образом, исполняет следующее: When I was young and called to the Bar….

20

Мы исполняли morceaux старинных немецких мастеров.  — morceau (фр.), короткое музыкальное или литературное произведение, или номер из него, отрывок. Употребив французское слово в сноске с немецкими мастерами, Джером дополнительно издевается над «гламурностью» описываемой компании.

21

…не тот Брэдшоу, который составил путеводитель, а тот судья, который отправил на плаху короля Карла.  — Речь идет о следующих Брэдшоу: о Джордже Брэдшоу (1801–1853), английском картографе и издателе первых железнодорожных расписаний в Англии; о Джоне Брэдшоу (1602–1659), активном участнике английской буржуазной революции XVII в., председателе Высокого суда Правосудия (который в январе 1649 г. приговорил английского короля Карла I к смерти). Фамилия первого стала именем нарицательным для железнодорожных расписаний, выпускаемых предприятием Брэдшоу. (Первое расписание, Bradshaw’s Railway Time-Tables, вышло в 1839, а с 1841 расписания Bradshaw’s Monthly Railway Guide стали выпускаться ежемесячно и стали такой же известной и привычной вещью, как например, газета «Таймс»).

22

В церкви Уолтона показывают железную «узду для сварливых женщин».  — Речь идет об «узде для ведьмы» (scold’s bridle), — кляпе, который использовался в качестве наказания за ругань. Представлял собой своего рода намордник, изготовленный из железных скоб так, чтобы рот можно было заткнуть железной затычкой.

23

…произошло сражение между Цезарем и Кассивелауном.  — Кассивелаун, один из вождей древних бриттов, сражавшийся против Юлия Цезаря в 54 г. до н. э.; владел страной к северу от Темзы, постоянно вел войны с соседними народами; во время нашествия римлян был выбран общим военачальником. В битве с Цезарем потерпел поражение.

24

…сознательные, порядочные бечевы, которые не воображают из себя «кроше»…  — Кроше, вязаные крючком изделия из кроше, крепких крученых ниток.

25

Много, много прекрасней, чем, скажем, голос Орфея, или кифара Аполлона…  — Орфей, по представлениям греков, величайший певец и музыкант, сын музы Каллиопы и бога Аполлона. Аполлон дал Орфею лиру, с помощью которой тот мог приручать диких зверей и двигать скалы и деревья, такой сладкой была его музыка. Орфей путешествовал вместе с аргонавтами и своей музыкой помогал путешественникам. Каллиопа — муза эпической поэзии. Аполлон — один из важнейших греческих богов, вечно юный и прекрасный бог Солнца, покровитель искусств, меткий лучник. У Аполлона множество функций; он и пастух, и музыкант (кифару он получил от Гермеса в обмен на коров), и защитник от зла и болезней (считалось, что бог прекратил чуму во время Пелопоннесской войны).

26

В ней содержалась компания провинциальных Арри-и-Арриет…  — т. е. Гарри-и-Гарриет, «мальчиков и девочек» из восточного Лондона, пресловутого своим диалектом кокни (один из самых известных типов лондонского просторечия, на котором разговаривают рабочие слои Лондона; в кокни начальный придыхательный ‘h’ как правило опускается, что с точки зрения «пристойного образованного англичанина» является вульгарным и недопустимым). Отсюда шутка Джерома — в сноске «провинциальных».

27

И мы запели «Хор солдат» из «Фауста»…  — опера «Фауст» Шарля-Франсуа Гуно (1818–1893), написана по одноименной трагедии Гете в 1859.

28

…что столетия, отделившие нас от того достопамятного июньского утра 1215-го…  — Здесь и дальше речь идет о Великой Хартии Вольностей и о событиях, связанных с ее подписанием 15 июня 1215 у г. Раннимид. К подписании Хартии привели разногласия по поводу прав короля между Папой Иннокентием III (1161–1216, Папа с 1198), королем Иоанном Безземельным (1166–1216, король Англии с 1199) и баронами короля. В частности, с 1205 по 1213 король и Папа не могли договориться о том, кто будет Архиепископом Кентерберийским; с баронами король находился в ссоре с 1211 г., когда он подавил т. н. Уэльсский мятеж, а чуть позже проиграл битву у Бувинэ (после чего Англия была вынуждена заключить мир с Францией на очень неблагоприятных условиях). Последнее восстановило баронов против короля окончательно, и они вынудили Джона подписать Хартию, которая в т. ч. дала бы возможность влиять на политику государства «в обход» короля. Например, Параграф 61 Хартии устанавливал комитет 25 баронов, который в любое время мог отменить авторитет короля, силой захватив его собственность. При этом король должен был принести комитету клятву верности; подобное было нормальной феодальной практикой вассалов в отношении к своему сюзерену, но в отношении собственно короля прецедент был первым. Летом того же 1215 г. после отбытия баронов из Лондона король Джон (с санкции Папы, своего сюзерена) объявил о том, что считает Хартию недействительной, так как подписал ее «под принуждением». Это привело к гражданской войне (т. н. Первой войне с баронами, 1215–1217) и спровоцировало французское вторжение под предводительством принца Луи VIII Лионского (1187–1226, король Франции в 1223–1226) которого большинство баронов желало видеть королем вместо Джона. Хартия явилась первым документом в цепи тех, которые в конечном итоге привели к современному конституционному закону в англоязычном мире.

29

…чудным говором иноземцев, вооруженных пиками.  — т. е. французских наемников короля Джона.

30

…Генрих VIII назначал свидания Анне Болейн… и далее…когда ветреный мальчишка Генрих Восьмой ухаживал за своей крошкой Анной.  — Анна Болейн, Маркиза Пемброук (1501–1536), вторая жена Генриха Восьмого (1491–1547, король Англии и Ирландии с 1509), который обезглавил ее 19 мая 1536 г. Анна Болейн успела родить Генриху принцессу Елизавету, будущую королеву Елизавету Первую (1533–1603); вторая беременность окончилась преждевременно, и раздосадованный король, которому был нужен легитимный наследник мужского рода, обвинил супругу в прелюбодеянии, кровосмешении, колдовстве и государственной измене, чтобы затем жениться на Джейн Сеймур (1508–1537), придворной даме из свиты Анны Болейн. Отметим, что Анна Болейн пострадала не напрасно; Джейн Сеймур родила Генриху его единственного наследника, Эдуарда Шестого (1537–1553), который умер в возрасте в 16 лет (по одной из версий, от сифилиса, полученного по наследству от Генриха).

31

…излагаете свою точку зрения на ирландский вопрос…  — Т. н. «ирландский вопрос», общеупотребительная в Великобритании сноска на круг вопросов, связанных с ирландским национализмом и стремлением ирландцев к независимости. Термин «ирландский вопрос» восходит к началу девятнадцатого столетия, т. к. ирландские националисты сражались за независимость еще со времен Теобальда Вулф Тона (1763–1798; «главный ирландский националист», считается «отцом» ирландских республиканцев; как утверждают, перерезал себе горло после того, как был приговорен к смерти за участие в Ирландском восстании 1798 г.). Пик напряжения ирландского вопроса приходится на Пасхальное Восстание 1916 г. и на Ирландскую Гражданскую Войну 1921 г. Последняя привела к образованию независимого государства, вначале известного как Свободное Ирландское Государство (1922–1937; включало 26 из 32 графств на о. Ирландия, с 6 декабря 1921 г. пришло на смену двум «мятежным» государствам, де юре Южной Ирландии, и де факто Северной Ирландии; сегодня собственно Ирландия, в отличие от Северной Ирландии, которая по-прежнему остается частью Соединенного Королевства).

32

Здесь у Эдуарда Исповедника был дворец…  — Эдуард Третий Исповедник (1003–1066, король Англии с 1042 г.), предпоследний англосаксонский король Англии, последний представитель династии Уэссексов. Правление было отмечено ослаблением королевской власти в стране, всевластием лордов, дезинтеграцией англосаксонского общества и ослаблением обороноспособности государства.

33

…и здесь же могущественный граф Годвин был, по законам своего времени, осужден и признан виновным в убийстве королевского брата.  — Годвин, граф Уэссекский (1001–1053), граф Уэссекский с 1019 г. Наиболее могущественный англосаксонский аристократ XI в., отец последнего англосаксонского короля Гарольда II Годвинсона Английского (1022–1066, король с 5 января 1066 г., тот самый, который погиб в битве при Гастингсе 14 октября 1066 г.). История, которую приводит Джером (возможно не именно в таком виде) реально имела место в Уинчестере 15 апреля 1053 г. Смерть Альфреда Этелинга, брата короля Эдуарда Исповедника, случилась в 1036/1037 г.

34

…что с него спросили пять франков за бутылку «Басса».  — «Басс», торговая марка английского светлого пива, выпускаемого компанией «Басс и Ко» с 1777 г. одной из первых пивоварен в г. Бертон-эпон-Трент. Ко времени Джерома и раньше, «Басс и Ко» экспортировала свою продукцию буквально по всему миру. В частности, растущая популярность марки привела к тому, что уже в 1799 г. Майкл Басс, сын Вильяма Басса, основателя компании, построил в г. Бертон-эпон-Трент второй завод. «Басс» варился на воде, которая добывалась из местных скважин и которая обеспечивала особенные вкусовые качества (во времена Джерома на этой воде готовили свою продукцию 30 пивоваренных заводов). В наши дни «Басс» — также одна из популярнейших марок пива. Производится компанией Six Continents PLC (в разные времена называлась также Bass, Mitchells and Butlers; Bass Charrington; Bass PLC).

35

У всякого герцога из «Лондонского Журнала» обязательно найдется в Мэйденхеде «местечко»…  — «Лондонский Журнал; еженедельные материалы по литературе, науке и искусству», выходил с 1845 по 1906. Несмотря на впечатляющий заголовок, представлял собой «солянку» из мелодраматической беллетристики, кулинарных рецептов, советов по этикету и т. д. Места, подобные Мэйденхеду, часто присутствовали на страницах еженедельника (интересно, что несмотря на издевку, Джером сам в конце концов приобрел себе дом в Мэйденхеде).

36

…когда замок Марло был владением саксонца Эльгара, еще до того как Вильгельм захапал его и подарил королеве Матильде…  — До Норманнского завоевания 1066 г. манор Марло принадлежал англосаксонскому аристократу графу Эльгару. Вильгельм Завоеватель конфисковал его и пожаловал королеве Матильде в 1086 г. Вильгельм Завоеватель (Вильгельм Норманнский, Вильгельм Ублюдок, Вильгельм Первый Английский, 1027–1087), герцог Нормандии с 1035 по 1087, король Англии с 1066 по 1087; завоевал Англию, выиграв известную битву при Гастингсе в 1066 г. и подавив последующие восстания англосаксонских аристократов серией военно-дипломатических мероприятий, впоследствии получивших название «Норманнское завоевание (Англии)». Королева Матильда, именно графиня Мод, вторая графиня Хантигдона (1074–1130), последняя из числа англосаксонских аристократов, которые не потеряли в силу после Норманнского завоевания 1066 г.

37

…и еще до того как оно перешло сперва к графам Уорвикам…  — В 1439 г. манор Марло перешел к Изабелле, вдове Ричарда Бошо, графа Уорвикского; в этом же году Изабелла умерла, и Марло перешел к ее сыну и наследнику Генри, графу и впоследствии герцогу Уорвикскому. Графы Уорвикские — один из старейших английских титулов. Средневековое графское достоинство наследовалось по женской линии, т. о. этим титулом могли обладать разные дома. Существует четыре т. н. достоинства Графов Уорвикских; 1-е с 1088 по 1499 г, (в которое входил самый первый Граф Уорвикский, Генри де Бомон, 1-й граф Уорвикский, 1048–1123); 2-е с 1547 по 1589; 3-е с 1618 по 1759; 4-е с 1759 по сегодняшний день (в которое входит последний Граф Уорвикский, Гай Дэвид Гревилл (род. 1957).

38

…искушенному в житейских делах Лорду Пэджету, советнику четырех монархов подряд…  — В 1554 г. манор Марло был пожалован Уильяму Пэджету. Сэр Уильям Пэджет (Лорд Пэджет де Бодесер, 1-й Барон Пэджет де Бодесер, 1506–1563), близкий советник Генриха Восьмого; привлекался Генрихом Восьмым для важных дипломатических миссий; в 1539 назначен секретарем Анны Кливской; в 1543 принят в Тайный совет и назначен Государственным секретарем; в 1547 назначен Гофмейстером двора; в июне 1553 в числе 26 пэров утвердил передачу короны в пользу Джейн Грей, противницы будущей королевы Мэри; с последней впоследствии поладил, был восстановлен как член Тайного совета и Кавалер Ордена Подвязки; в 1556 назначен Лордом-хранителем печати; удалился на покой в 1558 г. Генрих Восьмой (1491–1547), король Англии и Ирландии с 1509; известен тем, что был женат шесть раз. Анна Кливская (1515–1557), четвертая жена короля Генриха Восьмого; после развода с королем в 1540 г. была вынуждена покинуть двор и жить в уединении до восшествия на престол Марии Первой в 1553, когда снова была приближена ко двору снова и остаток жизни провела занимая при дворе почетное место. Леди Джейн Грей (1537–1554), правнучка Генриха Седьмого, известная как «девятидневная королева», правила Англией без официального утверждения с 10 июля по 19 июля 1553 г. после смерти Эдуарда Шестого (1537 — 6 июля 1553 г.). Королева Мэри (Мария Первая Тюдор, 1516–1558), королева Англии и королева Ирландии с 1553 г.; в первую очередь известна жестокой политикой обращения Англии от протестантизма к католицизму, за что получила прозвище «Кровавая Мэри».

39

…каменные стены которого звенели кликами тамплиеров и в котором когда-то нашла свой приют Анна Кливская, а еще когда-то королева Елизавета…  — Анне Кливской Бишемское аббатство подарил Генрих Восьмой, в составе «откупных», где она должна была поселиться после развода. В Бишемском аббатстве несколько лет провела Елизавета Первая, в заточении во время правления Кровавой Мэри. Елизавета Первая (1533–1603, королева Англии, Франции формально и Ирландии с 1558 г.); известна так же как Королева-Девственница (не была замужем), Добрая Бесс. Сорокачетырехлетнее правление было отмечено увеличением власти и могущества Англии по всему миру (так же как религиозными беспорядками по всей Англии) и называется «елизаветинской эрой» или «золотой порой Елизаветы». Ей удалось разобраться с проблемами огромного национального долга, укротить испанскую агрессию, предотвратить религиозную войну в Англии.

40

Призрак леди Холи, которая заколотила своего маленького сына насмерть…  — У Джерома именно «Холи», хотя речь идет о леди Хоби (Элизабет Кук, 1528–1609), представительнице семьи Хоби, которые владели Бишемским аббатством с начала 16 в. Леди Хоби была личной подругой королевы Елизаветы Первой; была гордой и амбициозной, считалась одной из самых образованных дам своего времени. Она прилагала максимум усилий к тому, чтобы ее дети получили такое же строгое воспитание, какое получила она сама и ее муж, Томас. За образованием детей следила лично, некоторые предметы преподавала сама (напр. греческий и латинский). Согласно традиции, однажды ее сын Уильям привел ее в бешенство. (Уильям не отличался умом, был самым неуспевающим среди своих родных братьев и сестер, постоянно выводил мать из равновесия невыученными заданиями и кляксами; ходили слухи, что мальчик страдал опухолью мозга.) Леди Хоби накинулась на него с линейкой, избила, разбила голову в кровь, привязала к стулу и заперла в комнате, пригрозив отпустить его только после того, как он выучит задание. Затем выбежала из дома, вскочила на коня и помчалась в лес, чтобы успокоиться. В лесу ее перехватил посыльный от Елизаветы с посланием срочно явиться к королеве. Она уехала в Виндзор, и так получилось, что вернулась обратно только через несколько дней; она думала, что за Уильямом приходили и выпустили его, а в доме считали, что он уехал с ней, и никто не думал его искать. Остаток дней леди Хоби провела в раскаянии и несчастье; вскоре после смерти ее призрак стал часто появляться в аббатстве.

41

Здесь покоится Уорвик, «делатель королей»…  — Ричард Невилл, граф Уорвикский, Уорвик «Делатель Королей» (1428–1471); сын 5-го графа Солсбери (которого также звали Ричард Невилл); стал графом Уорвикским женившись на леди Анне де Бошо в 1449. Долгие годы самый известный английский политический деятель после смерти Генриха Пятого (1387–1422, король Англии с 1413). Титул графа Уорвикского принес ему большие владения по всей стране (он был самым богатым человеком в стране после членов королевской фамилии), что помогло ему стать одним из самых могущественных людей Англии. Был ведущей фигурой в Войне Алой и Белой Розы; благодаря его военным и политическим мероприятиям в 1461 г. был свергнут ланкастерианец Генрих Шестой (1421–1471, король Англии в 1422–1461 и 1470–1471, король Франции в 1422–1453), и на престол взошел йоркист Эдуард Четвертый (1422–1483, король Англии с 1461), а в 1470 вернул себе трон опять же Генрих Шестой. (Считалось, что пока короли сменяли друг друга, реальным правителем государства был именно граф Уорвик).

42

…Солсбери, послуживший как следует в битве при Пуатье.  — Уильям Монтегю, 2-й Граф Солсбери (1328–1397), английский дворянин, командующий войсками во время французских кампаний короля Эдуарда Третьего (1312–1377, один из самых успешных королей английского средневековья). В битве при Пуатье командовал замыкающими частями английских войск (19 сентября 1356 г., вторая из трех главных побед, одержанных англичанами над французами в Столетней войне 1337–1453).

43

…Шелли, который жил в Марло (его дом на Уэст-стрит можно посмотреть и сейчас) сочинил «Восстание Ислама».  — Перси Биши Шелли (1792–1822), один из главных английских поэтов, представителей романтизма. Считается одним из лучших англоязычных лириков, хотя его главные работы носят во многом утопический характер. Например, в «Восстании Ислама» (1817, сначала называлась «Лаон и Ситна») речь идет о «бескровном» восстании, поднятом двумя героями против султана Оттоманской империи. Джером посмеивается над подобной утопичностью Шелли, упоминая бишемские буки, под которыми тот катался, сочиняя «Восстание».

44

…«со времен короля Сэберта и короля Оффы».  — Сэберт (ум. 616), король Эссекса в 604–616. Оффа (ум. 796), король Мерсии в 757–796; как считается, до возвышения Уэссекса в 9 в. самый могущественный и удачливый среди англосаксонских королей; его влияние распространялось на всю южную Англию.

45

…где однажды во время похода на Глостершир разбили свой лагерь наступающие датчане…  — селение Харли, о котором упоминает Джером, находится в графстве Беркшир, одном из старейших графств Великобритании (известно с 860 г.), история которого богата военными событиями. В данном случае речь идет о периоде анти-датской кампании, предпринятой Альфредом Великим (849–899, король Уэссекса в 871–899); здесь датчанам не удалось дойти до Глостершира, т. к. Альфред разбил их в Битве у Рэдинга, нынешней столице Беркшира, 4 января 871 г. (см. прим. к Главе XVI).

46

Знаменитые медменхэмские монахи, или «Орден Геенны Огненной», как их обычно звали и членом которого был пресловутый Уилкс…  — «Орден Геенны Огненной», известный английский «клуб», проводивший нерегулярные собрания с 1746 по 1763 г. Основателем ордена был Сэр Фрэнсис Дэшвуд (15-й барон Деспенсер, 1708–1781, канцлер Казначейства, т. е. министр финансов; «английский распутник и политик», имел скандальную репутацию, в частности, считался служителем дьявола). Существовало общее мнение, что в Медменхэмском аббатстве Орден устраивал оргиастические и сатанинские сборища (для чего в 1755 г. Сэр Фрэнсис приобрел руины аббатства). Членами Ордена в свое время являлись такие знаменитости, как Роберт Ванситтарт (1728–1789, известный английский юрист), Уильям Хогарт (1697–1764, один из главных английских художников), Джон Уилкс (1727–1797, английский радикал, политик и журналист; известен оппозицией королю Георгу III, который в это время стремился к абсолютной власти), Джон Монтэгю 4-й граф Сэндвич (1718–1792, член Тайного Совета, член Королевского научного общества, Первый лорд адмиралтейства, т. е. военно-морской министр, Государственный секретарь, Министр почт; будучи Государственным секретарем, преследовал того же Джона Уилкса за «гнусную клевету», связанную с членством в Ордене). Даже Бенджамин Франклин (1706–1790, известнейший американский научный, общественный, политический деятель), хотя не был формально членом Ордена, охотно присутствовал на многих мероприятиях.

47

…несколько существ в формате Лоутер-Аркейд…  — Лоутер-Аркейд, во время Джерома павильон игрушек, сувениров, декоративной бижутерии и т. п. в Лондоне, на Стрэнде, напротив ж.-д. ст. Чаринг-Кросс.

48

…вопль, какой, вероятно, издал Кромвель, когда шотландцы начали спускаться с холма…  — Речь идет о Битве у Данбара 3 сентября 1650 г., когда английская армия Оливера Кромвеля (1599–1658, вождь Английской революции, военачальник и государственный деятель, лорд-протектор Англии, Шотландии и Ирландии в 1653–1658 гг.), одержала победу над шотландской армией Дэвида Лесли (1600–1682, шотландский полководец, ковенантер, активный участник гражданской войны в Шотландии 1644–1646 гг.), что дало англичанам возможность завоевать Шотландию. Джером имеет в виду момент битвы, когда зажатые между холмами и атакующими англичанами шотландские кавалеристы были вынуждены отступать прямо в гущу английской пехоты, что довершило разгром шотландской армии (битва продолжалась чуть больше двух часов и окончилась полной победой Кромвеля). Сражение при Данбаре считается самой выдающейся победой Кромвеля за всю историю его многочисленных военных кампаний.

49

Дело было как раз за неделю до Хенли…  — Королевская Регата Хенли, ежегодная гоночная регата на Темзе у г. Хенли-он-Темз. Проводится с 1839 г.; длится пять дней, со среды до воскресенья, первую неделю июля; длина дистанции 1 миля 550 ярдов (2112 м.); главный приз — Grand Challenge Cup, для гоночных восьмерок у мужчин.

50

…кто их хозяева — «Кьюбиты», или же они из общества трезвости «Бермондси»…  — Бермондси, район в восточном, «рабочем» Лондоне. В конце XIX — начале XX в. английское общество было озабочено ростом алкоголизма, и во многих районах создавались общества трезвости. «Кьюбиты», какая-то фирма или контора.

51

…одну сторону которой расписал член Королевской Академии Лесли, другую — тоже какой-то Ходжсон.  — Чарльз Роберт Лесли (1794–1859), английский жанровый художник, кандидат в члены Королевской Академии Художеств с 1821 г., член Королевской Академии Художеств с 1826 г.

52

…В Уоргрейве жил Дэй, автор «Сэнфорда и Мертона»…  — см. примечание к Главе VI.

53

В шиплейкской церкви венчался Теннисон.  — Альфред Теннисон, Первый барон Теннисон (1809–1892), один из самых известных и популярных английских поэтов, поэт-лауреат с 1850 г (звание придворного поэта, утвержденного монархом и традиционно обязанного откликаться памятными стихами на события в жизни королевской семьи и государства).

54

«Арри и Фитцнудл» остались позади в Хенли…  — насмешливая референция на аристократов, Fitznoodle состоит из старинной аристократической приставки Fitz и noodle (балда, дурень, олух).

55

Это была, по его словам, мелодия «То Кэмпбеллы идут, ура, ура!» — хотя отец уверял, что это «Колокольчики Шотландии».  — «То Кэмпбеллы идут, ура, ypa!», шотландская народная песня времен 17 в., когда графы Аргайлы из клана Кэмпбеллов сражались с англичанами; Кэмпбеллы — один из самых больших и могущественных кланов Шотландии, настолько древний, что проследить его происхождение не удается. «Колокольчики Шотландии», традиционная шотландская народная песня (известная миру главным образом благодаря американскому тромбонисту Артуру Прайору (1870–1942), который аранжировал ее для тромбона в 1899 г., через 10 лет после публикации первого издания «Троих в лодке»).

56

Мы подняли дикий рев, от которого пробудились бы Семеро Спящих…  — Джером упоминает легенду о семи молодых христианах (предположительно из г. Эфес в Ионии), которые, скрываясь от преследований римского императора Деция, около 250 г. спрятались в пещере, заснули и проснулись через 200 лет. Император Деций сначала дал им какое-то время для того, чтобы они отреклись от своей веры. Они, этого не сделали, раздали свое имущество бедным, удалились в горы для молитвы, спрятались в пещере и уснули. Император, убедившись, что обратить семерых к язычеству не удается, приказал замуровать пещеру. Некий землевладелец времен Феодосия Первого размуровал пещеру, желая использовать ее как помещение для скота, и обнаружил там Семерых, которые проснулись, думая, что проспали обычную ночь. Один из них вернулся в Эфес, удивляясь крестам на зданиях, в то время как люди, с которыми он общался, удивлялись старым монетам времен Деция. Тогда был позван священник, которому Семеро поведали свою удивительную историю, и умерли. Католическая церковь отмечала День Семерых Спящих, 27 июля, до 1969 г. (день Максимиана, Малка, Мартиниана, Дионисия, Иоанна, Серапиона и Константина), в календаре Православной церкви этот день — 22 октября. Деций (Гай Мессий Квинт Траян Деций, 201–151), известен как превосходный военный, администратор, любезный и благожелательный человек, так же как преследователь христиан; вообще считался одним из «лучших классических императоров Рима». Феодосий Первый (347–395, император Рима с 379), известен тем, что возвел христианство в ранг официальной государственной религии и тем, что после его правления Римская империя окончательно распалась на Западную и Восточную.

57

…пару раз катался на лодке по Серпентайну и уверял, что кататься на лодке ужасно весело.  — Серпентайн, искусственное декоративное озеро в Гайд-Парке, известном парке Лондона.

58

…он стоит здесь еще со смутных времен короля Этельреда……Этельред при этом молился, а Альфред сражался.  — Возможно, Джером немного ошибается. Если речь идет о битве у Рэдинга, 4 января 871 г., то англосаксы, Этельред (837–871, король Кента и Уэссекса с 865, активно боролся с датскими захватчиками) и его младший брат Альфред (Альфред Великий, 849–899, король Уэссекса с 871, единственный из англосаксонских и английских королей, удостоенный эпитета «Великий») битву датчанам проиграли, потеряв очень много людей, при этом войском командовал Этельред. Джером, скорее всего, имеет в виду битву у Эшдауна, четыре дня спустя, 8 января 871 г., которая, впрочем, тоже оказалась «пирровой», т. к. англосаксы опять потеряли много людей, а датчанам это поражение не помешало продолжить серию побед на острове и в этом же году, 23 апреля, убить Этельреда в битве у Мертона.

59

Во время борьбы Парламента с королем Рэдинг был осажден графом Эссексом…  — Роберт Деверо, Третий граф Эссекский (1591–1646), участник парламентской фракции, командир парламентских войск начала английских гражданских войн 1642–1651 гг., как командир оказался несостоятельным, провалил Вторую битву у Лоствителя 1644 г., разозлил Оливера Кромвеля и в конце концов ушел в отставку в 1646 г. (после т. н. Self-denying Ordinance, указа 1645 г., запрещающего членам Парламента занимать руководящие военные посты).

60

…а четверть века спустя принц Оранский разбил там войско короля Джеймса.  — Говоря «четверть века», Джером ошибается. Речь идет о самой долгой, десятидневной осаде 1643 г., а битва, о которой он упоминает, произошла во время «Славной Революции» (принятое в британской историографии название государственного переворота 1688 г. в Англии, в результате которого король Иаков II Стюарт был смещен с престола, а королем стал Вильгельм III Оранский). Битва закончилась решительной победой сторонников принца Вильгельма Оранского, после чего король Иаков Второй Стюарт (1633–1702, последний британский король-католик, в результате «Славной революции» был свергнут) бежал во Францию, а престол занял датский аристократ, принц-протестант, ставший, таким образом, королем Вильгельмом Третьим (1650–1702, король Англии, Ирландии и Шотландии с 1689).

61

В Рэдинге покоится Генрих Первый…  — Генрих Первый Боклерк (фр. «хорошо образованный», 1068–1135), младший сын Вильгельма Завоевателя, король Англии с 1100).

62

В том же аббатстве достославный Джон Гонт сочетался браком с леди Бланш.  — Джон Гонтский, Первый герцог Ланкастерский (1340–1399), сын короля Эдуарда Третьего (1312–1377, один из самых успешных королей английского средневековья). Был сказочно богат и тем самым оказывал огромное влияние на корону, в частности на своего племянника Ричарда Второго, будучи его регентом (1367–1400, последний английский король династии Плантагенетов). Речь идет о его женитьбе на Бланш Ланкастерской (1345–1369), что произошло в Рэдингском аббатстве 19 мая 1359 г.

63

Чуть выше шлюза стоит Хардвик-Хаус, где Карл Первый играл в шары.  — Карл Первый Стюарт (1600–1649, король Англии, Шотландии и Ирландии с 1625). Политикой абсолютизма и церковными реформами вызвал восстания в Шотландии и Ирландии и Английскую революцию. В ходе гражданских войн потерпел поражение, был предан суду парламента и казнен 30 января 1649 г. в Лондоне (см. прим. к Главе VIII).

64

…так же здорово примелькались habitués Картинных Выставок…  — habitués, фр. завсегдатаям.

65

Действительно, около двух лет назад Комитет Ассоциации рыбной ловли на Темзе рекомендовал внедрение этой системы…  — Джером имеет в виду «Объединенную ассоциацию рыбаков Лондона», известную с 1881 г. В 1871 г. два рыболовных клуба, Good Intent A/S и Hoxton Bros устроили масштабную ловлю плотвы на реке Ли; при этом они договорились с железнодорожной компанией G.E.R. Railway company о дешевых тарифах для своих участников. В продолжение нескольких лет участники подобных мероприятий постоянно пользовались скидками на железнодорожные билеты («эксклюзивное право обслуживания» рыбаков взяли на себя еще две компании The Midland и L.B. & Southern Coast Railway). Льготные билеты позволили рыбакам-горожанам значительно расширить «географию ловли», и эта практика привела к созданию «объединенной» ассоциации (которая в разные времена называлась по-разному), члены которой пользовались льготами регулярно.

66

…и этим пользуется Оксфордский гребной клуб для своих отборочных соревнований среди восьмерок.  — т. е. гребной клуб Оксфордского университета.

67

Вернее, было приятно. Комитет по регулированию судоходства и рыбных промыслов превратил себя в агентство по найму идиотов. Большинство новых шлюзовых смотрителей, особенно на оживленных участках реки, — легковозбудимые невротики, совершенно неподходящие для этой должности. — Примеч. автора. 

68

Город, укрепленный и обнесенный стенами, простоял до самой Парламентской войны, когда Фэйрфакс подверг его долгой и жестокой осаде.  — Город, а точнее собственно Уоллингфордский замок, был одним из последних трех оплотов роялистов во время гражданских войн 1642–1651 гг. английской буржуазной революции 1640–1660 гг.; в результате этих войн был казнен Карл I (см. прим. к главе VIII), отправлен в изгнание его сын Карл II, на смену монархии пришло Английское Содружество 1649–1653, затем Протекторат 1653–1659, личное правление Оливера Кромвеля. Во время Третьей гражданской, Парламентской войны 1649–1651 замок был укреплен, были установлены две тяжелые пушки. Томас Фэйрфакс, Третий Лорд Фэйрфакс Камеронский (1612–1671) подверг его осаде, которая длилась шестнадцать недель. Замок сдался и в 1562 г. был полностью разрушен по распоряжению Оливера Кромвеля.

69

Иффлийский шлюз с «Мельницей», в миле от Оксфорда…  — Мельница у деревни Иффли была популярным местом и особенно прославилась после пожара 1908 г., который ее полностью уничтожил.

70

После ужина мы сыграли в «Наполеон».  — «Наполеон» (англ. название penny nap), карточная игра. Играют от двух до шести человек. Посреди стола ставится коробка, в которую кладутся штрафы и суммы за сдачу карт и которая называется «клад Наполеона». Этот клад в конце концов достается выигравшему. Правила игры просты и не требуют особых интеллектуальных усилий.

71

Он немедленно выудил свой инструмент и заиграл «Волшебные черные очи».  — «Волшебные черные очи», одна из «традиционных салонных» английских песен. Автором считается Чарльз Кобурн (1852–1945).

72

В «Альгамбре» и то было бы веселее…  — «Альгамбра», мюзик-холл в Лондоне, на Лестер-сквер, снесен в 1936 г. Здание было построено в 1854 г. Томасом Хайтером Льюисом для Королевского Паноптикума, где предполагалось проведение научных демонстраций, лекций и сеансов общественного образования. Паноптикум оказался коммерческим провалом, и с 1858 г. здание известно лондонцам как цирк, с 1864 как собственно мюзик-холл (таким образом, ирония Джерома, который замечает, что в этом месте «и то было бы веселее», очевидна). Вход для актеров находился на Касл-стрит, «за углом».

73

Замечательный ресторанчик на отшибе неподалеку от, где можно заказать легкий ужин или обед по-французски, несравненный по изысканности и дешевизне, с бутылкой превосходного «Бюно» за три с половиной шиллинга. Только я не такой идиот, чтобы его рекламировать. — Примеч. автора. 


На главную

Читать онлайн полностью бесплатно Джером Джером. Трое в лодке, не считая собаки

К странице книги: Джером Джером. Трое в лодке, не считая собаки.

Page created in 0.0105991363525 sec.


Закрыть ... [X]

Акции и скидки салона красоты «МАЯК » для постоянных и новых Дизайн ногтей с золотинками

Казусы с одеждой у девушек Казусы с одеждой у девушек Казусы с одеждой у девушек Казусы с одеждой у девушек Казусы с одеждой у девушек Казусы с одеждой у девушек Казусы с одеждой у девушек Казусы с одеждой у девушек